355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Георгий Демидов » Дубарь » Текст книги (страница 1)
Дубарь
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 02:08

Текст книги "Дубарь"


Автор книги: Георгий Демидов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 2 страниц)

Демидов Георгий
Дубарь

Георгий Демидов

ДУБАРЬ

Рассказ

Унылый звон "цынги", куска рельса, подвешенного на углу лагерной вахты, слабо донёсся сквозь бревенчатые стены барака и толстый слой льда на его оконцах. Старик дневальный с трудом поднялся со своего чурбака перед железной печкой и поплёлся между нарами, постукивая по ним кочергой: "Подъём, подъём, мужики!"

...Каждый, кому с крайним нежеланием приходилось подниматься спозаранку, знает, что после такого вставания можно довольно долго двигаться, что-то делать, даже произносить более или менее осмысленные фразы и всё-таки ещё не просыпаться окончательно. В лагере такое состояние повторяется изо дня в день, каждое утро и на протяжении многих лет. В результате вырабатывается еще одна особенность каторжанской психики, во многом и так отличной от психики свободного человека, – способность едва ли не в течение целых часов после подъёма сохранять состояние полусна-полубодрствования. Вольно или невольно заключённые лагерей принудительного труда культивируют в себе эту способность, оттягивая полное пробуждение до крайнего возможного предела. Зимой таким пределом является выход на жестокий мороз. Но в более тёплое время года некоторые лагерники умудряются оставаться в состоянии сомнамбул и на плацу во время развода, и даже на протяжении всего пути до места работы, хотя этот путь нередко измеряется целыми километрами. Это, конечно, своего рода рекорд. Но в той или иной степени таким образом ведут себя все без исключения люди, осужденные на долгий, подневольный и безрадостный труд. Притом даже в том случае, если норма официально дозволенного им ежесуточного сна сама по себе является достаточной.

Вот и сегодня мы привычно сопротивлялись наступлению настоящего бодрствования, не только когда слезали с нар и напяливали на себя свои изодранные и прожжённые у лесных костров ватные доспехи, но даже когда протирали глаза пальцами, слегка смоченными водой из-под рукомойника. Каждый понимал, что с полным пробуждением приходит и отчётливое сознание действительности. А она заключалась в том, что очередной из бесконечной вереницы безликих, каторжных дней уже наступил, хотя сейчас только пять утра. И что он будет продолжаться бесконечно долго, пока около семи вечера мы, до изнеможения усталые, заиндевевшие и окоченевшие на жестоком морозе, снова свалимся в этот барак. И что на протяжении этого дня будет хождение и стояние под конвоем, тяжелая и осточертевшая работа в лесу, окрики и понукания... Что не раз, наверно, посетят горькое чувство бессилия и та злая тоска неволи, от которой захочется завыть и боднуть головой ближайший лиственничный ствол.

Вообще-то в подобных мыслях и настроениях, если судить о них беспристрастно, проявлялась наша чёрная неблагодарность своей лагерной судьбе. Ведь мы находились не в каком-нибудь из страшных лагерей дальстроевского "основного производства", а в лагере, обслуживающем сельское и рыболовецкое хозяйство. Мечте сотен тысяч колымских каторжников, загибавшихся на здешних приисках и рудниках, по условиям труда и быта мало чем отличавшихся от финикийских.

Наша ежедневная утренняя война за сохранение свинцовой притупленности чувств и мыслей и сегодня шла с переменным успехом. Пробежка по морозу в столовую за получением утренней хлебной пайки и миски баланды неизбежно отгоняла благодатное оцепенение. Но до выхода на развод обычно оставалось ещё некоторое время. Уже в полном своем "обмундировании" все мы, как всегда, сгрудились у печки, чтобы запастись теплом на время стояния на плацу. И все, как всегда, стоя уснули.

"Цынга" завякала снова. Идеально дисциплинированные арестанты должны были, согласно лагерному уставу, "вылетать" на развод уже с первым её ударом. Но такие арестанты существуют лишь в воображении составителей этих уставов. Реальные же заключённые даже в свирепых горных лагерях, где за "резину" с выходом из барака можно схлопотать добрый удар дубинкой, эту "резину" тянут. Особенно когда на дворе такой мороз, как сегодня. Судя по фонарям вокруг зоны, едва видным сквозь густой туман, и по колющему ощущению в лёгких, он перевалил сейчас далеко за пятьдесят. Здесь был крайний юг "района особого назначения". "Колымский Крым", как его называли заключённые. Но стоял уже март, время, когда даже в этом "Крыму" солнце поворачивает на лето, а зима на мороз. Для Дальнего Севера эта поговорка часто оказывается даже более верной, чем для мест, в которых она родилась.

В нашем благодатном лагере дубинка применялась редко, а в руках у теперешнего нарядчика Митьки Савина мы никогда её не видели. Нарядчик, однако, всюду остается нарядчиком. Вот-вот он ворвётся сюда, крепкий, краснорожий парень, и сквозь клубы морозного пара – дверь в барак Митька за собой не закроет – донесётся его знакомое: "А вы тут что, мать вашу так и этак, особого приглашения дожидаетесь?". Но это и будет как раз то ежедневное, "особое приглашение", после которого тянуть "резину" с выходом более нельзя. Оно было здесь почти привычным и обязательным, как звон "цынги", вставание, хождение в столовую за хлебом и это вот унылое стояние у печки.

Митька вбежал стремительно, но дверь за собой почему-то закрыл. И вместо обычной, беззлобной брани – наш нарядчик был мужик неплохой, не чета придуркам-христопродавцам в горных лагерях – мы услышали от него неожиданное:

– Продолжай ночевать, мужики! День сегодня актированный...

Что ни говори, а лагерь Галаганных действительно курорт! В летнее время, конечно, и здесь ни о каких выходных не может быть и речи. Но зимой один-два таких дня выпадают почти в каждом месяце. Это, собственно, даже противозаконно, так как в те предвоенные годы свирепость ежовщины в местах заключения ещё не была изжита и официально никаких дней отдыха для заключённых не полагалось круглый год. Отступления от этого правила делались только в лагерях подсобного производства, вроде нашего Галаганных, в периоды, когда не было никаких важных работ, да и то имея в виду главным образом санаторную функцию этих лагерей. Дело в том, что на здешние, лёгкие, по лагерным понятиям, работы ежегодно отправлялись для поправки уцелевшие дистрофики, доходяги с приисков и рудников Дальстроя. Они-то и составляли основную часть мужского населения подсоблагов, подлежащую возвращению основному производству после одного-двух лет "курорта". Если, конечно, дистрофические изменения у этих людей окажутся обратимыми, что бывало далеко не всегда. Постоянными жителями до конца срока в здешнем сельхозлаге были только женщины, старики и инвалиды.

Ежовско-бериевский запрет на выходные дни для лагеря обходили при помощи объявления их днями общей санитарной обработки, актированными по погодным условиям, как сегодня, или по необходимости произвести крупные внутризонные работы. Это была начальническая "ложь во спасение", но только наполовину. Редкий из таких дней обходился без вывода всех отдыхающих на заготовку дров для лагеря, уборку снега и тому подобные работы. Но это случалось обычно уже после обеда.

С утра же можно было поспать "от пуза", что и было главной реальной удачей наших выходных дней.

После Митькиного объявления угрюмое молчание в бараке сменилось радостным галдежом, оно было, как всегда, неожиданным. Лагерное начальство опасалось обвинения в запланированных поблажках для заключённых, большая часть которых была здесь "врагами народа". Но продолжался этот галдёж очень недолго, приглашать к продолжению сна дважды здесь никого не приходилось. Торопливо раздевшись, все снова улеглись на свои набитые сенной трухой или древесными опилками матрацы и через каких-нибудь пять минут спали. После "легких" работ на повале и раскряжевке даурской лиственницы, твёрдой на морозе, как дуб, и тяжёлой, как камень, здешние "курортники" могли проспать вот так суток трое, делая перерывы разве что на обед. Впрочем, как уже говорилось, тут действовало ещё и наше постоянное стремление уйти в сон при всякой, даже малейшей возможности.

Однако на этот раз я уснул менее крепко, чем обычно, и проснулся от дребезжания ведра, неловко опрокинутого дневальным. Лёд на оконцах пунцово рдел от разгоравшейся над близким отсюда морем зари. Вот-вот должно было взойти солнце. Значит, со времени сигнала на развод прошло уже часа полтора. Спать можно было ещё долго, даже если в обед нас куда-нибудь погонят. Повернувшись на другой бок, я начал приминать слежавшиеся опилки в своем матраце по форме уже этого бока. До нового изменения положения он будет казаться мягким. Я ещё продолжал свою возню с неподатливым ложем, когда в барак вошёл нарядчик. Вид у Савина был несколько смущённый, как у человека, явившегося с каким-то неприятным или щепетильным поручением, которые добрый малый очень не любил. Для кого-то из жителей барака это не предвещало ничего доброго. Не закончив скульптурной обработки своего матраца, я затих на нём, натянув на голову одеяло.

Посовещавшись о чём-то с дневальным, Митька пошёл по проходу между нарами, пристально и озабоченно всматриваясь в лица спящих людей. Так и есть, он искал подходящий "лоб", а может быть, и несколько "лбов" для какой-то паскудной работёнки внутри лагеря, вроде колки дров для кухни, таскания воды с речки или еще чего-нибудь в этом роде. Возможно, что я был не единственным человеком, кого разбудило загремевшее ведро. Но несомненно, что все такие, так же, как и я, ещё плотнее закрыли глаза и засопели ещё громче. Если уж и необходимо вкалывать в свой, в кои веки выпавший выходной день, так хоть не с утра по крайней мере!

Нарядчик остановился напротив места Спирина, бывшего колхозника из Вятской области. Чуть живого от изнурения, этого мужика привезли сюда прошлой осенью с небольшим этапом таких же доходяг. Как все почти перенёсшие тяжёлую форму дистрофии, Спирин долго не мог оправиться от животного страха перед голодом. Рискуя заночевать в карцере, он до совсем недавнего времени прятал под свой матрац куски выпрошенного, а то и украденного хлеба, съесть который сразу не мог. Теперь, правда, у бывшего доходяги голодный психоз начал уже проходить.

Митька долго дёргал спящего за ногу, пока тот проснулся наконец и испуганно вскинулся:

– А? Чего?

– Каши "пульман" хочешь заработать? Во такой!– Нарядчик показал руками размер "пульмана", огромной миски, применяемой обычно для кухонных нужд. Какую-нибудь пару месяцев тому назад за такую миску овсяной каши Спирин согласился бы вкалывать до полуночи, даже после полного рабочего дня. На это, очевидно, и рассчитывал Савин. Он хотел найти добровольца на какую-то тяжёлую работу. Но у нарядчика было право и просто приказать любому здесь выйти на любую хозяйственную работу, притом безо всякого обещания награды. А если назначенный им зэк начнёт упрямиться, позвать дежурного коменданта по лагерю. С тем разговор короткий: или подчиняйся, или садись до утра в кондей!

Практически, однако, применять такой способ придурки стеснялись даже в горных лагерях. И какой же ты, к черту, нарядчик или староста, если без помощи надзирателя не можешь совладать с рядовым лагерником? Тем более неприличным было бы приглашение дежурного в барак смирных рогатиков, да ещё со стороны в общем-то благожелательного и покладистого Митьки. Однако его расчёт на приманку обильной жратвы для недавнего дистрофика тоже, видимо, не оправдывался. Спирин выслушал предложение нарядчика безо всякого энтузиазма, глядя на него хмуро и подозрительно:

– А чего делать-то надо?

Он, впрочем, не совсем еще проснулся. Вместо прямого ответа Савин ответил вопросом:

– Ты на прииске в похоронной бригаде кантовался?

Вопрос, очевидно, был задан в целях более тонкого подхода к главной теме начатого разговора. Но сделан он был явно неудачно, так как вятский нахмурился еще больше:

– Тебе бы такой кант! Говори, что надо?

Никогда не бывавший в лагерях-доходиловках, Митька допустил весьма неловкий ход. Бригады могильщиков, подчас весьма многочисленные, комплектовались из тех, кто уже не годился более для работы на полигоне и сам был кандидатом в дубари. Однако и тон ответов нарядчику со стороны недавно смиренного доходяги был неожиданно грубым и непочтительным. Савин вспыхнул было, но сдержался:

– Могилу, понимаешь, надо вырыть! Сегодня ночью в больнице какой-то штымп врезал...

Худшего предисловия к такому предложению нельзя было и придумать. Спирин ответил ещё более грубо и зло:

– Пустой твой номер! Не буду я никакой могилы копать...

Он снова улёгся на своих нарах и демонстративно натянул на голову одеяло. И без того красное лицо Савина побагровело. Слабину почувствовал чёртов штымп! После горного, где за такую непочтительность к нарядчику тут же дрына схватил бы, смирный был, а теперь гляди, как обнаглел... Митька украдкой огляделся, не видит ли кто его конфуза. Однако храп и сопение вокруг были всеобщими и дружными. Сладив кое-как с раздражением и досадой, он опять подёргал за ногу несговорчивого вятского:

– Слышь, Спирин! Выроешь яму – завтра целый день отгула получишь... На работу не погоню, свободы не видать!..

Наш благодушный нарядчик корчил из себя этакого шибко блатного, хотя сидел за мелкую растрату в захудалом сельпо.

Однако даже обещание круглосуточного сна в дополнение к каше не соблазнило Спирина. Он только ещё выше натянул на голову свое куцее одеяло, так, что оголились ноги. Чтобы закрыть их, вятский должен был поджать острые коленки к животу.

– С дежурняком выведу! – вскипел нарядчик.

Однако упрямый мужик повторил, приподнявшись:

– Говорю, пустой твой номер! Не знаешь, что ли, что грыжа у меня на повале объявилась... А не знаешь, так у лекпома спроси!

Савин закусил губу. Он просто забыл, что уже с месяц, как Спирин, хотя он и продолжает числиться в бригаде лесорубов, занимается в лесу только работами не бей лежачего, вроде сжигания сучьев и отгребания снега от деревьев, спиливать которые будут другие. Грыжа в лагере – это редкостная удача, от неё и не помрёшь, и ни на какие сколько-нибудь тяжёлые работы не пошлют, даже в горных. Отсюда, конечно, и проистекает наглое поведение недавно смирного мужичонки... Махнув рукой, нарядчик отошёл от его места и снова принялся шарить глазами по нарам, но теперь уже более решительно и зло. За непочтительность с ним Спирина кому-то, видимо, придется отдуваться. Хмуро поводив глазами вокруг, Савин остановил свой взгляд на мне. Я плотно зажмурил прищуренные до этого глаза, но тут же почувствовал прикосновение Митькиной руки. Было очевидно, что мой сегодняшний выходной пропал. У меня не было ни спасительной грыжи, ни почтенного возраста, ни даже обыкновенной "слабосиловки". На таких, как я, в лагере полагалось пахать, и сослаться для оправдания отказа рыть кому-то могилу мне было решительно не на что. При других обстоятельствах можно было бы рассчитывать на свойственное многим деревенским некоторое уважение к образованности. Но сейчас Митька был зол и вряд ли потерпел бы новые препирательства. Поэтому я не стал даже прикидываться, что не знаю, в чём дело, а сразу же встал и начал зло натягивать на себя свои драные шмутки, отводя душу руганью. И угораздил же чёрт этого дубаря загнуться именно сегодня! Кстати, кто он такой?

Нарядчик, оказывается, этого не знал. Час тому назад начальник лагеря приказал по телефону нарядить одного из отдыхающих заключенных на рытье могилы. Кто такой этот дубарь и откуда попал в нашу больницу, Митька мог только предполагать. Скорее всего его привезли из какой-нибудь дальней, рыболовецкой или лесной командировки. Из находившихся в местной больничке заключённых нашего лагеря ни одного кандидата в покойники как будто не было.

Злобствуя по адресу так некстати подвернувшегося дубаря, я не заметил сначала, что Савин дожидается, пока я оденусь, даже и не думая подыскивать мне напарника. Может, он уже нашёл кого-нибудь в другом бараке? Оказалось, нет, ему приказано послать на кладбище только одного землекопа. Я изумился: как одного? Могила – это здоровенная яма сечением ноль шесть на два метра и два метра глубиной! В долине Товуя, где находится наше кладбище, грунт – глина вперемешку с речной галькой. Когда такая смесь замерзает, то становится прочней бетона. А мёрзлая она сейчас на всю глубину ямы, так как промерзание сверху сомкнулось с вечной мерзлотой снизу. Работы там по крайней мере на две полные дневные нормы для двух землекопов! В одиночку до наступления темноты мне вряд ли удастся выбить могилу в приречной мерзлятине больше чем на третью часть её должной глубины...

Савин и сам понимал все эти соображения, но на мои вопросы только пожимал плечами: приказано выделить одного могильщика... Начальник сказал это ясно и добавил, чтоб завтра же этому человеку предоставить отгул...

Всё было похоже на какое-то недоразумение. О каком отгуле завтра могла идти речь, если один человек провозится с ямой на кладбище по крайней мере два дня! А если так, то к чему такая срочность? Да и вообще сейчас зима, и покойник в мертвецкой больницы может ждать погребения хоть до самой весны. Его, конечно, туда уже вынесли. Сегодня воскресенье, и у вольных тоже выходной. Выходной он и у нашей спецчасти, которая оформляет умерших лагерников в "архив-три". Займётся она этим только завтра, когда дубарь совсем окоченеет. Но без отпечатков пальцев, снятых с уже умершего человека, его в этот архив зачислить нельзя, будь он мёртв хоть трижды. Для одной только "игры на рояле" мёртвое тело придется отогревать при комнатной температуре больше суток... Получалась какая-то чепуха. Может быть, всё-таки Савин что-нибудь напутал? А насчёт завтрашнего отгула, обещанного якобы начальником, он просто соврал для большей убедительности? Но Митька божился, что не врёт: свободы не видать! Хорошо, если так! А то ведь обещание заключённого нарядчика вовсе не закон для какого-нибудь Осипенко. Это был самый противный из здешних дежурных надзирателей, "комендантов", как их тут называли. Сколько раз уже бывало при утреннем обходе: "А этот почему в бараке околачивается?" – "Отгуливает за вчерашнюю работу, гражданин комендант!" – "Ничего не знаю"...

Чтобы умерить моё сожаление об оставленных нарах, Митька сказал, когда вдвоём с ним мы выходили из барака:

– Ты особенно не расстраивайся! Этим,– он показал через плечо на дверь,спать только до двенадцати. С обеда приказано всех на "длясэбные" работы выгонять, будете от зонного ограждения снег отбрасывать. Вон сколько его навалило...

"Длясэбными" в нашем лагере назывались работы, которые мы выполняли летом после четырнадцатичасового рабочего дня, а зимой в такие вот редкие и куцые выходные дни. Надзиратель Осипенко, возмущаясь вялостью, с которой заключённые копошились на этих работах, ругался и говорил: "Ну цо вы за народ? Для сэбэ и то робить не хочете!.." Так как в сверхурочном порядке нам чаще всего приходилось заниматься такими делами, как рытьё ям под новые столбы для колючей проволоки, выпрямление покосившейся вышки или ремонт карцера, самое непосредственное отношение к нам которых действительно не вызывало сомнения, то их и прозвали "длясэбными". Заодно прозвище "Длясэбэ" получил и сам Осипенко.

Савин выдал мне лом, кирку и лопату и посоветовал не слишком уж строго придерживаться при рытье могилы её официально установленных размеров, особенно по длине и ширине. С тех пор как вышел приказ хоронить умерших в заключении без "бушлатов", прежней необходимости в соблюдении полных габаритов лагерных могил более нет. Митька имел в виду "деревянные бушлаты" – подобие гробов, в которых умерших лагерников хоронили до прошлого года. И хотя эти гробы сколачивались обычно всего из нескольких старых горбылей, гулаговское начальство в Москве и их сочло для арестантов излишней роскошью. Согласно новой инструкции по лагерным погребениям, достаточно для них и двух старых мешков. Один нахлобучивается на покойника со стороны головы, другой – с ног, и оба этих мешка сшиваются по кромке. Даже если труп принадлежит какому-нибудь верзиле, то и такой не предъявит претензии, если его положат на бок или слегка подогнут ему колени. С точки зрения могильщика, новую погребальную инструкцию Главного Управления можно было только приветствовать.

Проводив меня через вахту, нарядчик передал мне ещё один приказ начальника лагеря: по дороге на кладбище зайти в лагерную больницу и обратиться зачем-то к дежурному санитару. Зачем именно, Савин не знал, но высказал предположение, что в больнице я получу указание, в каком месте кладбища рыть могилу и как её ориентировать. Дело это серьёзное. Могилы заключённых всегда располагаются в строго определённом направлении и наносятся на план, хранящийся в спецчасти лагеря. Завернуть в лагерную больничку труда не составляло, она находилась сразу же за зоной по дороге к кладбищу. Проходя мимо этой зоны и глядя на её ограждение, заметённое снегом чуть не до высоко поднятых на ногах-раскоряках будок часовых, я подумал, что, может быть, и в самом деле выгадываю, отправляясь рыть могилу. Если обещание отгула за эту работу и в самом деле исходит от самого начлага, то целодневный сон послезавтра возместит мне потерю полудневного отдыха сегодня. Тем более, что работа на очистке зоны от снега тоже не мёд и её хватит до позднего вечера.

Наша больница, небольшой неохраняемый барак, расположилась на самом краю здешнего посёлка вольных. Она была построена до вступления в силу нынешних лагерных уставов, основанных на принципе, что заключённый – это непременно или опасный враг народа, или неисправимый жулик. Впрочем, в нашем Галаганных от сочетания прежнего лагерного либерализма и нынешней суровости случались и куда более удивительные примеры непоследовательности в охране заключённых.

На мой стук в дверь больнички вышел дежурный санитар. Я хорошо знал этого хитроватого темнилу Митина. До заключения он был следователем по уголовным делам и отличался удивительной способностью чуть не во всех действиях и поступках окружающих усматривать какой-то мелкий, низменный практицизм.

– С отгулом? – спросил он меня, поздоровавшись.

– Савин говорит, что обещал начальник, – пожал я плечами.

– Тогда тебе повезло! Работенка-то не бей лежачего.

– Это три куба мерзлотины выбить – не бей лежачего?!

– Каких там три куба? Да сейчас сам увидишь. Пошли в морг!

Санитар открыл маленький дощатый сарайчик, стоявший чуть поодаль от больничного барака и снаружи ничем не отличавшийся от обычного дровяного. Но внутри этого сарайчика на вбитых в землю кольях возвышались два сколоченных из горбыля настила. Они напоминали узкие и высокие столы. Один из этих столов был пуст, поперёк другого лежал небольшой свёрток, сделанный, по-видимому, из обрывка старой простыни.

– Вот, принимай своего дубаря! – провозгласил Митин, протягивая мне свёрток с таким видом, с каким вручают имениннику приятный сюрприз-подарок.Сегодня ты не только могильщик, но и похоронщик...

Я принял лёгонький пакет с недоумением: что это? В белую тряпку было завёрнуто что-то твёрдое и продолговатое, напоминающее на ощупь небольшую статуэтку. Поняв, что это, я вздрогнул от неожиданности: мёртвый ребёнок!

– Одна из нашей жензоны родила ночью,– пояснил довольный моим изумлением Митин. – Прошлым летом на сенокосе нагуляла. Да недоносила месяц, всего часа четыре только и пожил.

Я держал свёрток одной рукой на отлёте, испытывая к его содержимому чувство невольной брезгливости. Мысль о выкидыше вызывала у меня представление о чём-то уродливом и отталкивающем, а что-то в этом роде было и здесь. Впрочем, трупик несчастного недоноска был сейчас заморожен. Места же на кладбище понадобится для него немногим больше, чем для котёнка. Соответственно пустяковой должна быть и глубина могилы. Митин, кажется, прав, и мне сегодня действительно повезло. Особенно если я получу обещанный отгул завтра.

– Допёр теперь, почему работёнка блатная?– спросил меня довольный Митин. А то – "три куба"! Тут и половины куба много будет...– Он взялся за ручку щелястой двери сарайчика. – Вот и всё, дуй теперь с ним на кладбище! Да только не на вольное, гляди! Потомственному крепостному на нём не место.

В шутливой форме санитар меня предупреждал, видимо, чтобы я, соблазнившись близостью поселкового кладбища, не поленился тащить трупик на более отдалённое лагерное. Я и не думал этого делать, но шутка Митина навела меня на мысль, что покойный младенец и в самом деле имеет право быть погребенным не на тюремном кладбище.

– А что, разве его в архив-три занесут? – сердито спросил я бывшего следователя.

Но он счёл за благо сделать вид, что принял мой вопрос за ответную шутку, осклабился и отрицательно покрутил головой:

– В архив наш дубарь ещё не годится, на рояле играть не умеет.

Потом Митин посерьёзнел и понизил голос, хотя ни в сарае, ни вокруг сарая никого не было:

– Между нами... Начлаг с доктором договорились через загс этого рождения не оформлять... В историю болезни роженицы будет записано, что ей произведена эмбриотомия. Это когда плод по кускам извлекают, понял?

Я утвердительно кивнул: дело понятное. Больнице не нужен лишний случай летального исхода в её стенах, лагерю – лишнее свидетельство недостаточно строгого соблюдения режима заключения. Любовная связь между лагерниками и лагерницами категорически запрещена. Не должно быть, следовательно, и ни одного случая деторождения. Но это в теории. На практике же в смешанных лагерях добиться такого положения невозможно. Поэтому существовало нечто вроде негласного и неофициального предела числа деторождений на каждую сотню заключённых женщин. Превышение этого предела являлось одним из самых отрицательных показателей работы лагерного надзора, особенно не нравившихся вышестоящему начальству. И не только из ханжеских или чисто тюремщицких соображений. К ним примешивался ещё и бухгалтерский меркантильный интерес. Дело в том, что прижитые в лагере дети воспитывались в специальных приютах, содержавшихся за счёт бюджета соответствующего лагерного управления. И как ни жалки были эти инкубаторы для сирот при живых ещё родителях, они, требуя известных расходов, ухудшали показатели финансового плана лагуправлений со всеми последствиями для премий руководящему персоналу. Отсюда в немалой степени вытекал и интерес лагерного начальства к нравственности своих подопечных. Возможно, что сокрытие появления на свет очередного инкубаторного ребёнка, в котором участвовал и я, решало вопрос: в пределах ли нормы или за этими пределами находятся показатели добродетели безбрачия в нашем лагере, скажем, за текущий квартал.

Когда я, зажав под мышкой пакет с маленьким покойником, взваливал на плечо свои громоздкие инструменты землекопа, Митин, снова оглядевшись и понизив голос, хотя никого кругом по-прежнему не было, сказал ещё более доверительным тоном, чем прежде:

– Доктор приказал мне проверить потом, не затуфтил ли похоронщик? Люди, знаете, у нас всякие. Иной зароет дубарика в снег, а весной может неприятность получиться. Ну, на тебя-то я надеюсь...

Вряд ли ему кто-нибудь давал такое поручение, Просто хитрец делал мне новое замаскированное предупреждение. Этому человеку, возможно, в результате его профессиональной практики всегда казалось, что если кто-нибудь может злоупотребить своей бесконтрольностью, то он непременно это сделает. В общем-то неплохой и по-своему неглупый мужик, Митин, хотя и довольно благодушно, подозревал всех в плутовстве. Меня это злило и вызывало желание треснуть по ухмыляющейся физиономии санитара своим свёртком. Но я только буркнул:

– Надежда – мать дураков! – и пошёл по дороге, ведущей вдоль реки к морскому берегу.

Солнце уже взошло, и время утреннего температурного минимума заканчивалось. Это было видно и по морозному туману, который на берегу уже почти рассеялся. Однако над морем, точнее, над прибрежными льдинами, он продолжал ещё клубиться, как дым, образуя подобие рваной розовой завесы. Солнечный диск сквозь эту завесу казался совсем маленьким и густо-красным. Но когда он становился видным сквозь одну из её прорех, то оказывалось, что этот диск огромный, гораздо больше обычного размера, а цвет у него жёлто-оранжевый, тоже не очень яркий. В зависимости от того, находилось ли солнце за туманом или выглядывало сквозь его прорехи, менялись и длинные тени на снегу. Они становились то чёрно-синими, с резко очерченными краями, то жухловато-серыми и размытыми.

Справа от дороги белел покрытый снегом широченный здесь Товуй. Его ровную, как стол, поверхность пересекали местами ломаные линии метельных заструг. За рекой на фоне удивительно чистого в этой стороне, нежно-синего и холодного неба тонко прочерчивались розоватые контуры заснеженных сопок.

До моря отсюда было не более полутора-двух километров. На самом его берегу стояли не видные отсюда, за поворотом дороги, склады солёной рыбы. На лагерное кладбище надо было свернуть, немного не доходя до этого поворота, в противоположную сторону. Оно расположилось под прибрежной сопкой, довольно пологой со стороны реки, но круто спускавшейся к морю. Другая, почти такая же сопка возвышалась на противоположном краю широкой речной долины. С моря эти два угрюмых конуса служили хорошим ориентиром для моряков-каботажников для ввода по приливу в устье Товуя морских барж, направлявшихся в наш Галаганных.

Из-за поворота дороги неожиданно показался надзиратель Осипенко, шедший мне навстречу. Бегал, наверно, на рыбные склады проверять, на месте ли сторожа из заключённых. А главное: не гостит ли у них кто-нибудь из приятелей, явившихся сюда с целью стащить или выпросить рыбину? Вряд ли всякий другой из наших легендарных надзирателей попёрся бы сюда в такой мороз ради сомнительной возможности кого-то на чём-то изловить, хотя это и входило в их обязанности. Другое дело – Осипенко. Постоянное усердие, иногда не по разуму, отличало этого туповатого вохровского служаку.

То, что он дежурит сегодня, – хорошо. Не будет дежурить завтра, а это увеличивает мои шансы на спокойный отдых. Однако встречаться с этим болваном Длясэбэ мне не хотелось даже сейчас, хотя придраться ему, казалось бы, и не к чему. Но со своими обычными вопросами "Куда идёшь?" и "Чего несёшь?" он непременно пристанет. И я ускорил шаг, чтобы поскорее свернуть на чуть заметную боковую дорожку на кладбище и избежать неприятной встречи с Длясэбэ нос к носу. Но я успел сделать по этой дорожке только несколько шагов, когда услышал его окрик:

– Стой! – Комендант жестом издали приказал мне остановиться и вернуться на дорогу. – Куда идёшь? – спросил он, подходя.

Направление пути и мои инструменты могильщика отвечали на этот вопрос достаточно красноречиво. Но мало ли что? Ведь кирку, лопату и пудовый лом арестант может тащить и просто "с понтом", только для отвода надзирательских глаз! В действительности же направляться на вожделенные склады с каким-то подношением для тамошних сторожей. "Недоверие к заключённому – высшая добродетель тюремщика!" – патетически восклицал мой сосед по нарам, бывший учитель истории, перефразируя известное выражение Робеспьера о революционных добродетелях.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю