412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Георгий Владимов » Не обращайте вниманья, маэстро » Текст книги (страница 3)
Не обращайте вниманья, маэстро
  • Текст добавлен: 25 сентября 2016, 22:46

Текст книги "Не обращайте вниманья, маэстро"


Автор книги: Георгий Владимов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 3 страниц)

– Не перережет, – сказал Митрофанов.

– Раз грозится, – сказал майор, – значит, не перережет. Ну, иди, тренируй дальше.

Пес, взглянув на хозяина вопросительно – принять ли это за команду, с видимым сожалением убрал свои лапы с подоконника и потащился за Митрофановым на лужайку.

Папа вычертил план изящными быстрыми касаниями карандаша, так ровно и точно, как и подобало старому проектировщику плавильных агрегатов для цветного литья. Он даже проставил размеры в миллиметрах. Майор поглядел на него с уважением и стал вникать:

– Так. Эта панель у вас сплошная. А вот эта дверь – к себе открывается или от себя? Ручка – справа или же слева?

Убей меня Бог, чтоб я все это помнил. Но папа отвечал уверенно:

– От себя, ручка – справа.

– Хорошо, – майор даже повеселел. – Теперь учтите. Оно, конечно, следовало бы удалить лишних людей из зоны операции, тем более – пожилых, со всякими там функциональными расстройствами, поскольку возможна перестрелка. Но с точки зрения оперативной – лучше, чтоб эти люди оставались в квартире.

– Станьте, пожалуйста, на оперативную точку зрения, – сказал папа, бледнея, нетвердо.

– Я понимаю, вы люди... скажем, робкие. Но я попрошу вас – усильтесь.

– Мы усилимся, – обещал папа. – Можете на нас всецело рассчитывать.

– Тогда – где вам лучше укрыться. Бетонную панель пуля не пробивает, но не исключаются рикошеты. Иногда – двойные и тройные. Вот в этом уголочке, он показал на плане, – опасность наименьшая.

– У нас тут как раз стоит диванчик.

– И прекрасно, что стоит. Хозяйка пускай приляжет, как будто ей нездоровится, а вы возле нее посидите. И будете вести громкий разговор. Я бы его определил как "бурный". Но не скандальный, это тоже привлечет внимание нежелательное. Вы, скажем, с ней поспорьте на литературные темы. Или, скажем, про последний спектакль по телевизору.

– Телевизора у нас нет принципиально, – сказал папа. – Но это неважно, повод у нас найдется поспорить. Скажите, а ему? – Папа кивнул на меня. Ему, наверно, не обязательно участвовать в нашем бурном споре, лучше погулять во дворе?

– Спорить ему не нужно, – сказал майор, не глядя в мою сторону. – Ему лучше помолчать. И открыть двери как можно бесшумно. Ровно в семнадцать тридцать.

– Все двери? – спросил я, ощущая, с какой стороны у меня сердце.

– Зачем? – Майор опять не поглядел на меня. – Одну входную. А там хоть в воздухе испаритесь.

Можно ли было провести эту операцию хуже, чем мы ее провели? Папа и мама спорили у себя в комнате до того занудливо и такими ненатуральными голосами, как если б сильно перепились и приставали друг к другу с вопросом: "Ты меня уважаешь?" А минут за десять до срока они совершенно исчерпали тему и смолкли. Я отпирал дверь трясущейся рукой – и замок щелкнул на всю квартиру. Отчасти спасла положение кукушка в папиных часах, которая не запоздала распахнуть створки и отметить половину шестого печальным "Ку-ку!" Скрип отходящей двери приглушили железным урчанием и тяжким боем часы с бульдогом.

Они тотчас же вошли – в светлых, нежно-кофейных плащах, засунув руки глубоко в карманы, – оба молодые, стройные, хорошо подстриженные и причесанные, с подбритыми по моде височками. Если б вы ждали увидеть квадратные плечи и подбородки-утюги, так этого не было, – разве что нос у одного слегка был расплющен, а у другого – слегка на сторону.

– Ку-ку, – сказал мне первый, кто вошел, с расплющенным, приблизив ко мне лицо и совершенно беззвучно, как будто и не сказал, а мысль передал внушением. – Дай же пройти, лопух.

– Простите, пожа... – успел я вымолвить, прежде чем его рука, деревянной твердости, запечатала мне рот.

Второй, с носом на сторону, притиснул меня одной рукой к стенке и затворил дверь, которая, как выяснилось, может и не скрипеть. Не заскрипел и наш старый паркет, когда они пошли по нему в тяжелых ботинках.

В моей комнате шел государственной важности разговор – Коля-Моцарт докладывал мордастому, пришедшему за полчаса до этого:

– ...еще жене пальто кожаное привезли в подарок, цвет беж, Валера зафиксировал. Туристка из Италии привезла на себе, вышла в курточке, в зеленой.

– Ничего себе подарок! – слышался голос моей дамы. – По каталогу "Квэлле", фээргэшному, такое пальтишко – четыреста шестьдесят девять марок, и еще сумка под цвет. Кто это им такие подарки делает? Это же скрытый гонорар! Совсем уже обнаглели. И что только делают, что делают!

– А сколько ж это в рублях, если посчитать? – задумался мордастый.

Первый, кто вошел, отпихнул дверь ботинком и, выдернув руку с пистолетом, бросился в комнату.

– А щас посчитаем в рублях!

Второй, став против двери и тоже с пистолетом у живота, рявкнул на всю квартиру:

– Всем на месте! Не двигаться! Башку прострелю!

Там что-то упало на пол, послышался изумленно-испуганный, но бессловесный вскрик моей дамы, и быстро залопотал мордастый:

– Что такое, что такое? Свят-свят!..

Кажется, один Коля-Моцарт сохранил спокойствие, но ему-то как раз и досталось – я услышал звук, точно кулак с размаху влепился в тесто, и обиженный Колин взрев. Он что-то попытался объяснить насчет удостоверения, но нечленораздельно и вперемешку с матом, поэтому остался непонят.

– Лезешь, падла, куда не след! Еще пошевели у меня мослами! Сказано не двигаться.

Второй, оставшийся в коридоре, ласково посоветовал:

– Аты их к стеночке прислони, Олежек. Оно же удобнее.

– А и правда, Сергунь, – отозвался Олежек. – Ну-кось, граждане бандиты, валютчики мои золотые, все сюда, к стеночке лицом, упремся руками, ниже, ниже, вот хорошо.

Сергунь, опустив пистолет, тоже вошел в комнату. Набравшись духу, и я туда заглянул. "Родственники" наши – не исключая и дамы – упирались руками в стенку и изображали правильный прямой угол, с перегибом в тазобедренной части. Признаюсь, и в этом положении моя дама сохраняла некоторую элегантность.

Олежек, завернув мордастому на спину пиджак, ощупывал брючные карманы и под мышками. Мордастый нервно вскрикивал и рефлекторно двигал ногою.

– Лягаешься, – упрекнул Олежек, тыча ему пистолетом под коленку. Значится, как этот пьяный говорит? Я, говорит, тебе трижды повторю, чтоб ты дотюпал?

– А милиционер ему что? – спросил Сергунь, направляясь к окну. – У? У? У?

– Ты, Сергунь, путаешь, это в другом анекдоте.

– Какой пьяный? Какой милиционер? – вскричал мордастый. – Вы из какого отдела? Если угодно, я могу представиться – капитан Яковлев. А вы кто?

– Капитан, капитан, улыбнитесь, – пропел ему Олежек и принялся исследовать его пиджак.

Сергунь между тем исследовал аппаратуру – нечто напоминающее кинопроектор, обьективом направленный в окно. От аппарата к розетке тянулся черный кабель. Сергунь покрутил ручки, приложил к уху толстый наушник, с раструбом из губчатой резины.

– Не смей трогать настройку! – визгливо закричала дама. – И слушать вы не имеете права! Я кому сказала? Слышишь, ты?..

И она прибавила нечто такое в адрес мужских Сергуниных достоинств, чего я в жизни не слыхивал от первейших матерщинников. Даже Сергунь застыл в оцепенении.

– Олежек, она вроде выразилась?

– Да вроде чуть не выругалась, Сергунь.

– Что ж она делает? – возмутился Сергунь. – Да она же все святое порочит, лярва. Не-ет, я ее сейчас оттяну... от этого занятия.

Слегка заалев, он шагнул к ней, к ее приполненным формам, выставленным весьма удобно, и рукою, свободной от пистолета, сделал что-то едва уловимое, рассчитанно-молниеносное, – а проще сказать, оттянул по заду, – и у меня в ушах зазвенело от ее истошного поросячьего визга.

– Полегче, Сергунь, – сказал Олежек. – Еще, глядишь, след на всю жизнь останется, мужики любить не будут со всей отдачей.

– На всю жизнь – это нет, – возразил Сергунь, оттягивая еще разок по другой половинке, для симметрии. – А недельку у ней это дело потрясется.

И, не внимая новым визгам бывшей моей дамы, – от которой я излечился совершенно, – и возмущенным, но, к сожалению, неразборчивым восклицаниям Коли и мордастого, Сергунь подошел к окну и отвел занавеску. Поверх его плеча я увидел окно в пятом этаже и нашего визави, склонившегося над книгой или над своими писаниями. На несколько секунд он поднял голову и посмотрел в нашу сторону, – может быть, что-то услышал необычное или почувствовал чей-то взгляд, – но вряд ли он смотрел на что-то определенное и что-нибудь видел, кроме зеленеющих вершинок, скорее – блуждал в своей туманной перспективе. Потом голова опустилась, и Сергунь бросил занавеску.

– Во дела! – сказал Олежек, разглядывая книжечку, снятую с шеи мордастого. – А он и правда капитан. Только ни фига не Яковлев, а Капаев.

– Совершенно верно! – Мордастый сделал попытку выпрямиться. Олежек нажимом пистолета между лопаток возвратил его в прежнее положение.

– А чего ж врал?

– Вы просто не в курсе операции! – вскричал мордастый, тут же, однако, снижая тон. – Я на это задание – Яковлев. Вы понимаете, что такое государственная тайна?

– Чего "государственная тайна"? – не понял Олежек. – Что ты Капаев или что ты Яковлев?.. Сергунь, у тебя голова не пухнет? Проверь-ка у этого, мосластого, он кто будет? Иванов, он же Сидоров, или наоборот?

Долговязый молча терпел, покуда Сергунь снимал с него книжечку и разглядывал ее, почесывая себе лоб пистолетом.

– Ни то ни другое, Олежек. Старший лейтенант Серегин, Константин Дмитриевич. А говорили: ты – Коля. Ну-к, повернись анфасом, Кистинтин Митрич. Похоже...

Дама, не дожидаясь приказа, сама повернула к нему раскрытую книжечку и повернула лицо, от злости оскаленное и густо-красное. Из уважения к ее полу ей позволили оторвать одну руку от стены.

– Ты, значит, не лярва, – сказал Сергунь, – а техник-лейтенант Сизова? А еще кто?

– Никто. Сизова Галина Ивановна.

– Одна честная нашлась, – заметил Сергунь, не без чувства юмора. – Я, говорит, никто. Ну, за чистосердечное признание мы тебе пятнадцать суток не станем оформлять. Как ты, Олежек? Простишь ей оскорбление при исполнении?

– Она тебя, Сергунь, оскорбила, не меня. Мне – за тебя обидно. Но я же твою доброту знаю, ты же у нас голубь мира.

– Да уж прощаю. А чего с ними дальше делать, как думаешь? Хрен с ними, пущай выпрямляются?

– А они еще не выпрямились? – удивился Олежек. – Ну, может, им нравится так. Тогда – мы пошли.

– Нет уж, подождите! – Мордастый, встав вертикально, теперь, кажется, по-настоящему рассердился. – Извольте все же представиться. Кто вы такие?

– Да здешние мы, – отвечал Олежек простецким невинным тоном. – Нас тут в районе все собаки знают. И облаять – побаиваются.

– Откуда вы, я уже догадался. А как прикажете в рапорте вас упомянуть?

– Пожалста. Я – Кумов Олег Алексеич. А он – Золотарев Сергей Петрович.

– Книжечки можно не предъявлять? – спросил Сергунь. – Или надо?

Мордастый поглядел, как они засовывают пистолеты за отвороты плащей, и буркнул:

– Не нужны мне ваши книжечки.

– А в рапорте своем, – сказал Олежек, – не забудьте поблагодарить ваш семнадцатый отдел. Который нас никогда не предупреждает.

– А мы это не любим, – добавил Сергунь.

Выходя из комнаты, они весело перемигнулись. Мне больше не хотелось смотреть в мою комнату, и я повернулся и увидел папу, который, оказывается, стоял у меня за спиной – весь какой-то увядший, сгорбленный, опустив глаза.

– Ошибочка вышла, папаша, – сказал Олежек, разведя руками. – Люди эти не наши, но, как бы сказать, свои.

Папа лишь молча кивнул. И они переглянулись – малость с удивлением.

Мы провожали их до дверей. Они теперь шагали гулко, грузно, и паркет скрипел под их развалистой поступью.

– Извините, папаша, – сказал Олежек на лестнице, всматриваясь в папино лицо. – Может, лишнее беспокойство внесли... Это у них работа – санаторий, а у нас – погрязнее.

– Извините, – сказал и Сергунь.

– Ничего. Что же делать... – ответил папа. И закрыл дверь.

В коридоре нас дожидался мордастый. Волнистый его кок теперь рассыпался по лбу, отчего-то вспотевшему, и губы кривились язвительно. Он не говорил, он шипел:

– Что ж, вы проявили бдительность, тут вас не упрекнешь. Поступили как советские граждане.

Папа, не поднимая глаз, кивнул.

– Но вы понимаете, что вы нас дезавуировали? Ввиду исключительной важности объекта, мы здесь никого не ставили в известность, положились на ваше содействие. А что получилось – из самых, что называется, благих побуждений?.. А может, не из благих?

– Из благих, – ответил папа скучным голосом.

– Я сейчас иду звонить. Если эти люди не имеют секретного допуска, то считайте, задание государственной важности вами сорвано. И мы не сможем продолжать работу из вашей квартиры.

– Зачем же идти куда-то? – спросил я. Должно быть, по глупости.

Он смерил меня своим предолгим уничтожающим взглядом, но ответил не мне, а папе:

– Чтоб я звонил с вашего телефона? Скажу вам прямо: прежнего доверия у меня к вам нет, уж извините. И не трудитесь меня провожать.

Мы и не трудились. От грохота, с которым он захлопнул дверь, у меня сильно заныло где-то в низу живота, не знаю – как у папы. Дверь в мою комнату была закрыта, и там стояла непривычная, прямо-таки зловещая тишина. Мы с папой, не глядя друг на друга, вошли в большую комнату. Мама, с закрытыми глазами, сидела на диванчике и, прижав ладони к вискам, раскачивалась из стороны в сторону.

– Боже мой, – говорила она, едва не плача. – Ну можно ли так унижать людей! Какие б они ни были...

Папа, нахмурясь и звучно посапывая, стал ходить из угла в угол. Я тоже себе не мог найти занятия. Вдруг папа нашел его для себя – он стал заводить часы. Одни за другими он их снимал или сдвигал с привычных мест, поворачивал к себе тылом или прижимал к животу и напористо вертел ключом, морщась, как от натуги. Приступая к жизни, они тикали по-особенному громко, точно бы вынужденное бездействие было им в тягость. Папа не подводил стрелки, и все они показывали совершенно разное время, каждые начиная с того, когда испустили дух. Минут десять только они и нарушали давящую тишину.

Но "чу" – как писали в добром девятнадцатом веке. Нам это показалось всем троим – слуховой галлюцинацией, но за стеною, явственно что-то включилось, зашипело, переключилось, вступили аккорды гитары, глуховатый тягучий голос певца запел о старенькой скрипке – может быть, заменяющей отечество, – и металлический баритон Коли-Моцарта с воодушевлением подхватил рефрен:

Ах, ничего, что всегда, как известно,

Наша судьба – то гульба, то пальба.

Не оставляйте старрраний, маэстро,

Не убирррайте ладони со лба!..

А вскоре мы услышали какую-то возню в их комнате, очень похожую на любовную, – скрип дивана, повизгивания и шлепки по телу, игривую негу и угрозу в голосе моей бывшей дамы:

– Ко-ля! Мо-царт! Не смей, все жене скажу...

– Бро-ось, – перебивал он ее протяжно. – Дружеской ласки не понимаешь. Просто нас с тобой работа спаяла...

Я сказал – "в их комнате", но двадцать лет она была моей, и мог же я туда вломиться по забывчивости, толкнуть дверь случайно? Дама, приятно раскрасневшаяся, уронив налицо нечаянную прядь и покусывая ее, сидела одной ляжкой на моем письменном столе, а Коля – перед нею на диване, глядя на нее снизу. Моцартова костистая длань обхватывала ее колено, облитое телесным блеском колготки. Она не пошевелилась при мне, даже не посмотрела, а спокойно подождала, покуда Коля не повернулся к двери, спрашивая меня глазами удава: "Что надо?" С горящим лицом я закрыл дверь и вернулся к моим старикам.

Я вернулся как раз в ту минуту, когда с мамой что-то случилось и папа, стоя перед нею, спрашивал с нарастающим испугом и от этого все больше раздражаясь:

– Что с тобой, Аня? Что? Что?

– Нет! – говорила мама, поднимаясь с диванчика, с такими глазами, которые в романах называют "сверкающими". – Этого быть не может. Этого не может быть никогда! Чтобы с людьми так поступили, чтобы их...

И она сказала, как с ними поступили, теми словами, которые из маминых уст я меньше всего предполагал услышать и не берусь здесь воспроизвести. Я только почувствовал – в эти слова она вложила весь свой шестидесятилетний страх и всю свою смелость, какой мне, наверное, не иметь.

– И чтобы они после этого... не повесились, нет, я им такого не пожелаю, но даже не поняли бы, что с ними произошло! И это они – русские?! И это они решают – кого лишить родины, гражданства? Надо их самих лишить навсегда – национальности!

Мы не сразу увидели, что папа, уменьшась в плечах, багровый, как перед инсультом, показывает глазами на дверь. К нам не торопясь входил Коля-Моцарт.

– Ну, что вы так, Анна Рувимовна, – протянул он миролюбиво, усмехаясь одной щекой, похоже что смущенно. – Зачем вы на нас так... злобствуете? Это мы на вас должны обидеться, натерпелись – не дай Бог.

Он потрогал пальцем под глазом – там уже напухал и голубел приличный фингал. Пожалуй, Олежек перестарался, но что делать, подумал я, может быть, это единственный язык, который до них доходит?

– А если б у меня еще оружие оказалось? – спросил Коля сам себя. – Уй, что б тут было!

– Не смей! – послышался рыдающий вопль дамы. – Не смей перед ними еще унижаться! Иди сюда сейчас же!

– Отстань, – Коля от нее отмахнулся своей широкой ладонью. – Ей-богу, Анна Рувимовна, вы это напрасно – вот насчет гражданства и что мы не русские. Ну, это уж слишком...

– Да они тебе повеситься предлагают! – кричала дама. – А сало – русское едят!..

Следом мы и впрямь услышали рыдания – во что-то мягкое. Похоже, она орошала слезами мой диванчик.

– Может быть, ей что-нибудь нужно успокоительное? – спросила мама отчасти с жалостью, отчасти брезгливо.

Коля, не отвечая, закрыл дверь и направился к диванчику, от которого мама тотчас отошла. Он сел, а она стояла перед ним в двух шагах, стискивая на груди свой темно-малиновый халат.

– Что вы думаете, – спросил Коля, – мы вашему соседу зла желаем? Охота нам его посадить? Или выдворить в эмиграцию? Если б вы знали, как нам этого не хочется. Мы тоже немножко соображаем, кто чего значит для России.

– Почему же вы не оставите его в покое? – спросила мама. – Если уж мы говорим по-человечески...

– Да по-человечески-то мы ж понимаем, что лучше бы ему здесь печататься. И нам бы меньше было мороки. Но – нельзя! Идеология! Уж очень он далеко зашел. А в то же время – определенные круги на Западе его имя используют в неблаговидных целях...

– Ох, не надо про "определенные круги на Западе", – сказала мама. – Не надо про "неблаговидные цели". Это уже не человеческий язык. Скажите, Константин Дмитриевич... Кажется, так вас величать, я слышала?

– Так, – сказал Коля.

– Вы не думаете, Константин Дмитриевич, что когда ваши дети вырастут, наверно, есть они у вас? – они прочтут его книги и спросят вас: что было опасного, если просто сидел человек и поскрипывал себе перышком?..

Коля-Моцарт, усмехаясь куда-то в пол, помотал головой, вздохнул. Вздох, по крайней мере, был человеческий.

– Эх, Анна Рувимовна!.. Это они сейчас спрашивают. А когда вырастут спрашивать перестанут. Потому что поймут – идеология! Нельзя! Да, может, это самое опасное и есть – сидит человек и что-то скребет перышком. А мы не знаем – что.

Мама смотрела на его голову и, кажется, не находила, о чем еще спросить. Спросил папа, стоя перед окном и глядя сквозь занавесь вниз, на зеленеющие кроны:

– А что вы будете делать, когда деревья дорастут до крыши?

– Подпилим, – слегка удивясь, ответил Коля. – Не мы, конечно. Специалистов позовем, по озеленению.

– И долго все это будет?

Коля посмотрел ему в спину стеклянными глазами.

– Что – "все"?

Папа словно очнулся.

– Я хотел сказать – долго вы его собираетесь держать в осаде? Наверно, покуда он не уедет?

Коля-Моцарт, усмехаясь одной щекой, поднялся с диванчика и пошел к двери. Перед тем, как закрыть ее за собой, он все же ответил папе:

– Всю жизнь.

Москва, 1982.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю