Текст книги "С Евангелием в руках"
Автор книги: Георгий Чистяков
Жанры:
Культурология
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 33 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]
Antonella, ti amo. Luigi
Поэт нередко рассказывает о себе самые неприглядные вещи. Так, Архилох, живший в VII веке до нашей эры, в эпоху, когда воинская доблесть и смелость почиталась высшей добродетелью, явно эпатируя читателя, сообщает в одном из сохранившихся фрагментов, что он бежал с поля боя, бросив щит. Хвалится тем, что теперь этот щит горделиво носит его противник.
Гораций, поэт, обладавший, казалось бы, безупречным вкусом, сообщает о своем сорвавшемся свидании с женщиной легкого поведения – прождав ее до полуночи, поэт заснул и предался во сне нечистым фантазиям. Эта зарисовка была бы вполне уместна в довольно неглубоких и по-настоящему грязных эпиграммах Марциала, но никак не в книге такого поэта, как Гораций. Здесь она выглядит совершенно лишней, и тем не менее автор, сознававший, что его будут читать века, сохраняет ее в тексте.
Поэт рассказывает о себе, а совсем не о том, каким ему рекомендует быть общепринятая мораль. И это не какая-то особая привилегия поэта, но conditio sine qua non[41]41
Непременное условие (лат.).
[Закрыть] – условие, не соблюдая которого, он перестает быть поэтом. Выходит, что поэзия по самой своей природе антиобщественна?
Именно так считал Платон, который не случайно изгнал поэтов из идеального государства. Согласно его теории, творчество пробуждает в людях те дурные наклонности, что вполне могли бы не проснуться, если бы не стихи.
Конечно, на самом деле всё обстоит не совсем так – поэт вовсе не стремится к тому, чтобы подрывать моральные устои общества, и Овидий вовсе не ставил перед собой задачи учить римлян безнравственности, хотя был отправлен в ссылку, обвиненный именно в этом. Настоящий поэт почему-то не стесняется говорить о том, что происходит у него внутри, хотя на читателя это порой производит неприглядное впечатление. В этом смысле поэзия сродни исповеди. Здесь так же, как на исповеди, неуместна и, более того, чудовищна ложь, поэтому в стихах так часто речь ведется о боли и об отчаянии, о тоске, сплине и о нравственных тупиках.
Наркотический бред Артюра Рембо и пьяное бормотание Верлена, бодлеровские «цветы зла» и furtivus amor («украденная любовь»), то есть любовные свидания с чужими женами, у Овидия – всё это составляющие той стороны жизни, которую принято если не прятать от людей, то, во всяком случае, не афишировать.
Как-то, проходя по одному из парижских вокзалов, мы вместе со старой монахиней почти натолкнулись на юношу и девушку, которые прямо на полу в высшей степени страстно целовались. Я попытался отвернуться, а она очень просто произнесла одно слово: «Pittoresque!» – «Живописно!». И я понял тогда, что в этой картинке действительно было что-то такое, что могло придать ей смысл, но только в сочетании со словом «живописно», прозвучавшим из уст человека чистого, самоотверженного, щедрого и полного любви и веры в Бога. Мне сразу вспомнился Лонг с его романом о Дафнисе и Хлое, а потом Гумилёв, сказавший однажды:
Элемент поэзии есть везде. Существует, однако, нечто, отличающее поэзию от поцелуев и просто шепота влюбленных. Что именно? Тогда на вокзале это был просто взгляд праведницы, коснувшийся этих молодых людей, теперь уже взрослых и, как мне почему-то кажется, не потерявших друг друга.
В поэзии Горация это не только взгляд поэта, но и его мастерство. Он слышит lenes sub noctem susurri, «нежный шепот в час вечерний», и мастерски воплощает его в стихи. Читатели вот уже два тысячелетия знают эти строки, но до сих пор поражаются их свежести и новизне. И всё же одного мастерства мало.
В Риме через автостраду, которая ведет из города в аэропорт, перекинуто, как и через любую другую автостраду, множество мостов. На арке одного из них от самого левого края вплоть до правого прямо над проносящимися под мостом машинами сделана наспех и поэтому довольно коряво надпись: Antonella, ti amo. Luigi (Антонелла, я тебя люблю. Луиджи). Чтобы намалевать эти слова, надо было либо остановить движение, что нереально, либо ночью, когда на дороге нет полиции, повиснуть в люльке над дорогой, либо, рискуя быть сбитым другими машинами, подъехать к мосту с подъемным краном.
Разумеется, никто не знает, как появилась эта надпись. Ясно только, что Луиджи, которого тоже никто не знает, совершил что-то вроде подвига. Четыре простейших слова зазвучали благодаря его безумию как настоящие стихи, не хуже сонетов Петрарки в честь Лауры, «Новой жизни» Данте или элегий Проперция. Луиджи оказался достойным потомком поэтов Древнего Рима и средневековой Италии. А если бы эти же слова были написаны на листке бумаги в клетку, вырванном из школьной тетрадки, и переданы Антонелле во время урока – была бы это поэзия? Вряд ли. Поэзия невозможна без мастерства и без дерзновения – Луиджи сумел проявить и то, и другое. Мастерство, разумеется, не в традиционном смысле, но несомненное.
Гёте назвал архитектуру застывшей музыкой. Он взял этот образ у Симонида Кеосского, считавшего стихи говорящей картиной. Застывшим благодаря чьему-то порыву или щедрости чьего-то взгляда мгновением можно, наверное, назвать стихи сегодня.
Поэзия – своего рода мгновенное фото, но сделанное не аппаратом, а в безумии нелепого порыва. Луиджи вполне мог не подвергать свою жизнь опасности и не рисковать быть арестованным за нарушение порядка на автостраде, а ограничиться букетом роз или какими-то другими подарками. Старушка монахиня по всем правилам приличия должна была не заметить целующихся, а Горацию вообще следовало писать не о любовном шепоте, а о военных подвигах Августа. Что же касается Архилоха, то ему, безусловно, не надо было писать о том, как он позорно бросил щит во время битвы. Всё в мире было бы чуть– чуть более разумным, но поэзии в нем не было бы.
Поэтическое произведение фиксирует абсолютную ценность какого-то, быть может, на первый взгляд, и случайного, момента реальности. Случайно брошенной фразы или взгляда. Vides, ut alta stet nive candidum Socrate, то есть «В снегах глубоких, ты видишь, стоит, весь бел, Сократ», – говорит в одной из од Гораций. Внимание читателя обращается здесь прежде всего на слова «ты видишь» и «стоит» – поэт при помощи взгляда своего читателя фиксирует один только момент из жизни. Картинка оказывается неподвижной, но не в силу статичности мышления поэта, а благодаря своей мгновенности.
Именно фиксация того, что так хрупко и мимолетно, именно «фотографирование» момента оказывается чуть ли не главным компонентом того «сора», из которого «растут стихи, не ведая стыда». Но зафиксировать можно только то, что действительно существует, поэтому ложь в настоящей поэзии невозможна.
Фет, когда ему было далеко за семьдесят, написал стихотворение «И опять в полусвете ночном…», вызвавшее иронические замечания критиков, которые усмотрели нечто комическое в том, что старец с седой бородой вдруг забрался на качели. Обиженный Фет написал Полонскому: «Сорок лет тому назад я качался на качелях с девушкой, стоя на доске, и платье ее трещало от ветра, а через сорок лет она попала в стихотворение.»
И качели, и ночной полусвет – всё было в реальности, но (и понять это чрезвычайно важно!) за сорок лет до того, как они попали в стихи. Это говорит о том, что поэзия непременно каким– то образом оторвана от реальности, находится по отношению к ней по ту сторону бездны. В случае со стихами Фета это бездна длиной в сорок лет, в случае с Антонеллой и Луиджи она – в непрерывном потоке машин на дороге в аэропорт «Леонардо да Винчи» и в той смертельной опасности, которой неизвестно зачем подвергается безумец, повисший над этой дорогой.
Поэзия – фотография не здания или пейзажа и человека на его фоне, но чувства любви, боли, не всегда прекрасная, иной раз шокирующая и вызывающая ответную боль. Страшная фотография боли. Она будет во всех случаях жизни выведена из реальности на какое-то расстояние – чем больше это расстояние, тем серьезнее поэзия. Это не просто картинка с натуры, а что-то совсем другое. Расстояние между Богом и человеком – бесконечность. В молитве оно и обозначается, и преодолевается одновременно. Последнее роднит всякое поэтическое произведение с молитвой и, наоборот, делает всякую настоящую молитву поэтическим произведением.
И дело совсем не в том, что молитва в большинстве случаев имеет поэтическую форму. Это всего лишь следствие той глубочайшей внутренней близости между двумя феноменами человеческого самовыражения – поэзией и молитвой, которая проявляется в самых разных формах. Не случайно у Шарля Бодлера стихотворение в прозе «В час утра» завершается обращением к Богу. «Эта молитва Бодлера, – пишет Рильке в письме к Лу Андреас-Саломе, – настоящая, простая молитва, рукотворная, неловкая и прекрасная, как молитва русского человека. Бодлер шел к ней долгим путем, продвигаясь порой на коленях и ползком».
В истории греческой поэзии огромную роль играли надписи на вещах – на чашах или лампах, на гребне, который юноша дарил своей подруге, или на шкатулке, что уезжающий в дальнюю дорогу или в другую страну оставлял другу на память. Надпись с упоминанием двух имен мгновенно делает любую вещь уникальной. Именно из таких надписей выросла сначала греческая эпиграмма, а затем римская элегия, в частности – почти вся поэзия Овидия. Мост с надписью Antonella, ti amo. Luigi, хотя он и ничем не отличается от десятков, если не сотен мостов, переброшенных через автостраду в окрестностях Рима, стал единственным в своем роде. Своего рода римской знаменитостью. Можно сказать, что Луиджи подарил его Антонелле.
У стихотворения, как и у письма, обязательно должен быть адресат. У Горация это Меценат, Помпей, Делий, Постум, Лидия, Левконоя, один раз даже res publica, то есть римское государство в целом. Адресат не всегда называется в первой строке, но к концу оды всегда становится ясно, кто он. У стихов современных поэтов адресат тоже так или иначе есть, хотя порой он не присутствует в тексте, – это читатель.
Платон изгнал поэтов из своего государства, считая, что людям они приносят только вред. Сторонники этого взгляда на поэзию есть и сегодня, причем в их доводах есть свои резоны, ибо зачастую в стихах открываются вещи весьма неприглядные. Однако есть в поэзии моменты, превращающие ее в Божье дело. Именно здесь обнаруживается подлинность или, наоборот, фальшь. В век имитаций, когда подделывается всё: золото, живопись, драгоценные камни, – именно поэзия с ее способностью оторвать от реальности момент и противопоставить его – одно, казалось бы, ничем не примечательное мгновение – всей истории может помочь человеку не стать жертвой очередной имитации.
Как сложились отношения между Луиджи и Антонеллой? Этого мы не знаем. Но надпись над пролетом моста заставляет задуматься: кого – о себе самом, кого – о детях или внуках, кого – о смысле любви и поэзии. О верности. Где они сейчас, эти Хлоя и Дафнис XX века? Поэзия – как знак на дороге, неожиданно призывающий нас остановиться и задуматься.
Стихи – молитва для неверующего. Поэзия – исповедь для безбожника или агностика. Эти утверждения не вполне верны и, главное, лишены глубины и подлинного смысла. Поэзия, которая бывает и религиозной, не делит людей на верующих и неверующих, а дается всем как уникальный способ освоения мира и действительности. Как мгновенная и поистине неожиданная фотография души, которую иногда хочется разорвать на мелкие клочки, а иногда – положить во внутренний карман, чтобы не расставаться с ней в течение всей своей жизни. «Этот трус сделает вас храбрыми, этот распутник научит вас быть чистыми», – приблизительно так писал Виктор Гюго о Горации, подчеркивая, что поэзия, вне зависимости от того, хочет поэт или нет, а главным образом именно в тех случаях, когда поэт этого не хочет и вообще об этом не подозревает, превращается в удивительное лекарство. Лекарство, которое дает нам возможность оторваться от земли и посмотреть на себя со стороны. Кстати говоря, и молитва дает человеку именно эту возможность.
Впервые опубл.: Русская мысль. 1998. № 4223 (21–27 мая). С. 14.
У подножия Парфенона
Грецию принято считать страной исключительно православной, хотя на самом деле это не совсем так. В Афинах кроме греческих церквей, которые, конечно, можно встретить повсюду, есть и другие, причем самые разные. Русская (Константинопольского Патриархата) со славянским богослужением и русским хором, армянская и римско-католическая – святого Дионисия Ареопагита, с мессами, которые служатся как по-гречески, так и на английском (а в воскресные дни и на латыни).
В русской церкви на улице Филэллинон поют, как на Руси, и в хоре, разумеется, звучат женские голоса, что у греков, где все молитвы читаются нараспев и только мужчинами, просто немыслимо. Но это никого не приводит в ужас – здесь, на Востоке, к многообразию форм и обрядов привыкли с глубокой древности.
В греческих храмах на клиросе стоят обычно два или три старика, к которым иногда присоединяется священник. «Музыка их, – как писал более ста лет тому назад А. Н. Муравьёв, – не состоит в согласном слиянии звуков, но в известном размере, подобно стихосложению, многообразие которого составляет всю красоту пения».
Главное в церковном пении у греков заключается «в трудности размера, а не в гармонии». Так утверждал Муравьёв и был абсолютно прав, ибо в оригинале все наши церковные песнопения представляют собой сложнейшие поэтические произведения – их метрика, действительно, точнейшим образом воспроизводится во всяком греческом храме во время службы. Что же касается напевов, то они и сегодня мало кого интересуют.
Есть в Афинах и англиканская церковь святого Андрея, строгая готика которой как-то странно сочетается с роскошными пальмами в ее ограде. Есть молитвенный дом адвентистов, наконец, немецкая евангелическая кирха, богослужения в которой совершаются не только лютеранами, но и американскими протестантами, причем разных деноминаций. Построена эта церковь совсем недавно и в сугубо современном стиле (геометрия и ничего другого), но украшена прекрасными витражами. Маленькая Германия! Стоит она в немецком квартале, где нет и следа от того духа восточного города, которым в центре Афин пропитано буквально всё. А здесь – Европа: стеклянные двери, безупречной чистоты подъезды, всё аккуратно и комфортабельно, на улицах не торгуют ни орешками, ни бубликами, никто не кричит и не ругается.
Находится этот квартал на отрогах горы Ликавит, под которой предпочитают селиться состоятельные афиняне. Улицы, ведущие в сторону Ликавита, круто поднимаются вверх, иногда просто превращаясь в бесконечные лестницы. Например, улица патриарха Фотия – таких нет даже на Монмартре.
Дома поднимаются всё выше и выше над городом и наконец уступают место лесу, из которого словно вырастает огромная скала с почти отвесными каменными склонами. Скала, которая видна в Афинах отовсюду. Скала, что не в меньшей степени, чем Акрополь, царит над городом и его судьбою.
Афины со всех сторон окружены горами, и кажется, будто город расположен на дне огромной чаши. Но внутри этой чаши, прямо в центре ее, возвышается скала Акрополя, а на северо-востоке – Ликавит. Кто не знает об Акрополе с его Парфеноном и Эрехтейоном, с кариатидами и той самой оливой, которую, согласно древнему мифу, даровала городу сама богиня Афина! А вот о Ликавите почему-то, действительно, никто не знает…
Впервые это название попалось мне на глаза в «Лягушках» у Аристофана почти тридцать лет тому назад, в студенческие годы. Потом оно мне нигде больше не встречалось, и поэтому я просто никогда не задумывался над тем, где находится эта гора, exemplum magnitudinis (образец огромности), с точки зрения Аристофана.
Ученейший Павсаний, в своем «Описании Эллады» рассказавший чуть ли не о каждом храме и описавший, кажется, все без исключения тропинки на Балканах, о Ликавите не сказал ни слова. Правда, упоминает о нем Ксенофонт (известный как ученик Сократа и оставивший о своем учителе знаменитые воспоминания), но в сугубо прозаическом контексте: он говорит, что земля близ этой горы отличается особенной сухостью.
И только оказавшись в Афинах, я понял, что Ликавит – это Греция в миниатюре.
На северо-западном склоне Ликавита находится маленький храм преподобного Исидора. Святой жил здесь, словно в пустыне, ибо добраться до него было непросто, да и сейчас к месту его затвора ведет лишь узкая тропинка, почти отвесно поднимающаяся в гору.
Храм Исидора Ликавитского замечателен тем, что его алтарь устроен внутри самой горы, в небольшом гроте – престол с золотой дарохранительницей стоит в глубине естественной пещеры, а прямо над ним возвышается серая скала, именно та, что, как видно снаружи, нависая над обителью преподобного, уходит чуть ли не в небо.
Калитка, через которую можно попасть к храму, обычно бывает закрыта, и лишь однажды, причем вечером, когда уже почти стемнело, она почему-то оказалась открытой. В ограде – множество людей, дамы с цветами, важные официанты в белых рубашках с бабочками, а на накрытых накрахмаленными скатертями столах бокалы для шампанского. «И несется запах сладкий от готовящихся блюд».
Свадьба. По-гречески γάμος – словно в Кане Галилейской. И молитва, и веселое пиршество при свете луны, и благоговейная тишина, и дамы в вечерних платьях – всё вместе, всё внутренне едино и, более того, одно другому абсолютно необходимо.
В самом храме (я и не подозревал, что внутри он такой маленький) еще пусто, но уже распахнуты царские врата. Поэтому видно, как за ними кончаются белый потолок и невысокий свод, возведенный строителями сравнительно недавно, и начинается скала – воздвигнутая Богом. Вспоминаются слова из псалма: «В Его руке глубины земли, и вершины гор – Его же» (Пс 95: 4).
Северными дверями входит, вернее, вкатывается, быстро, словно мячик, старый священник в камилавке. Наверное, настоятель… но с массивной золотой панагией на груди. Значит, архиерей. Вошел и начал энергично переставлять стулья в храме. Как дома. Сам, чтобы не тратить время на объяснения, что куда поставить. Все уже собрались – пора начинать венчание.
А тропинка ведет к вершине Ликавита, до которой еще очень далеко. Она поднимается всё выше, и город со своими огнями, с рекламою и автомобилями, и Акрополь с храмом Афины – всё остается где-то далеко внизу. На самой вершине возвышается белый храм Святого Георгия Победоносца.
И кажется, что выше ничего уже быть не может, кроме неба. Храм этот совсем маленький, легкий, сверкающий своей белизной. В нем нет ничего дорогого, никаких признаков роскоши – только росписи на стенах на евангельские сюжеты. Он всегда открыт, и через решетчатые двери каждый может сюда войти, чтобы понять, что значат слова «Господь воцарися». Здесь так просто понять, что такое «исихия», молитвенное безмолвие, о котором сегодняшним грекам напомнил святой Нектарий, самый любимый из новых подвижников Эллады. Есть его икона и здесь, у Святого Георгия на Ликавите.
Тут же белая мраморная гробница. Здесь похоронен иеромонах Эммануил Лулудакис, скончавшийся в 1885 году основатель этого храма, поднявшийся сюда, когда не было еще ни асфальтированных дорожек, ни фуникулера, и, наверное, больше никогда не спускавшийся в город.
А на ступеньках у самых дверей храма целуются влюбленные, и слышится тот «тихий шепот в час вечерний», о котором писал некогда Гораций. Тут же настраивают свои скрипки музыканты, чтобы потом играть до полуночи. Чуть ниже, у самого подножия церкви – рестораны, кафе и бары, а дальше, если спуститься пониже, – открытый концертный зал.
Он устроен здесь не так давно, но по образцу античных амфитеатров. Тут всегда много народа и много шума, но храм Святого Георгия не теряет от этого своей благодатности, и всё равно царит на Ликавите удивительная атмосфера святости и чистоты, хотя находятся эти «ворота неба» в двух шагах от центра Афин, а попасть сюда можно не только пешком, но и на лифте.
Церкви в Афинах встречаются повсюду: и маленькие, наполовину ушедшие в землю византийские храмы, куда можно войти, только спустившись по лестнице вниз, иногда на довольно большую глубину; и построенные в XIX и даже в начале XX века просторные церкви, к которым, наоборот, надо подниматься по белоснежного мрамора ступеням, зачастую очень высоким.
Таков огромный храм Святого Константина близ площади Омонии, построенный королевой Ольгой; таковы церковь Святой Ирины на улице Эола или высокий храм Святителя Николая на улице Асклепия близ горы Ликавит. В этих церквах остро чувствуется какой-то необычайный синтез Европы и Востока.
Их мавританская архитектура – с непременными двумя ярусами колонн и обширными, как это бывает в мечетях, хорами, с узкими окнами и изящными аркадами, мраморными полами с замысловатыми узорами напоминает Альгамбру. Но тут же, слева от алтаря, почти всегда возвышается кафедра, на которую проповедник должен подниматься по винтовой лестнице, – немецкое барокко. И вообще невозможно понять, где ты – на Западе или на Востоке.
Во всех храмах обязательно есть стулья. В больших церквах они стоят рядами, в маленьких – как придется, и никто не видит в этом ничего католического или протестантского. Просто так принято – вот и всё. В храмах во время службы людей очень мало: две-три старушки дремлют, обмахиваясь веерами… К тому же в большинстве своем храмы эти так малы, что больше двадцати, а то и пятнадцати человек там просто не поместится.
Зато, когда службы нет, в пустой и безмолвный храм всё время кто-то заходит – поставить свечу, приложиться к иконам, помолиться в сладком от запаха ладана полумраке, написать записку с именами родных и близких, чтобы оставить ее на обедню, и просто посидеть в атмосфере безмолвия и молитвы.
У самого подножия Акрополя находится храм Παμμεγίστων Ταξιαρχών, то есть Чиноначальников Вышних сил, или просто Святых Архангелов Божиих. На маленькой площади перед ним, где торгуют корзинами, плетеными сундуками, колыбелями для младенцев и циновками, всегда царит оживление, но внутри него никто не произносит ни слова – абсолютная тишина.
Здесь я видел девушку лет двадцати, которая зажигала лампадки, стоящие на окне. Потом брала их по одной и несла каждую в свой черед через весь храм, чтобы закрепить перед той или иной иконой. Высокая, с длинными, слегка вьющимися распущенными волосами, в платье до щиколоток, с открытыми плечами, в легких сандалиях с завязками вокруг лодыжек, она казалась жрицей, сошедшей с античного рельефа из музея на Акрополе.
Греки сохранили не только алфавит и язык, что, пусть изменившись за два с половиной тысячелетия, всё же до сих пор звучит на улицах Эллады; нет, они сохранили и что-то большее – душу своего народа, стиль жизни, пластичность и, главное, чувство благоговения перед реальностью, которым была буквально пропитана вся греческая философия.
В самом центре Афин, в двух минутах ходьбы от Акрополя, расположены довольно респектабельные жилые дома, многочисленные музеи и рестораны, таверны попроще и маленькие кафе (здесь их сотни, если не тысячи), наконец, церкви, иногда невероятно древние. Но есть здесь и уголки, заставляющие вспомнить о том, как жили греки две с половиной тысячи лет тому назад.
На углу улиц Аретузы и Клепсидры, прямо под скалою Акрополя, буквально в ста метрах от Парфенона, сушится белье на веревке, протянутой от дома к дому. Десять часов вечера. Хозяйка дома выносит ужин прямо на улицу, где уже сидит за столиком вся семья – муж и две взрослые дочери. В большой миске дымится рис, жена подает мужу хлеб, который он ломает руками, и трапеза начинается. А на рынке продаются маслины, самые разные – сладкие, горькие, с пряностями и без. И повсюду – фисташки с острова Эгина.
На улице у каждого второго прохожего в руках – комполои, то есть четки. Слово это образовано от новогреческого κόμπος, что значит узелок, ибо четки у греков, как известно, делают не из бусин, как на Западе, а вяжут из черной шерсти. Однако эти четки сделаны из восемнадцати больших удлиненных бусин, иногда из камня, иногда из пластмассы, и всегда – самых разных цветов и фасонов. Бусины эти нанизаны на цепочку, по которой они свободно скользят.
Чисто внешне комполои напоминают мусульманские четки, но продаются во всех киосках и магазинчиках, а то и прямо на улице и никакого (во всяком случае, прямого) отношения ни к православию, ни к исламу не имеют. Их крутят в руках примерно так, как это делают мусульмане, но не ради молитвы, а просто так, «для релаксации»: говорят, что это помогает успокоиться и снимает нервное напряжение. Быть может, это Восток так напоминает грекам о себе – на уровне подсознания.
Прямо на улице среди случайных книг, каждая из которых стоит не больше тысячи драхм, то есть трех долларов, мне попалось маленькое Евангелие в синем переплете. В старом переводе на новогреческий, который отличается от древнего языка только глагольными формами. Совсем маленькое и каким-то образом попавшее в груду детективных и дамских романов и другой случайной литературы. He купить его я почему-то не мог…
Впервые опубл.: Русская мысль. 1998. № 4238(24–30 сентября). С. 19.