355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Георгий Гребенщиков » Ханство Батырбека » Текст книги (страница 4)
Ханство Батырбека
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 21:54

Текст книги "Ханство Батырбека"


Автор книги: Георгий Гребенщиков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 5 страниц)

VII

Смертельно застонала степь…

Джут мертвыми ледяными объятиями охватил ее из края в край.

В одни сутки погибли сотни тысяч киргизского скота, захваченного в степи на пастбище, закоченели десятки пастухов, пристывших к гололедице.

Целые табуны лошадей и жеребят тесными группами, рассеянными одиночками окоченели, стоя в глубоком снегу, и, обледенелые и опушенные снегом, представляли выставку уродливых изваяний, страшных в своем мертвом безмолвии и неподвижности…

Местами рядом с лошадьми, прильнув к ним и застывши вместе с ними, стояли, сидели и лежали человеческие статуи, как в броню закованные в ледяную кору и подернутые узором из снежных кружев. И по всей степи днями и ночами шел дикий волчий пир… Злые и тощие от долгой зимней голодовки волки обжорливо набросились на трупы лошадей, быстро тяжелели и отлеживались тут же на кровавых костях, среди целых костров лошадиного мяса…

Когда через неделю после дождя едва двигающийся, больной и обмороженный Сарсеке вместе с Исхаком и старым Карабаем поехали разыскивать погибших пастухов, они наткнулись на мертвый табун и не решились приблизиться к нему…

Всегда смелый и страстный зверолов Сарсеке пришел в ужас от обилия и наглого бесстрашия волков, остервенело или устало грызших трупы… Сарсеке окаменел от изумления и отчаяния, когда, поодаль от застывшего табуна, увидел еще более жуткое зрелище.

Там, пригнувшись к гриве, на мертвой, опустившей зад и увязшей в заледенелом снегу лошади, сидел маленький Каунышка. Он весь блестел на солнце, будто вместе с лошадью был выкован из серебра…

А впереди его, широко шагнувший, с распростертыми руками и запрокинутой назад черной головой, в окостенелом капе стоял Байгобыл. Похоже, было на то, будто он страшно быстро бежал и отчаянно кричал в небо аллаху, но, не дождавшись ответа, так и застыл, утопая в снегу…

Широкий череп Байгобыла далеко был виден, маяча чернотой давно не бритых волос. Когда подъехал Сарсеке, со лба Байгобыла со зловещим криком слетела ворона, безуспешно пытавшаяся выклюнуть застывшие открытые глаза…

Взвыл старый Карабай. Как мертвый молчал Сарсеке, и как сумасшедший бросился бежать потрясенный Исхак. Сильно стегая плетью по худым бокам своей лошади, то и дело скользившей и падавшей на ледяных прогалинах, он то соскакивал с нее, ведя ее в поводу, то вновь садился и вновь стегал ее, убегая к аулам.

Не смели вернувшиеся киргизы о подробностях виденного говорить больному, простуженному Батырбеку.

Не смели и не могли больше плакать бабы.

Перестали смеяться дети. Все скованы были молчанием и тоской… Молчаливо и равнодушно выслушал Карабай весть о том, что его сын Ахметбайка, отставший в пути от каравана, жив, и, озлобленный, лежит где-то у чужих киргизов.

Никого не изумило и не нарушило молчание даже то, что на восьмой день после дождя к аулу каким-то чудом спасшийся пришел измученный, еле живой верблюд – с вьюком муки и разных товаров, купленных Батырбеком в городе… Среди этих товаров были и подарки купца, и Батырбек, развернув их, бросил под порог, злобно и воюще выругавшись…

Он вспомнил, что теперь купец совсем обесценит сырье, так как обнищавшая степь завалит город остатками своего достояния – кожами сгинувших от голода животных…

– Ой, аллах, аллах… – стонал Батырбек, сваливаясь на постель.

Тяжело ему было читать на лицах окружающих отпечаток всеобщего отчаяния.

Знал он, с какой неукротимой жестокостью джут косит киргизский скот.

Но не хотел говорить об этом и не глядел на свет божий.

А скот все падал и падал, как трава под косой.

У Батырбека давно уже вышел запас домашнего корма. Оставалось несколько копен старого полусгнившего сена, которое по маленьким охапкам давали лишь не многим счастливцам – дойным коровам и лучшим лошадям. Верблюдам давали в три дня по шарику густо намешанного теста в кулак величиной. Выносливые верблюды довольствовались этим и целые дни и ночи стояли во дворах, чавкая, глотая и снова отрыгивая свою жвачку.

Овец Батырбек велел переколоть больше половины, питая остальных сенной трухой, которую не могли захватить губы крупных животных.

Весь остальной скот выгоняли на сопки, давно оголенные и каменистые. Дрожа от ветра и не имея сил копать ледяной снег отбитыми ногами, скот стоял там целыми днями, покорно и уныло поджидая голодную смерть.

Некоторые лошади, постарше и поопытнее, спускались к опушке горы, где снег был мельче и где из-под него виднелись редкие стебли сухой травы, и начинали медленно бить передними копытами в ледяную корку. Они били долго, вспотев от усилия, и когда им удавалось разбить лед, они разгребали снег на каком-нибудь квадратном аршине и с жадностью жевали скудную добычу… Но, увидев это, другие лошади приходили целой гурьбой и оттесняли труженицу, производя между собой давку и драку.

Во многих местах, на льду, измученные голодом и безуспешной работой, лошади ложились, чтобы никогда не встать и умереть медленной, мучительной смертью, без единого стона и жалобы…

Их, еще живых, погребал снег, и они не в состоянии были стряхнуть его с пышных грив и лохматой, присохшей к костям кожи. Скот падал в таком количестве, что киргизы не успевали снимать с него шкуры. Многие об этом даже и не думали – не до того было.

Зато недели через две в степь наехало много русских скупщиков сырья. Они стали покупать кожи еще на живом скоте, давая за них баснословно низкие цены и обязывая киргизов собственноручно снимать их с трупов. Мучаясь над этой операцией на морозе, вдали от зимовок, киргизы походили на тех же голодных и злых волков, которые пировали рядом. Наконец, видя, что с застывших животных шкуры снимать трудно и что живых все равно ожидает неминуемая гибель, киргизы, чтобы спасти хоть кожи, стали убивать всех более слабых коров и лошадей дома, во дворах.

Это была какая-то дикая вакханалия плача, злобы и жалости людей, принужденных убивать свой скот, чтобы продать с него кожи. От обилия жатвы скупщики пришли даже в азарт и друг с другом вступили в состязания: каждый хотел купить больше других.

Батырбек, когда к нему пришли скупщики, быстро приподнялся с постели и хрипло заревел:

– Не продам!.. Убирайтесь!.. Пусть лучше волки снимают, а вам не продам!..

Но скупщики и сами скоро одумались и прекратили скупку.

Громадные костры шкур, которые они набрали, никто не брался вести в город за сотни верст ни за какие деньги: не на ком было… Скупщики струсили, не радуясь тому, что киргизы предлагают кож еще больше и еще дешевле…

И кожи лежали громадными кроваво-лохматыми кучами на крышах зимовок и просто на снегу…

Единственно, чем небывало богата была в эту зиму степь, – это съедобным мясом. Его киргизы старались есть как можно больше, отчего многие стали хворать и даже умирать.

Оставлять мясо до оттепели было нельзя: оно испортится, так как во всей степи не было соли и не на ком было ее привезти. И киргизы продолжали объедаться мясом, как бы торопясь насытиться им до весны…

Но все, как один человек, чувствовали, что это страшное мясное пиршество – последнее.

Все чуяли, что на степь надвигается что-то новое, чуждое и враждебное древним обычаям и что вольному кочевому жилью приходит конец.

Как жить, что делать дальше, когда даже самые знатные ханы, имевшие тысячи лошадей, остались при единицах?.. Как и для чего кочевать, когда весь громадный народ, сросшийся с конем и бараном, остались пешим и сирым?..

Но это бы еще перенесли киргизы, если бы было куда кочевать для разведения новых табунов! Если бы они не были со всех сторон загорожены и стеснены. А то в удел им остались только голые безводные сопки да пустые солончаки!..

Осунулся, постарел умный Сарсеке… Вдруг, как былинка, высохла и точно пришибленной стала Бибинор. В ее глазах так и остался внезапный страх и смутное недоумение перед всеобщим горем. Теперь не сомневался Сарсеке, что бабой, обыкновенной, забитой и замученной киргизской бабой, стала молоденькая Бибинор.

Смешной ему казалась теперь еще недавняя мечта умчать ее в глубь степи. Понял он, что бывшее во времена еще недавнего приволья теперь немыслимо…

Да и не до того было теперь пришибленному Сарсеке. Видит он, как страдает его хан Батырбек. Не от недуга телесного, нет, а от глубокой душевной скорби, от злого бессилия чем-либо помочь несчастью.

Тяжко всем, тяжко будет жить теперь в степи… И никто не знал, что делать…

Даже злая Ханым как-то обмякла и притихла. Она не приставала к Сарсеке со своей страстью, хотя зимовка их давно освободила от лишних людей: умерла старуха – мать Сарсеке, и умер Кунантай – муж Хайным… Могилы их новыми холмиками давно уже темнеют на склоне горы… Нет, не до любовных чар теперь – Хайным это понимала. Непривычная думать умом своим, и она догадывалась, что с наступлением весны некуда и не для чего будет кочевать, некого пасти киргизам и что усеянные костями скота степи не будут милы затосковавшему Сарсеке.

И вот, когда только что появились первые проталины, Сарсеке пришел к Батырбеку и попросил отпустить его вместе с Ахметбайкой на ближайшие русские прииски, на заработки.

Батырбек только отчаянно махнул рукой, как бы снимая с себя всякую ответственность за будущее.

Понял Сарсеке, что Батырбеку теперь все равно, и несколько дней спустя на исхудалом и понуром Сивке вместе с охромевшим Ахметбайкой медленно двинулся прочь от родного кыстау.

Их провожали Хайным и старый Карабай. С верха старой избушки из-под рукава они долго смотрели им вслед, пока совсем не потеряли из вида…

Потом Карабай вскарабкался на соседнюю сопку и, сев там на камень, казался большим черным беркутом, не способным взмахнуть подстреленными крыльями…

Оттуда он вглядывался в даль оттаявшей степи и, тоскуя о прошлом, жаловался беспечно почивающему в голубой небесной юрте и забывшему о киргизах аллаху.

Шла весна с ее теплом и властными зовами на пахучие джайляу…

Уже давно вытаяла из-под снега старая тощая трава, а на верхушках гор зазеленела новая – но о кочевке в кыстау Батырбека и не думали. Не было в этом нужды. Около кыстау ходили: одна телка, полдюжины баранов и две худые, еле живые лошади с тонкими, костлявыми крупами и свалявшейся войлоком шерстью.

Их пас старый Карабай, сидевший у свежей могилы Кунантая. Пригретый весенним солнцем, он скинул с себя засалившуюся и изопревшую за зиму рубаху и, близко держа ее перед носом, всматривался в ее складки плохими слезящимися глазами…

И старым, как слабая струна домры, голосом бурчал какую-то печальную песенку, похожую на тихий жалобный плач.

Поодаль, под горою, на виду у него лежали седые и приплюснутые зимовки, а возле них белели две юрты.

Отрывая взгляд от своей рубахи, Карабай от времени до времени посматривал на кыстау, где, по затее Исхака, Бибинор с киргизятами через силу взрывали железными лопатами крепкую, густо проросшую и каменистую землю.

Тонкий Исхак, утопавший в огромных овчинных чембарах, мешком свисавших до колен, командовал, звонко крича и ругаясь.

Он сильно вспотел и, кряхтя, поднимал и опускал тяжелый железный лом, выворачивая им из черной земли большие камни, которые, напрягая слабые силы, таскала на сторону жиденькая и совсем переставшая расти Бибинор.

Исхак был увлечен своей работой и чувствовал за собой превосходство над всеми остальными потому, что его предприятие казалось ему важным и значительным. Он выменял у крестьян на кожи немного пшеницы и собирался ее здесь посеять.

– Ой, акмак!.. – посылал Исхаку возмущенный Карабай. Но Исхак не знал об этом и делал свое дело с особенным терпением и даже гордостью, потому что хотел удивить своего отца Батырбека, которого дома не было.

Хан Батырбек вместе с другими соседними ханами в числе около десяти человек ушел в далекий город к джандаралу с прошением о пособии и с новой жалобой на русских, которые двигались в степи все глубже и настойчивее…

– Ой, аллах, аллах! – пенял богу Карабай в своей жалобной песенке, которую он тут же сочинял. – Ты забыл киргизов… Ты обидел киргизов! Ты пешком пустил киргизов… Десять ханов пешком к джандаралу послал. Подумай, ты смеешься, аллах!..

Голос и худое тело его, темно-красное, как старая медь, покачивалось из стороны в сторону, голос дребезжал, а глаза часто моргали и слезились…

Просыпающаяся степь утопала в дымке теплого марева и покоилась в извечной тиши, как необитаемая пустыня.

Не слышно было мелодичных ржаней страстных жеребцов, а вместо многочисленных и резвых табунов на лоне степи, как на необъятном кладбище, неподвижно покоились щедро насеянные кости многих тысяч животных.

И обо всем этом пенял аллаху Карабай.

VIII

Прииски, на которых устроились Сарсеке и Ахметбайка, лежали в сухой, слегка всхолмленной, но все той же каменистой и пустынной степи.

У одной из сопок, израненной шурфами и разрезами и пестревшей красно-багровыми припухлостями из отвалов породы, целой деревенькой толпились приисковые постройки с командующей над ними высокой, из дикого камня, золотопромывальной фабрикой. И странно было слышать, когда пустынные окрестные степи оглашались диким, продолжительным и как бы болезненным криком фабричного гудка. Будто ревел кто-то заблудившийся и изнемогающий в этих бездорожных и безлюдных степях.

Сарсеке не видел, как прошла весна и лето. Как-то не удалось ему подумать о своем ауле, о табунах и о верховых свободных прогулках по степи. Еще в самое первое время, пока работал на верху, изредка ходил в степь, где пасся его Сивка, и немножко отдыхал там, сев у ног своего любимца. Когда же его произвели в забойщики и поставили рядом с другими, опытными русскими рудокопами, он не мог доглядывать за Сивкой и, продавши его в приисковые лошади, зажил совсем по-особому, одиноко и оторвано от всего поднебесного мира. Попал он в разведочную партию на сдельные работы, где в артели других рабочих киргизов, однако, не нашел никого близкого и вел себя замкнуто и деловито. Единственно, что иногда оживляло Сарсеке, так это его встречи с Ахметбайкой.

Ахметбайка по хромоте своей не был способен для тяжелых работ, и его назначили конюхом на ту же шахту, на которой работал Сарсеке. И вот иногда, сойдясь вместе, они садились где-нибудь в укромном уголке, чаще всего в шурфе или у отвала, и подолгу разговаривали. В этих беседах Сарсеке рассказывал Ахметбайке всю свою новую жизнь и даже поведал ему о том, что хотел увести Бибинор, но только ему это не удалось… Что вот заработает денег, выкупит Сивку, поправит его и поедет снова в степь, не для того, чтобы украсть Бибинор, а просто… с Батырбеком повидаться да с Карабаем…

Но наступало время идти в смену, и Сарсеке уходил, переваливаясь на кривых, выгнутых от верховой езды и восточного сидения ногах.

С русскими рабочими он не дружил, но и не ссорился, с любопытством присматриваясь к их еще более горькой, чем киргизская, жизни…

Казармы были сделаны из черного дерна и на слегка всхолмленной местности казались тесной группой киргизских могил.

Такие же – без крыш и дворов, с узкими и низкими дверями, так же печально и неподвижно чернели они на белом фоне снежных сугробов.

Рудокопы жили здесь одни, под начальством штейгера, ютившегося в дерновой избе.

Все продукты, хлеб и сухари рабочие получали в счет жалования из приискового магазина и готовили пищу сами, а так как заработная плата получалась сдельно, то пища находилась в зависимости от того, кто сколько сделает. Если рудокоп ест каждый день мясо, то работа идет лучше, и заработок больше, но зато почти весь он на мясо и уходит. Если же он ест кашу, то не хватает на смену силы бить бур и потому приходится работать кое-как.

Некоторые русские, возвращаясь в казарму из ночной смены, изнуренные и злые, с запавшими глазами и закоптелыми лицами, слабо опускались прямо на холодный земляной пол и засыпали голодом… А когда просыпались, то через силу, какими-то глухими, сдавленными голосами, нехорошо ругались и, свернув «собачью ножку», закуривали «сам-кроше»… Злой табак сосал под ложечкой, кружил голову так, что ходили зеленые круги, а из легких вырывался отрывистый, удушливый кашель…

Некоторые ударяли плохой шапкой о землю и говорили, ни к кому не обращаясь:

– Пойди оно все к черту!..

Другие, точно понимая недосказанное, прибавляли:

– Сдохнуть бы уж ли, чо ли, скорее!..

И умолкали, не имея силы встать и приняться за варку пищи.

Теперь им даже казалось, что ничего им не надо кроме возможности забыть все и уснуть надолго, навсегда… Другие же мечтали, как о чуде, о том, что если бы вот сейчас, вдруг, в кругу товарищей появился котел с горячими мясными щами…

Но вслух этого говорить не решались и начинали перепираться: кому идти за водой и дровами; просто и сильно ругались между собой, но друг на друга не сердились за это, связанные общим злом против чего-то другого, огромного и сильного, что притиснуло их к холодному и грязному полу казармы.

Иногда завистливо косились в темный угол, где лежал Сарсеке в группе шахтеров-киргиз, спавших на полу без всякой подстилки, прямо в рваных армяках и грязных малахаях…

– Вот, черти, ровно каменные: жрут хуже нашего, а зарабатывают вдвое больше… Откуда у них и сила берется!..

– Откуда! – отвечает кто-либо с ненавистью. – Он, ордынская его башка, все лето на вольном воздухе живет, да айран трескает… Отдохнет ведь… А мы и зиму, и лето ведь чертомелем…

Сплюнет, злобно, крепко выругается и, кряхтя, лениво поднимется с места. Затем идет разводить огонь в железной печке либо доставать пшено.

Другие молчат, снимая стоптанные бродни и развешивая на шест грязные, дурно пахнущие онучи…

– Давайте, ребята, завтра возьмем мяса! – предложит кто-нибудь из артели.

– Давайте!.. А то тут и вовсе ног не подымешь.

– Мяса!.. – передразнит кто-либо из угла. – Ну вас к черту!.. Я в воскресенье с устатку лучше выпью на эти деньги… кровь разобьет мало-дело, а то рукой другой раз молот поднять не могу… Как ударишь по буру, так ровно тебя ножом кто полыснет…

– Хоть бы кусочек сала у штейгера попросить… свечного!.. Все в горло-то она лучше пойдет… Санька, сбегай-ка, а?

– Ну его к… Вчера дал огарок, да и то с грехом… Не подавишься, ешь так!.. Где соль-то?.. Эй, ты уйди с дороги-то!.. Развали-ился!..

– Вот я как двину в скулы-то… Чего пинаешься?..

– А ну – двинь!.. Двигал твой батька, да закаялся…

Кто-либо прибавит грязную прибаутку… И вдруг все ржущие, смакующие смеются, и в чуть сереющем свете казармы как-то странно, по-звериному рычит этот смех, через силу вырванный из когтей голодной злобы…

Плохо понимал Сарсеке русский язык, но все же понимал содержание разговора русских. Понимал, дивился и жалел их…

В дневную смену ходили человек по тридцать. Ходили после того, как в раннем утре один за другим раздадутся десятки ухающих и зловещих стонов подземелья: это взрываются подожженные штейгером динамитные снаряды в шпурах. Штейгер в лоснящейся кожаной тужурке и высоких сапогах, запалив фитиль, быстро поднимается по лестнице вверх и, став поодаль от жерла шахты, одиноко и сосредоточенно останавливается в ожидании.

Он привык к этим знакомым стонам подземелья, но всегда вздрагивает при первом ударе и начинает считать… А когда просчитает все, то медленно идет к казармам, где уже высыпали на воздух рабочие и, чернея на фоне снега маленькими кучками, почтительно вытягиваются при виде штейгера.

Он оглядывается на шахту, с минуту смотрит на выползающий из нее удушливый дым и потом говорит негромким, густым басом:

– Ну, айда-те!..

С наваренными бурами и молотками в руках, согнув спины и неуклюже шагая по узкой тропинке, гуськом идут они к шахте. Затем, обволакиваемые еще не вышедшим из нее дымом, темной лентой заползают в черную пасть и через минуту исчезают с лица земли, поглощенные ее глубокими и темными недрами.

Скрипят грязно-серые вертикальные лестницы, шуршат подошвы бродней, то и дело попадая пятками в лица нижних людей, и быстро меркнет свет. Иногда раздаются глухие, короткие фразы, отрывистый кашель и чиханье. Но все ниже, все глубже спускается Сарсеке в серое подземелье и в кромешной тьме идет в черную глубь как-то без сознанья, без желаний и дум, с молчаливой безропотной покорностью.

Вот по ослизлым стенкам уже тихо журчат струйки грязной воды, крючковатые руки уже устали цепляться за грязную лестницу, и напряженные мышцы с каждой минутой утрачивают силы… Но молча и медленно, все глубже и глубже идут люди вниз, в темную нору, где так ревниво запрятаны сокровища, необходимые для тех, кто живет и ходит на верху, под светом солнца и лаской жизненных удач…

В соседней, отгороженной лесом, половине шахты с ворчливым гулом пошла наверх тяжело нагруженная бадья…

Понесли из глубоких недр никогда не видевшие света камни.

Откуда-то несется слабое и протяжное:

– …Ере-и-ись…

Знает Сарсеке значение этого оклика, но где тут беречься? Машинально переставляя руки и ноги, спускается он вниз, в то время как стопудовая бадья поднимается все выше и выше, и падение ее становится с каждой минутой грознее…

Слыхал Сарсеке, что не раз перержавевшая цепь обрывалась, и бадья летела вниз на дно шахты, сотрясала подземелье, обрушивала крепи и заваливала людей… Но ведь он не один, и потому – все равно…

Еще слышно, как гудит бадья, и с визгливым скрежетом грохочет где-то далеко предательская цепь… Спустились… Дрожащие ноги подгибаются в коленях, и сильно вздуваются легкие… Кто-то облегченно выругался, точно тяжело вздохнул, и убогой желтой точкой вспыхнула спичка…

Зажгли сальные огарки, вставили их в жестяные фонарики и, повесив за пояса, пошли штольней… У Сарсеке там, где штольня поворачивает влево, огарок погас от хлынувшей из вентилятора струи воздуха. Он забыл о повороте и сильно ударился лбом о преградившую его путь стену… Закряхтел и, приседая, хватил грязной рукой за окровавленный лоб…

– Ровно впервые… – сочувственно огрызнулся на него кто-то из русских, и пошел вперед сам…

Опять спуск по лестнице, но уже не такой глубокой, и в новой штольне где-то далеко, в глубине ее коридора, мелькнул огонек… Мелькнул и медленно уплыл куда-то вбок… Это огонек успевшего спуститься в бадье штейгера… Он ходил с фонарем и осматривал вновь взорванную породу.

Штольня кривыми коридорами вновь привела к главному прямому колодцу, по которому ходит бадья, и глухо, сдавленно и странно звучит бас штейгера:

– Сукины сыны!.. Нагрузили бадью и оставили и оставили внизу, когда знают, что я буду палить!..

– Там коней не было, Василий Иваныч… – пробует заступиться кто-то. – Сказывал мне Макся, быдто што…

– Так разгрузить надо было да поднять людьми… Болваны!.. Ведь я в ответе-то за все… Нагружай, давай!.. А вы в семнадцатый штрек на разработку… Да шевелитесь!.. А вы, остальные, в северный гизенок бурить… Семеро!..

Сарсеке попадает в число этих семерых и, запинаясь, идет дальше…

Глухо шлепают шаги по мокрым грязным доскам, и тихие слабые огоньки медленно плывут в разные стороны подземелья. Подвешенные у поясов людей, они плавно колеблются в такт неторопливым и покорным шагам…

Вот темные кривые лабиринты поглотили их, и в главном коридоре шахты снова воцаряется сырая молчаливая тьма… Только где-то слабо плещется вода, стекая по центральному колодцу, откуда жадно пьет ее примитивный насос, пыхтя и швыркая чугунным горлом, брошенным с головокружительной высоты…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю