Текст книги "Фригийские васильки"
Автор книги: Георгий Семенов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 3 страниц)
Фригийские васильки
Фригийские васильки
Георгий Семенов
Посвящается Е. С.
Он проснулся по обыкновению очень рано и, как всегда, с ясной головой, с ощущением праздности, с чувством пронзительного наслаждения, какое накатывало на него, если он просыпался в загородном доме матери.
Но, не успев еще открыть глаза, тут же все мгновенно вспомнил, вмиг ужаснулся, и в его отяжелевшей вдруг и пульсирующей голове вновь раздался тревожный грохот ресторанного оркестра, бранные крики, которыми он старался перекрыть адские ритмы взбесившегося барабана, увидел опять растянутые в смехе пьяные рожи и в какой-то предсмертной тоске, навалившейся на него, увидел и себя среди них, тоже пьяного и тоже отвратительного, хвастливого, каким уже давно не помнил себя. Со стыком увидел всезнающую ухмылку послушной официантки, бесшумно открывающей шампанское, которое не стреляло, а словно бы только вспыхивало внутренним огнем, и тут же гасло в легком туманчике испарений, и пенилось, пенилось, дурманя голову.
Загул этот случился в ресторане гостиницы «Киевская»... Почему именно там? Ах, да, его пригласил туда старый приятель, остановившийся в этой гостинице, добрый Сережка... Боже мой! Светловидов Сережа...
Нить постепенно распутывалась, и он, цепенея от ужаса, наконец-то вспомнил главное и, еще не представляя размеров того несчастья, какое приключилось с ним вчера, с утробным стоном понял вдруг, что рядом с ним в постели лежит юное существо, лежит спящая женщина, которую он вчера – о ужас! – уговорил выйти за себя замуж.
То, что он ощущал в эти минуты, легче всего, наверное, сравнить с кошмарным сном, но лучше, конечно, ни с чем не сравнивать, потому что ничто не могло бы так напугать обомлевшего от страха, распластанного на брачной плахе, щепетпльного и мнительного человека, каким был старший научный сотрудник лаборатории Борис Иванович Краснов.
Семь лет назад он развелся с женой, оставив ей двух сыновей, проклял всех женщин на свете и всерьез занялся наукой, словно бы откладывая жизнь на потом, на те лучшие, как ему казалось, годы, когда он добьется всего задуманного и перед ним откроется истина в образе какой-то яростной свободы души и тела. Он, собственно, и с женой развелся ради этой великой цели, «лег на дно», как он говорил друзьям, ведя аскетический образ жизни. Старшему сыну недавно исполнился двадцать один год, а младшему уже девятнадцать...
А этой, спавшей теперь рядом с ним с приоткрытым во сне маленьким ртом, из-под вздернутой верхней губы которого сухо поблескивали неестественно белые молодые резцы, – этой, наверное, тоже лет двадцать, не больше... Она не ему, а его сыновьям годилась бы в жены!
Он уже убил, растерзал и проклял человека, пригласившего его вчера в свою гнусную нору, который теперь, конечно, спит в сером номере, не подозревая о предательстве, какое он совершил вчера по отношению к старому другу. В воспаленном мозгу проносились страшные мысли, одна преступнее другой, —он готов был убить и эту, имя которой он забыл и которая сладко спала с ним рядом.
Красков вгляделся в ее лицо, в розовую вмятинку на виске, оставленную складкой грубой подушки, в ее тонкие, как паутинка, прилипшие к щеке и к носу волосы, крашеные ресницы и веки и вдруг почувствовал всем телом жар этого спящего и словно бы больного ребенка, проклял себя, стареющего, сивого мужика, который опозорился перед старой матерью, перед другом и, что было странно сознавать ему, той пожилой официанткой, которая вчера стала свидетельницей его падения. Она-то, конечно, все понимала и, в отличие от матери, ничего вчера не понявшей, имела право на самый строгий суд.
А эта – кажется, ее звали Светланой – без тени греха на лице, с какой-то полуулыбкой утомленного ангела жгла его своим младенческим жаром. Легчайшие ее волосы, солнечно-светлые их нити мерно колебались, улавливая неслышное дыхание.
И Краснову захотелось так же легко и неслышно убрать эти волосы с ее лица...
– Прости ты меня, подлеца, – зашептал он вдруг, впадая в безумие и чуть ли не плача, со стоном почувствовал себя кающимся преступником, загубившим человеческую душу. – Прости... Нет такой казни, какая годилась бы для меня, подлеца.
Но мозг его отказывался что-либо сообразить, искать какие-то пути и выходы.
Красков опять припомнил подробности вчерашнего загула... Ах, да! Билет до Одессы! Эта девочка собиралась отдыхать в Одессе, в каком-то пансионате, у нее й путевка туда, и билет на поезд. Был билет. Именно он, негодяй, уговорил ее остаться, продать билет и стать его женой. Но как легко она согласилась! Вокзал рядом. Он схватил этот билет, помчался вниз мимо швейцара и как полоумный влетел в многолюдный зал... До отправления поезда оставалось четыре часа, и у него с руками оторвали этот злосчастный билет, заплатив ему, как спекулянту, на четыре рубля больше... Почему? Ну да, конечно, он спутал число месяца с ценой... Число месяца было ровно на четыре единицы больше... Проклятье!
«Вот это компот! – думал он, глядя в отчаянии на спящую. – Что же мне теперь делать?! Я ведь отлично помню, что она согласилась стать моей женой... Да, да! А этот прэхвост орал даже «горько!». И я целовался с ней там, в этой жути, в этом барабанном грохоте... А как же эта Светлана оказалась за нашим столиком? Мы пришли... А она уже ела какое-то мясо под яичницей... Это я помню... Бутылочка яблочной воды... Нет! Из этого компота надо как-то выбраться сухим. К черту все! К черту... Распустил нюни! Современные девочки – это те еще фруктозы! Чего доброго еще...» – И он содрогнулся опять, но теперь уже от другого ужаса, подумав о проницательном взгляде врача, о своем унижении и стыде. Он даже отодвинулся от этой юной красавицы, которая во сне по-детски сморщилась, дремотно провела рукой по лицу и так почмокала губами, словно бы почувствовала материнскую грудь...
«Боже мой! – взмолился опять Красков. – Что же я наделал! Как я покажусь теперь матери на глаза?! Она, наверное, не спит, бедняга, что ей скажу? Может, и в самом деле жениться? Да. Придется жениться. Один выход – жениться».
И он опять готов был расплакаться, но теперь уже от умиления перед самим собой, пораженный благородством своей души.
«А от матери скрыть всю эту сомнительную историю знакомства, всю скоропалительность, дурость эту наидурейшую, – думал он с надеждой. – Она вчера ничего не поняла: откуда я и с кем... Кажется, я ей сказал, что это моя молодая жена. Кажется, что-то в этом роде... А что! Женюсь-ка я, пожалуй, на ней! Она безбожно молода и красива и, кажется, не глупа».
Краснов даже улыбнулся вдруг, найдя простой и естественный выход из создавшегося положения. Мозг его, как пришпоренный, взвился ввысь, и с этой высоты Краснов лихорадочным взглядом успел окинуть все «за» и «против» такого решения. Мысль о женитьбе так возбудила и обрадовала его, что он уже и на спящую посмотрел совсем другими глазами, увидел в ней что-то такое заманчивое и приятное, чего не видел и не ощущал до сих пор. А мысли одна за другой легко катились с горки, снимая страх и жестокое напряжение с души...
«Конечно, конечно, конечно, – бессмысленно отсчитывал он их торопливое скольжение на каких-то красивых и нарядных саночках... и видел уже эту юную женщину, эту девочку в разукрашенных судьбою своих саночках, ее лицо сияло ему улыбками, опушенное белым мехом... – Ах ты, господи! Конечно, конечно... А если она вдруг раздумает выходить за меня замуж?»
Этот неожиданный вопрос застал его врасплох, и ему даже стало немножко обидно представить себе такое. Но и отказ ее он тоже сразу же учел, решив, что это тоже будет не так уж и плохо, потому что, конечно, он женится, да, по кто ее все-таки знает, что это за человечек... Уж очень много странностей...
И когда он, все еще ужасно возбужденный, осторожно выполз из-под легкого одеяла, а она, так и не проснувшись, отвернулась к стенке, он с заколотившимся сердцем увидел на стуле какие-то кружева, от которых у него вдруг закружилась голова, и он даже пошатнулся, притопнув несколько раз толстой пяткой, чтобы устоять.
«Да, я женился, —сказал он сам себе. —Женился на этой... красавице. Вот она лежит под монм одеялом, на моей кровати – моя жена... Не-ет! Это безумие, конечно! Это черт знает что! Я ведь толком не помню ее имени. Кажется, Светлана, но, может, и не Светлана вовсе... Кому бы рассказать! И главное... Боже мой! У нее ведь родители, наверное, мои ровесники. А ведь придется что-то говорить, объяснять... Нет, невозможно! Вот это компот!» – подумал он и уже с улыбкой взглянул на золотистую массу волос, как йы растекшихся по подушке.
Ему страшно хотелось пить: полость рта и язык одеревенели от жажды. Ведро с водой стояло внизу, на кухне. Босиком, в одних трусах и майке он спустился по лестнице вниз, вздрогнув от визгливого вскрика деревянной ступени. И тут же столкнулся с матерью. Он испугался и, пряча от нее лицо, спросил:
– Ты чего? Не спала? А я тут это... попить хочется...
Мать тоже испуганно и, как показалось ему, злобно вскинула на него взгляд и спросила:
– А девчонка-то спит?
– Какая девчонка? – глупо улыбаясь, спросил он. – Светлана, что ли? Спит.
– Вона! Вчера была Тоней, сегодня Светланой. Глядишь, проснется, Дунькой окажется. —И мать по-настоящему зло и нервно засмеялась. – Дуришь ты, Борис! На старости лет меня совсем опозорить хочешь, – и она заплакала, не скрывая слез и страдальческой гримасы, которая исказила ее и без того некрасивое, плоское лицо,
– Мама, ты это брось! —тихо и тоже злобно проговорил он, грозя ей пальцем. —Ты в мои личные дела не лезь.,. Ты... – Но злость его тут же иссякла, он обнял старуху, она затряслась отчаянно в беззвучном плаче, а он, подталкивая мать, легонько проводил ее в большую комнату, усадил на измятую кровать и стал гладить костлявую голову, приговаривая как можно ласковее: – Ну, перестань. Зачем это тебе нужно? Я жениться на ней хочу. Честное слово! Да, конечно, она еще очень молоденькая, большая разница в летах, но я... люблю ее, и она меня... Разве не бывает?
– Боря, ты ведь говорил вчера...
– Ну что я говорил? Что?
– Говорил, что вчера только познакомился с ней...
– Я пошутил! Ну за кого ты меня принимаешь?! Уж и пошутить спьяну нельзя! Мы с пей знакомы сто лет... А Светлана... это я ее так прозвал... Волосы у нее светлые, и вся она светленькая... Ну и вот... Ну прости меня! Что я могу поделать?! Неужели тебе меня-то не жалко? Ну что ты разревелась-то? Сейчас же прекрати!
И мать, как по команде, перестала плакать. Вытерла лицо и спросила без всякой дрожи в голосе, будто вовсе и не плакала только что:
– Может, чаю хочешь?
– Нет, я колодезной! Вчера загуляли малость... А ты посиди здесь, успокойся. Все в порядке. Ну, твой сын сошел с ума... Влюбился и так далее... Ну-ну-ну! – тихо прикрикнул он на мать. – Ты чего слезы-то опять? Ты у меня просто заводная! Прекрати сейчас же!
Она всегда слушалась своего Бориса, послушалась и па этот раз.
В лице ее, хоть она и считалась русской, было столько черт исконной степнячки, так резко проявились эти черты к старости, так выперли изжелта-белые монголоидные скулы, что Красков всерьез считал и себя потомком какого-то кочевника, оправдывая тем самым свою криволапость и некоторую дуговатость крепких, мускулистых и коротких ног. Но лицом он пошел в отца – истинного славянина, похожего в молодости на Чапаева, а вернее, на артиста Бабочкина в роли славного полководца: отец даже усы носил чапаевские. В железнодорожной фуражечке, задумчиво прищурившийся—ои остался в памяти грустным неудачником, который всю жизнь работал здесь, под Москвою, обходчиком на железной дороге, построив перед самой своей смертью этот дом из просмоленных старых шпал, в котором ему не удалось пожить и отдохнуть от вечной, расписанной по минутам занятости и от путейных дел. Он и погиб-то до обидного нелепо: был насмерть сбит паровозом, который вне расписания мчался на всех парах – один, без вагонов, черный, дымящий, орущий. Как отец угодил под него – никто не мог толком сказать. Наверное, задумался и, привыкнув к расписанию, не воспринял этот шальной паровоз всерьез, а машинист не успел затормозить. Словно бы судьба специально уготовила отцу этот черный «ФД» с красными колесами...
А Борька Красков родился тут и был свидетелем, как строились дачники, как рос и затягивался поясами заборов и частоколов огромный поселок, в котором утонул и отчий дом, став как бы тоже дачей: зимовать тут оставалась только мать, у которой ничего, кроме этого дома, нигде и никогда в жизни не было. Если не считать, конечно, нынешней квартирки сына, которую он построил недавно за свои деньги в Москве, в Серебряном бору. В свое время —давно это было —он женился на молоденькой девушке и прописался у нее в Москве. Чуть ли не целую жизнь прожил с женой и с сыновьями, а потом вдруг развелся, как будто ушел, убежал от чужих, постылых людей, никогда не жалея об этом.
А старая степнячка, вырастившая внуков, осталась совсем одна, точно и не было в ее жизни никогда никакой радосги: внуки не приезжали к ней, не встречались с отцом, словно бы и он, и она, старая, были оба виноваты в том, что распалась семья.
А теперь вот новое несчастье на голову.
Старая мать обладала какой-то странной способностью цепенеть всем телом, могла сидеть часами деревянной бабой, истуканом. Непонятно всегда было: спит или бодрствует она, думает о че.м или мозг ее отключен особым каким-то механизмом. Казалось, она и не моргала в эти долгие минуты забытья, жестяно глядя в разверзшуюся перед ней пустоту.
Так и теперь она оцепенела, ушла куда-то, отлетела душой после недавних волнений, оставив иссохшее тело как доказательство земного своего существования, присутствия на земле.
А сын, заметив ее уход, испарение ее души, оставил мать в покое, а сам схватил на кухне пустое белое ведро и помчался к колодцу, подгоняемый нетерпением и жаждой.
Утро было холодное. Трава, цветы и листья черной смородины, кусты которой совсем закрыли тропинку к артезианскому колодцу, – все-все было отягщено росой; белые, розовые и свекольно-красные флоксы, огромной шапкой растущие возле террасы, золотые шары, которые уже вымахали выше забора и набрали цвет, весь узкий, сплошь засаженный полезными и красивыми растениями участок представлял собою в эти минуты какой-то бассейн, наполненный купоросно-зеленой голубизной с желтыми и розовыми островами, с вознесшимися ввысь и уже обагренными солнцем яблонями, в ветвях которых наливались и грудились, матово светились на солнце тугие плоды.
Краснов вынырнул из этого льдистого зеленого холода, продравшись сквозь заросли мокрой смородины, а когда поставил ведро на скамейку, увидел, как колышутся на белом эмалированном дне две тяжелые черные ягоды, а сверху тоже колышется шершавый обрывок листа и прозрачнокрылое, бледное насекомое, сбитое с кустов.
В комнате наверху все было тихо. Он прокрался по лестнице и, чуть дыша, уставился на спящую, которая теперь лежала на спине. Смотрел на нее, как на свою жену, и улыбался от удивления и радости. Он не хотел ее будить, потому что боялся встретить испуг и недоумение в ее глазах, боялся ее отрезвления, торопливых сборов, вопросов о ближайшей электричке, брезгливых или слезных упреков. Но и терпеть эту неизвестность он уже не мог.
Он оделся и включил старую, разболтанно-жужжащую электробритву, а зеркальце поставил так, что ему была видна кровать и спящая на ней красавица... Чем дольше он вглядывался в ее лицо, в очертания ее тела, плотно облепленного тонким одеялом, тем яснее понимал, что перед ним именно красавица – обыкновенная, без всяких оговорок красавица, одно из великих чудес природы, таинственным и длительным отбором выращенное в потемках бесконечного множества предков. Природа, как бы отсеивая плевелы в предыдущих поколениях, удаляя все случайное и сорное, укорачивая или удлиняя какие-то части тела, лица, располагая нос, губы, подбородок, глаза в такой единственно возможной гармонии, какая подвластна только кисти великого художника, насыщая вновь созданные эти формы цветом, который один только способен был выразить всю полноту жизни, всю целостность живого существа, теперь уже, казалось, не в силах была прыгнуть выше себя.
Красков наблюдал за спящей в зеркальце и понимал, что приближается миг, когда все это может вдруг исчезнуть или остаться с ним навеки.
Он закончил бритье, подошел к кровати, присел на краешек, приподнял сонную голову, прикоснулся губами к ее губам и тихо шепнул на ухо:
– Эй, привет...
– А-а-а? – спросила она удивленно и, улыбнувшись, сказала: – Я так крепко спала! Это ты?!
– Это я.
– Тебе хорошо?
– Очень. А тебе?
– Хорошо. У тебя есть сигареты?
Он только теперь вспомнил, что она курит... и это, как ни странно, вдруг понравилось ему в ней.
– Есть, —ответил он. —Но я тебе не дам, пока ты не съешь чего-нибудь,
– Дай, пожалуйста, – совсем как девочка, обиженно попросила она.
А когда закурила, ему показалось, что она втягивала в себя– дым так же, как жаждущий пьет холодную воду, – жадно и с наслаждением, отрешившись от мира, прищурив в бламсенстве затуманившиеся глаза.
В общем, Красков пребывал в эти минуты в восторженном и умиленном состоянии, чувствуя себя не менее пьяным и влюбленным, чем вчера, совсем забыв о своих недавних сомнениях и страхах.
Вся его прежняя жизнь вдруг и в самом деле показалась ему мучительной и нудной подготовкой к этому холодному солнечному утру. Всю свою прежнюю, нелегкую жизнь он представил себе сплошной заботой о будущем. Покупал ли он новый рюкзак, он думал, что этот рюкзак пригодится ему, когда он соберется в прекрасную, в мечтах, далекую дорогу, на лесное озеро или на берег реки, к ночному костру... Но рюкзак пылился в стенном шкафу. У него было все или почти все, чтобы начать наконец-то жизнь, какую он любил и о которой мечтал: была отличная польская палатка, была надувная лодка и легкая байдарка, были новые болотные сапоги и японский спиннинг, была новая штормовка, были удобные и легкие корзины, были надувные матрасы и шерстяные, деревенской вязки носки и, наконец, была машина, в багажнике которой лежала без дела газовая портативная плитка, железная коробка для копчения рыбы, компактный несессер с набором легкой и удобной в дороге посуды, были чайник и котелок... У него все это было! Н был еще в нем самом он сам, совсем другой человек, который, словно бы блюдя законы далекого пращура, бредил кочевьями и кострами... «Удрать бы куда-нибудь, уехать за тыщу верст, на берег реки, пожить бы в палатке, питаться бы рыбой, грибами и ягодами, ходить в чем мать родила! Ах, как хочется удрать!» —восклицал этот недремлющий голос чуть ли не каждую пятницу.
Весной же, когда просыхали дороги и зеленела земля, тоска становилась невыносимой. Вечерами после работы он заходил в спортивные магазины, покупал катушку лески, или новый компас, или какую-нибудь рубашку с карманами, удобную для путешествий, какую-нибудь солонку с крышечкой, или подсачек для крупной рыбы, а дома убирал эти покупки в шкаф или ящик стола, ел, пил кефир, смотрел телевизор и думал о будущем. Все время думал о будущем, словно бы то, чем он занимался каждый день, —еще не жизнь, а всего лишь способ приблизиться к жизни, к свободе и полной раскованности души.
День, когда он официально развелся с женой, казался ему днем новой жизни, того прекрасного будущего, о котором он мечтал. В ближайшую же субботу он отправился на Птичий рынок, накупил там новых «сторожков» для подледной рыбалки, мормышек, мотыля, вечером наточил ножи коловорота, подготовил все снасти, аккуратно уложив в новый ящик удочки, запасные мормышки в коробочке из-под леденцов, термос с горячим чаем, колбасу и хлеб, завел будильник на пять утра, проснулся и, стараясь не будить жену, с которой еще не успел разъехаться, унес свои вещи на кухню и оделся там во все теплое, ватное и войлочное.
Но, услышав вдруг, как шумит за окном ветер, метя поземку, подумал о том, что в понедельник предстоит серьезная работа, налил из термоса сладкого чая, сделал бутерброд с колбасой, позавтракал, разделся, унес теплые вещи в свою комнату, слыша привычное ворчание чужой теперь женщины, скрип ее дивана, убрал валенки, овчинный тулупчик, ватные брюки, лег в теплую еще постель, погасил свет и опять задумался о будущем, о том, что надо сначала, конечно, разменять квартиру, разъехаться с женой или хотя бы снять комнату, надо дождаться окончания лабораторных опытов, которые близились уже к завершению, надо написать статью в журнал о результатах опыта, а уж тогда-то обязательно собраться на рыбалку, закатиться куда-нибудь к черту на кулички, чтоб ни одна живая душа не знала, где тебя искать, и пожить в свое удовольствие. А сейчас, конечно, некогда этим заниматься.
и всякий раз у него так выхолтило, что именно сейчас, сегодня, в этот месяц скапливалось у него столько неотложных и важных дел, что никакого разговора не могло, разумеется, идти об отдыхе... Но спустя некоторое время он обязательно и непременно плюнет на все дела и укатит в тьмутаракань, не очень-то ясно представляя, где он отыщет эту страну, но зная, что обязательно отыщет... Нет, не сейчас – потом, когда немножко освободится от дел.
Красков давно уже стал замечать проскакивающие мимо дни, месяцы и годы. Он думал только о будущем, строил в воображении этот замок, а каждый прожитый час, день, месяц и год расценивал как еще один шаг к великому будущему – и только.
В этом смысле он не умел жить, хотя именно такая неврастеническая, тревожная забота о будущем, боязнь что-то не успеть сделать для этого будущего сегодня, что-то упустить, в чем-то не подготовиться к нему, – эта скрупулезная забота помогла ему многого достичь в той науке, которой он занимался. Тем более что наука эта была новая, процветающая, и он, выращивая в лабораторных условиях кристаллы минералов, тоже, можно сказать, процветал, и ему прочили большое будущее.
Так что будущее не было пустым звуком для щепетильного Краснова – оно для него представлялось как бы таинственным и еще никому не известным кристаллом, свет которого наконец-то откроет дорогу к необыкновенному, ленивому, праздному счастью. Надо сказать, что при всем своем трудолюбии истинное свое счастье он представлял только праздным, видя себя эдакнм великим созерцателем, совершенно ненормальным человеком, улыбающимся и словно бы плывущим над зеленым и благоухающим миром, ласкающим и обласканным любимой женщиной... Что-то такое неосуществимое и даже, можно сказать, несуществующее виделось ему, когда он задумывался о счастье и о будущем, – бесплотное какое-то пребывание в мире, не требующее ни умственных, ни мускульных усилий.
Объяснить это можно довольно просто: в нем все чаще и чаще бунтовали задавленные, забитые чувства. Щупальца этих чувств напоминали о себе, казалось бы, беспричинной тоской, которая порой наваливалась на Краскова. В обыденщине дел он совершенно забывал, как пахнет осиновая кора или василек, он забывал, как журчит на рассвете ручей или шумит лес, он не помнил, какова на ощупь земля или сорванная ягода земляники, не помнил вкуса колодезной воды, которой был вспоен с детства, или парного молока, – не слышал, не видел, не обонял, не осязал.
Вероятно, поэтому, когда он задумывался о будущем и о счастье, оно ему представлялось чувственным каким-то времяпрепровождением. Стиснутый рамками города, в мечтах он словно бы распускал крылья подавленных чувств и летал, как летающий во сне, над лугами, речками и лесами своей молодости. Вот отчего любое физическое напряжение стало со временем казаться ему нарушением душевного комфорта, то есть напряжение, даже самое малое, как бы разрушало его устойчивое представление об истинном счастье, которое возможно лишь в будущем, и только в нем! Но никак не сегодня, когда надо что-то тащить, куда-то тащиться, мокнуть под дождем, что-то добывать, работать, работать, работать... Ну нет! Он лучше уж подождет, чем так-то вот, бездарно и бессмысленно, вставать на рассвете, нести из холодного полумрака корявые сучья, дуть-в дымно-тлеющую пасть сырого костра, чтобы всего лишь навсего согреть воды в прокопченном котелке и согреться самому.
Краснов давно пребывал в этом странном и даже опасном раздвоении, не замечая в себе несчастья, и единственной реальной дорогой для него была дорога в материнский дом, в ее маленький садик с артезианским колодцем, вода которого отдавала ржавым железом. Он не мог себе позволить большего.
Жена была куда практичнее. Одним своим присутствием она словно бы опоиыяла мечту Краскова о будущем. Впрочем, она откровенно считала мужа идиотом, ленивым и тупым себялюбцем, который тратит деньги только на свои прихоти, заполняет квартиру никому не нужными вещами, обещая ей из года в год райскую жизнь на природе, наслаждаться которой она предпочитала иначе, чем муж. Дети тоже не понимали отца и были тоже по-своему правы, потому что болезненная психопатическая боязнь отца сиюминутных, сегодняшних наслаждений рождала в их душах естественный протест, а отцовская жадность, которая проявлялась, когда сыновья просили у него палатку или спиннинг, байдарку или резиновые сапоги, приводила их в бешенство, как и жену, всегда стоявшую на стороне детей.
Что и говорить! Жить с таким человеком было очень тяжело. Его никто не понимал. Сам же он тоже никого не хотел понимать. И развод был естественным завершением этой несчастливой семейной жизни.
«Сдохни ты в своей лодке! —сказала ему на прощание жена. – Дурак надутый!»
Но ничего не изменилось в жизни бедного Краскова, когда он остался один. Правда, он купил автомобиль, на котором никогда не ездил, кроме как к матери, купил огромную оранжево-синюю палатку и в довершение ко всему стал захаживать в картографический магазин на Кузнецком мосту и коллекционировать туристские и областные карты, с увлечением и надеждой изучая по вечерам автомобильные маршруты с упоминаниями живописных озер, рек и прочих достопримечательностей. Готовясь к дальним путешествиям, он и машину оснастил всем необходимым; купил легкие цепи на колеса, раздобыл надежный трос, на крышу поставил багажник и теперь думал о сковородке, которую посоветовал возить всегда с собой бывалый автомобилист на случай, если машина увязнет в мягкой земле и ее нужно будет поддомкратить, – без большой сковороды тут, разумеется, не обойтись; если домкрат поставить на широкую сковороду, он не утонет в земле и выдержит нагрузку. Красков теперь искал в хозяйственных магазинах тяжелую, крепкую, надежную сковородку, в мыслях уже не раз застревая на лесных, глинистых дорогах, и очень огорчался, что таких сковородок не было в продаже. Он даже ругался и грозил написать жалобу, говоря при этом: «Дожили! Сковородки паршивой невозможно купить! Пишем, пишем в газетах – ничего не действует, никакого толку!»
Стал он в последнее время сварлив, как баба, и мнителен до подозрительности, никого никогда не впуская в святая святых своей души, в свое будущее, которое заполнило однокомнатную его квартирку, превратив ее в филиал спортивно-рыболовного магазина. Тут было, кажется, все! Лыжи с креплениями, в которых торчали новенькие ботинки, ни разу, как и лыжи, не тронутые снегом; гантели и эспандер, поднятые, может быть, десяток раз на высоту седеющей, сивоватой головы хозяина; удочки, спиннинги, брезентовые тюки с лодками, сваленные в углу за шкафом, ярко-оранжевый тюк польской «Гдыни»; был даже маленький двухспльнын подвесной моторчик «Ветерок», который ждал своей волны, как ждали ее преющие резиновые лодки; были ласты и подводное ружье, спасательный, оранжевого цвета, жилет и настоящая зюйдвестка, купленная в ГДР; был ящик для зимней рыбалки, был складной стол и стулья для автотуристов, было множество всяких мелких предметов, вплоть до приспособления для вытаскивания крючка из щучьей пасти; на стене висел складной подсачек и складной багор; был даже гамак – и все это ожидало будущего, рождая в мечтательном взоре хозяина картину красивой и вольной жизни, телесного и душевного комфорта, когда наступит наконец-то время для этого.
Краснов даже приятеля своего, Сергея Светловидова, прилетевшего из Хабаровска и разыскавшего его с помощью справочного бюро, не пригласил к себе в гости, а поехал к нему сам. Он не хотел показывать свое богатство людям. Не потому, что люди могли бы отнять это богатство, а потому лишь, что кто-то из них мог ненароком посмеяться над ним, особенно тот, кто достаточно хорошо знал истинную жизнь Бориса Ивановича Краскова. Насмешка была бы слишком тяжелым испытанием для его души, которая и так уже была вся исцарапана подсознательным ощущением своей беды, своего несчастья.
Теперь же, забыв обо всем на свете, он зачарованно смотрел, как курит в постели это свалившееся с небес на его голову юное существо, и готов был поклясться кому угодно, что еще никогда не испытывал в жизни такого блаженства и наслаждения от одного лишь созерцания своей то ли любовницы, то ли жены, которая вдруг с беззаботной улыбкой спросила у него:
– Ты уже сделал гимнастику?
– Да, – ответил он в смущении. – То есть я... сбегал за водой на колодец... А тропинка туда сквозь кусты, а кусты мокрые и холодные от росы. Гимнастика и холодный душ...
– Ты меня не обманул? —спросила она опять.
– Нет...
– я не в этом смысле, я вообще... Все, что ты говорил мне, это правда?
Сейчас он не помнил, что он ей говорил, но он поймал ее руку своими руками, сжал в ладонях ее голубоватые пальцы с ярко-оранжевым, сочным маникюром и как только мог серьезно ответил:
– Все это правда, да... Я хочу, чтоб ты стала моей женой... Если ты не передумала, если ты тоже не обманула меня, я буду самым счастливым человеком на земле.
– Правда?! —спросила она так, будто все еще не верила ему. – Ты не передумаешь потом? Ты будешь всегда любить меня?
– Всегда...
– Если ты будешь любить меня, то и я тоже обязательно буду очень, очень любить тебя. Но ты мне скажи правду – у тебя действительно нет сейчас жены или ты придумал вчера это?
– Нет, я ничего не придумывал, – отвечал он ей, все больше и больше удивляясь этому странному и наивному, глупому разговору, который они без тени усмешки и иронии вели между собой.
«Может быть, так и нужно? —спрашивал он себя в изумлении. – «Если ты будешь меня любить, то и я тоже обязательно...» Черт побери! Может быть, это и есть та истина, от которой бегут все люди, рассчитывая только на любовь к себе и не желая тратить сил и напряжения, чтобы любить самому? Отсюда и все недоразумения. В этом какая-то детская непосредственность, святой наив и доверчивость... «Если ты будешь меня любить, то и я тоже...» Ах ты, господи! Как хорошо это сказано, как просто».