Текст книги "Начальник"
Автор книги: Георгий Демидов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 4 страниц)
Георгий Демидов
НАЧАЛЬНИК
Рассказ. 1965 год
Грузовик свернул с шоссе в узкий, извилистый распадок и через несколько минут остановился. Это значило, что наш маленький этап прибыл на место своего назначения – «дорожный» лагерь двести тридцатого километра Тембинской трассы, где мы будем обслуживать самый скверный участок одной из самых скверных колымских дорог. Знать пункт своего назначения, а, следовательно, и свой маршрут, этапникам, конечно, не полагается. Однако, в пределах Колымо-Индигирского района особого назначения это правило соблюдается редко. Здесь такая осведомленность вряд ли поможет бежать даже самому решительному арестанту, кругом ведь «вода, а посередке – беда». Тем более не может быть в ней никакого проку для трех десятков «доходяг», вывозимых с недалекого отсюда прииска «Порфирный». Мы были списаны с него за непригодность к дальнейшему использованию в качестве «исполняющих обязанности рабочих» или «вторых», как называли еще заключенных в официальных бумагах того времени. Будучи врагами народа, мы считались недостойными носить гордое звание «Рабочий».
Но если называть вещи своими подлинными именами, то ближе всего заключенные в те годы находились к положению рабочего скота, не имеющего, к тому же, никакой бухгалтерской ценности в отличие от скота четвероногого. Особенно после того, как двуногие "рогатики" утрачивали способность не только "водить" автомобиль "рено" (ручек две, а колесо одно), но, зачастую, даже передвигать собственные ноги.
Мы слышали, как вышел из кабины, ехавший рядом с шофером начальник нашего конвоя, и направился с этапными документами на лагерную вахту; как со своего сиденья-доски в передней части кузова спрыгнули два солдата. Не отходя от машины, они курили, разминая затекшие ноги и, теперь уже не зло, поругивали чертову "Тембинку".
Никто из нас не поднял головы, чтобы взглянуть на свой новый лагерный "дом". Все продолжали сидеть на дне кузова, уткнувшись лицом в колени и натянув на головы вороты своих ватников. Спины этих ватников и нахлобученные на самые уши тонкие каторжанские картузики густо облепил снег. Снег был и на дне кузова и слегка уже подтаивал под жесткими мослами, заменявшими нам теперь ягодицы. Таял он и вокруг пальцев, торчащих из рваных резиновых "чуней" – подобие калош, одетых на босу ногу.
От того, что в глубоком распадке не было жестокого, пронизывающего ветра, и мы не слышали больше его злобного воя, наше оцепенение полумертвых от холода дистрофиков начинало проходить. Но еще не настолько, чтобы кто-нибудь из нас добровольно предпринял хотя бы малейшее движение. Почти не было в здешнем распадке и снега. Он только слегка еще припорошил склоны сопок, обступивших расположенный здесь лагерь и крыши его бараков. Облепивший нас снег мы привезли с перевала, с которого только что спустились. Говорили, что паскуднее "Остерегись" нет перевала не только на тембинском ответвлении главного колымского шоссе, но и на всей Колыме. Трудность его преодоления заключалась не только в крутизне и узости петлястой дороги на сопку. Эта трудность едва ли не круглый год усиливалась снежными заносами, которые наметала здесь свирепая, никогда не утихающая пурга. Хребет Тас-Кыстабыт был тут достаточно высок, чтобы соскабливать на себя в виде снега почти всю влагу, которую несли с Тихого океана, достигающие здешних мест ветра и предоставлять им полную свободу. По меньшей мере три четверти года перевал "Остерегись", если, конечно, он был вообще проходим, являлся пугалом даже для неробких и бывалых колымских шоферов.
Стоял только еще конец августа. Но наш слабосильный "газ" едва пробился сегодня через заносы, которыми снежная буря на сопке успела уже перемести ее "пережимы". Так назывались здесь узкие до жути карнизы, вырубленные в боках угрюмой конической горы взрывами аммонита и кирками строителей дороги, всё тех же "и.о. рабочих". Зима на перевале со странным и пугающим названием-предостережением начиналась на добрый месяц раньше, чем на других участках и всюду-то неприютного и зловещего Тас-Кыстабыта.
Мороз только вступал еще в силу, но ветер эту силу тут никогда и не терял. На поворотах "серпантина", по которым петляла дорога, карабкаясь на хмурую и высоченную "Остерегись", казалось, что ветер вот-вот сбросит в тартарары наш старый грузовик с его задыхающимся мотором. А поскольку это пока ему не удавалось, он обрушивал всю свою злобу на нас, голодных и полураздетых пассажиров этого грузовика. Ветер, как плетью, хлестал нас снегом, сметая его со склонов и скал сопки, штопором вкручивал этот снег в неплотности "щита", который образовали наши спины, когда все мы, как перочинные ножики, сложились вдвое на щелястом полу дряхлого кузова. Кроме этого "щита", своих изодранный ватников да еще привычного тупого терпения мы ничего не могли противопоставить леденящей, как будто сознательно злобной стихии. Вот разве только еще свою, благоприобретенную за долгие годы каторги, способность впадать в полубесчувственное состояние, нечто подобное анабиозу низких животных.
Каждый из нас, кто пережил эту каторгу, нередко задавался потом вопросом: смог бы он прежде, когда был еще сытым и здоровым человеком, выносить то, что выносил впоследствии в состоянии крайнего изнурения. И сам давал на него неизменно однозначный ответ – нет, не смог бы! Во всяком случае без тягчайших последствий. Парадоксальный вывод, который следует отсюда, находит свое объяснение. Людей, попадающих в обстановку хронических, неизбывных бедствий, нередко спасает от окончательной гибели почти полное притупление их нервной и психической восприимчивости. У большинства из нас это притупление достигало такой степени, что не только душевных, но даже особенно острых физических страданий мы уже не испытывали. Мучительные эмоции и бесчисленные болевые сигналы, посылаемые в мозг страдающим телом, в конце концов были просто выключены каким-то муддой. Бывают обстоятельства, когда они являются даже не бесполезным излишеством, а опасным и вредным усложнением. Поведение изнуренных до крайности людей всегда подчиняется еще одному закону – подсознательному режиму экономии жизненных сил. Без настоятельной необходимости доходяги не делают ни одного лишнего движения, часто производя при этом впечатление тупоумных или глухих. Некоторые утрачивают даже способность дрожать от холода. Все эти полезные теперь качества удалось, конечно, приобрести не сразу и далеко не всем. Подавляющее большинство привезенных на Колыму арестантов, не обладавших некоторым предварительным запасом физической и душевной прочности, или не получивших сколько-нибудь достаточного времени для акклиматизации в условиях голода, холода и изнурительной работы, давно уже лежали "под сопками" с фанерной биркой на левой ноге.
Мы почти не разговаривали. Дистрофиков отличает еще и тупая молчаливость, способная произвести иногда впечатление немоты. Только в самом начале подъема на перевал, увидев вершину "Остерегись" в косматой шапке бурана, молодой хлопец откуда-то из Приднепровья вспомнил, видимо, свое село: – А у нас зараз чернослив уже поспивае…
Ему никто не ответил. А потом мы сжались на полу своего грузовика до физически возможного предела и почти полностью выключились из активной жизни. Сначала, когда машина "забуривалась" в очередном сугробе, конвоиры пытались согнать нас на дорогу и заставить подтолкнуть застрявший грузовик. Но мы оцепенело продолжали сидеть на своих местах, как будто не слыша свирепых окриков и даже не чувствуя пинков. Кончалось это всегда тем, что изматерившись до хрипоты, нащелкавшись затворами винтовок и пнув того, кто был поближе сапогом или прикладом, солдаты слезали сами. В своих крепких яловых сапогах, шапках-ушанках и дубленных полушубках они приплясывали у борта машины, который заслоняла их от ветра. В это время шофер-заключенный, конечно из "бытовиков", энергично шуровал лопатой, выгребая из-под колес газика снег. Потом садился за руль и, гудя и завывая под стать ветру, грузовик снова двигался по страшному прижиму до следующего заноса.
Но однажды он застрял, казалось, совсем уж безнадежно, и солдаты решили продолжать движение своего этапа пешком. Мы уже переваливали через вершину сопки, но на этой стороне ветер был еще лютее. Стараясь перекричать этот вой, конвоиры совещались у кабины грузовика, обсуждая вопрос, как им быть с нами: оставить ли замерзать в кузове или согнать с него и заставить зайти хотя бы за ближайший поворот? Солдаты не сомневались, что в этом случае мы загнемся еще быстрее. Но было желательно, чтобы осталось какое-то доказательство существования мер, предпринятых для нашего спасения. Хотя и почти уже бросовой, но мы числились рабочей силой, и бойцам ВОхр надлежало показать своему начальству, что они пекутся об ее сохранении. Мат и щелканье затворов были на этот раз особенно свирепыми. Но и теперь никто не поднялся с места даже при ударе окованным торцом приклада. Тогда вохровцы отстегнули задний борт кузова и стали сдергивать с него людей на снег. Те падали, почти не меняя своей скрюченной позы эмбрионов, как будто были уже окаменевшими трупами. Только парень из украинского села, вспоминавший о своем черносливе, сделал слабую попытку подняться. Но взглянув сквозь разрывы в снежных вихрях на теснящиеся до самого горизонта, гигантские черные конусы, он снова опустился на снег. Его сосед по сугробу слышал как хлопец по-детски заплакал в ладони прижатых к лицу рук: – Матинко моя ридна… Убедившись, что заставить своих подконвойных двигаться самостоятельно им никак не удастся, солдаты прокричали, что за такое неподчинение нас следовало бы расстрелять. Но делать этого нет необходимости, так как через какой-нибудь час мы подохнем тут и сами. И что это будет очень хорошо. Меньше останется на свете "темнил" и дармоедов, которых надо охранять да еще и тютюшкаться с ними… Солдаты закинули на плечи винтовки, обошли грузовик, перед которым продолжал раскапывать сугроб упрямый водитель, и пошли на спуск, утопая в снегу. Но тут шофер, рискуя свалиться вместе с нами и машиной с узенького карниза над тремя километрами крутого склона, провел ее по притоптанному конвойными снегу и каким-то чудом сумел вывести грузовик на нижние петли серпантина.
Все это происходило каких-нибудь полчаса тому назад. Мы не подохли и на этот раз и теперь с медлительностью оттаивающих рептилий соображали, неужто снова остались живы? Наконец кто-то из вохровцев крепко постучал прикладом винтовки о борт нашего грузовика и прокричал ненатуральным утробным и угрожающе свирепым басом: – А ну, вылазь! Быстро! Вряд ли конвойный, отдавший этот приказ, надеялся на особую быстроту его выполнения. Не было в такой быстроте сейчас и никакой необходимости. Но таков уж привычный стиль обращения к охранников к заключенным. Почти все их распоряжения начинаются с этого – "А, ну!" – и кончаются почти обязательным – "Быстро!"
Мы зашевелились в своей полузасыпанной снегом коробке и начали медленно подниматься на онемевших ногах. Прошла ни одна минута прежде, чем все пассажиры грузовика поднялись, наконец, на ноги и стояли в нем полусогнувшись, как будто боясь стряхнуть облепивший их снег. Понадобился повторный окрик, подкрепленный густым лагерным матом, чтобы мы начали неуклюже переваливаться через высокие борта машины. Приземлиться без падения на каменную почву удалось не многим, почти все свалились на нее мешком. Но доходяги ушибаются в таких случаях редко. Выручает легковесность – у большинства вес тела достигает едва половины нормального – и своего рода натренированность. Дистрофики падают очень часто, почти на каждой, попавшей под ноги кочке.
Наконец, кое-как из кузова выбрались все и стояли тесной кучкой – обтянутые дряблой кожей и обвешанные невообразимой рванью скелеты. Рвань официально именовалась лагерным обмундированием "третьего срока". Сквозь громадные прорехи штанов из бумазеи, надетых только на короткие ветхие трусы, виднелись синие узловатые палки ног. Ватники у многих были изодраны и прожжены настолько, что фестоны грязной ваты, свисавшей у них вокруг бедер, образовывали у некоторых подобие ритуальных поясов как у африканских шаманов. – Ну и фитили! Плотный человек в новых ватных штанах и такой же телогрейке – по-видимому здешний староста или нарядчик восхищенно скалился, глядя на нас: – Вот уж фитили… Дает Король! – А ты что, работяг от него ждал? – усмехнулся немолодой надзиратель, вероятно, дежурный по лагерю. – Пока из последнего доходяги последней тачки грунта не выбьет, с прииска не отпустит. Разве что в Шайтанов Распадок…
Веселый придурок – оказалось, что он тут и надзиратель и староста одновременно, так как лагерь был малочисленный – захохотал. Как и "дежурняк" он, видимо, хорошо знал прииск, с которого нас привезли, и его начальника Королева, прозванного "Королем" за властность и бессердечную расчетливость рабовладельца. В Шайтановом Распадке расположилось лагерное кладбище Порфирного. Говорили, что из десяти зэков, проработавших у Королева два сезона, девять отправляются на "Шайтанку". Мы принадлежали к той десятой части, которая умудрилась на Шайтанку не попасть и теперь подлежала как "отработанный пар" передаче лагерям неосновного производства. Предполагалось, иногда не без некоторого основания, что в качестве дорожников, лесорубов, рабочих сельскохозяйственных лагерей и т. п. мы еще сможем некоторое время приносить Дальстрою некоторую пользу. Однако, даже такую сомнительную рабсилу рачительные хозяева основных предприятий, вроде того же Королева, старались удержать у себя до крайнего, возможного предела в надежде, конечно, выбить из них лишнюю тачку золотоносного грунта. В смысле времени, таким пределом здесь были последние числа августа и вот почему: первого сентября зимний сезон в Дальстрое считался уже официально наступившим. А это значило, что "покупатель", т. е. лагерь, куда прииск или рудник направлял, удовлетворяя его заявку, партию "крепостных" третьего сорта, если заключенные не были одеты, пусть в драное, но все же зимнее, обмундирование мог этой партии и не принять. Но поступить так еще вечером тридцать первого августа покупатель права не имел. Сегодня было как раз тридцать первое. Кулак Королев резонно рассудив, что добытые нами тачки песка уже не окупят даже рваных ватных штанов и бурок ЧТЗ, в которые прииск обязан был бы обрядить нас завтра и "сбагрил" доходяг на Тембинку точно "впритирку" с концом сезона.
– Шмутье-то на фитилях в утиль только, – заметил староста и, покрутив головой, добавил: – Утиль в утиле присылает жмот… – Под "жмотом" он подразумевал, конечно, Королева и, довольный забавным сочетанием слов, захохотал. – Ничего не скажешь, Королев – мужик хозяйственный… – согласился с ним дежурный и крикнул: – А ну, разбирайся по пяти! Быстро! – Что это могло относится только к нам, явствовало уже из интонаций команды-окрика. Такие басовитые, ненатурально свирепые интонации умеют придавать своему голосу, кроме пастухов и погонщиков животных, только тюремные надзиратели и конвойные солдаты. Вяло перебраниваясь, мы начали бестолково строиться в шеренги, в которых вместо пяти, у нас получалось то четыре, то шесть человек. Предстояла обычная канитель сдачи-приема полученного лагерем пополнения. Но затем нас, конечно, пустят в сараи. Перспектива обогреться и, быть может, получить миску горячей баланды воодушевила даже самых "доходных". Поэтому через каких-нибудь минут пять мы уже построились в несколько кривеньких, колеблющихся рядов.
Из проходной вахты лагеря вышел угрюмый человек в офицерской фуражке и ватнике защитного цвета. Его давно небритое и как будто заспанное лицо показалось мне не только уже виденным где-то, но и хорошо знакомым. Но вот где и когда виденным, этого я припомнить не мог. – Те работяги, – пренебрежительно махнул на нас рукой дежурный, обращаясь к человеку в защитном ватнике. – Будем принимать? – Это был скорее полувопрос, чем вопрос, но он означал, что человек с заспанным лицом – начальник здешнего лагеря.
Тот посмотрел в нашу сторону, но как будто сквозь нас равнодушным, каким-то пустым взглядом. Ощущение от этого взгляда было таким, как если бы на месте глаз на одутловатом лице начлага находились две небольшие дырки. Снова во мне зашевелилось ощущение, что когда-то я много раз ощущал на себе этот неприятный взгляд. Но вялая память дистрофика отказывалась что-либо уточнить в этом неопределенном воспоминании. Да и мало ли я видел за свой, почти уже пятилетний каторжный срок, всяких лагерных угрюм-бурчеевых! А память доходяги такая штука, что даже товарища, с которым пару лет спал рядом на одних нарах, через год узнать уже не можешь. Поглядев на нас, а точнее на место где мы стояли с полминуты, начальник неопределенно повел плечом и зашагал куда-то в сторону, не удостоив своего подчиненного ответом. Но пройдя несколько шагов и что-то, видимо, вспомнив, он вернулся к дежурному, державшему пакет, поданный ему начальником нашего конвоя, мотнул подбородком в нашу сторону и что-то ему сказал. Теперь пожал плечами уже дежурный. Было похоже, что он не был уверен в разумности какого-то распоряжения, полученного от начальника. И хотя оно, несомненно, касалось нас, вряд ли это распоряжение могло быть серьезным. Формально мы даже не были еще приняты в здешний лагерь, и дело шло, вероятно, о помещении, в которое нас следует сейчас отвести.
Началась давно всем знакомая процедура приемки заключенных от этапного конвоя. Лагерный староста громко зачитывал очередную фамилию по списку, извлеченному из запечатанного пакета. Вызванный должен был отозваться своим именем-отчеством, годом рождения и "установочными данными". У многих эти данные выражались длинным рядом путанных букв и цифр, запомнить и произнести залпом которые не всегда может даже человек с ясной головой. Тут же были люди, из которых далеко не все могли сразу припомнить даже собственное отчество.
Деменция. Таким ученым словом врачи называют слабоумие, вызванное хроническим голоданием. Для человека, находящегося в этом состоянии, хитроумная цифирь почти кодовых обозначений статей и пунктов уголовного кодекса, по которым он был осужден, бывает почти непосильной для припоминания. Доходяги путали срок со статьей, ее пункты с данными о поражении в правах и т. п. У некоторых получалось что-то вроде: "Статья… как ее… два "а", срок – пятьдесят восемь лет…"
Развлекаясь замешательством и бестолковостью дистрофиков, староста мурыжил их тем усерднее, чем меньше у тех сохранилось способности к запоминанию и элементарному соображению. Кроме веселой забавы тут было, очевидно, еще приятное чувство превосходства над этими людьми. Поэтому, когда кто-нибудь из вызванных зарапортовывался совсем уж безнадежно, придурок со нисходительным презрением махал рукой и приказывал: – Ладно уж, отойди! И где вас только понабирали, таких чугреев? – Многие из "чугреев" имели высшее образование и даже ученые степени.
Наконец ритуал приобщения нас к списочному составу лагеря Двести Тринадцатого километра закончился. Получив от дежурного надзирателя расписку, что партия заключённых принята в полном составе и сохранности, одетая "по сезону" и накормленная "по норме", наш бывший конвой удалился. Еще раньше укатил в здешний гараж на своем грузовике наш лихой водила. Теперь оставалось только войти в лагерь и облепить печку в каком-нибудь из бараков. Холод чертового перевала засел, как нам казалось, самые кости. И кто знает, может быть, казавшийся незлым комендант прикажет даже выдать нам по черпаку баланды, хотя свой целодневный рацион мы получили еще ранним утром на прииске. Поэтому, не ожидая команды и почти без обычной бестолковости, мы сами построились по пяти перед лагерными воротами. Но их почему-то не открывали. Дежурный комендант ушел на вахту, а староста не только не оценил нашей организованности и инициативы, но еще и обругал: – Чего это вы, как бараны на ворота уставились? Они ж не новые… – Это была очередная острота, и довольный ею староста захохотал.
Мы слабо загалдели: – Как чего? Разве нас не в этот лагерь привезли? – Староста ухмыльнулся: – В этот. Но только до возвращения работяг с трассы, вас не велено в него пускать. Чтобы вокруг столовой да на помойке не шакалили Приказ начальника!
Мы запротестовали уже громче: – Где это видано, чтобы озябших людей обогреться не пускать? Мы ж тут загнемся до вечера! Староста перешел на решительный тон: – Не загнетесь! А ну, отойди от ворот, кому сказано? – Привычным движением сытый и дюжий придурок пнул плечом крайнего в переднем ряду. Удар был умело нацелен наискось нашего строя? и он оказался мгновенно смятым. Несколько человек упали наземь. – Вот это – да, – довольно загоготал староста, – первого бьешь, а десятый валится… – Но тут он построжал снова: – Вот что, фитили! Стоять тут и ни шагу в сторону пока развод не вернется! Не то… – Он указал на место на углу зоны, ткнул рукой в сторону вышки с часовым и показал как вскидывается винтовка: – Понятно? Это-то было понятно. Но вот зачем здешнему начальнику понадобилось держать нас на холоде до вечера, этого мы понять не могли. Чтоб не шакалили! Так в его лагерь мы приехали не на один только сегодняшний день!
По всему было видно, что ни в зоне, ни за зоной тут особенно-то и не расшакалишься. Немного в стороне от лагеря сбились в кучу несколько самодельных лачуг. В них жили, наверно, вчерашние здешние зэки, отбывшие в этом лагере срок и оставшиеся работать на дороге. В стороне от них стояли домики казенного вида, очевидно квартиры дорожного начальства, надзирателей и этого прохиндея здешнего начальника. А что он прохиндей сомнений быть не могло. Иначе зачем бы ему так бесцельно мучить только что доставленных к нему работяг? День едва только перевалил на свою вторую половину, а развод вернется с работы уже затемно. Значит торчать вот так нам придется часов шесть или семь. – Хороший хозяин и собаку в дом обогреться пускает… – вздохнул кто-то. – Так то хороший… – возразил ему другой. – Садись, на чем стоишь! – сказал кто-то из наших немногочисленных блатных и опустился на притрушенную снегом землю, привычно натянув на голову драную телогрейку. Кое-кто последовал его примеру, но большинство осталось стоять на ногах, сбившись в тесную кучу, как овцы перед бураном, – не так холодно и надо меньше усилий, чтобы не свалиться. Разговоров больше никаких не велось, мы снова впали в состояние обычного полуоцепенения.
Лагерь дорожников занимал всю ширину узкой впадины между двумя довольно высокими сопками. На третью, замыкавшую распадок, он вползал доброй третью свой площади. Небрежно обритая пилами зэков она некрасиво щетинилась тонкими разной высоты пнями, здесь был когда-то редкий и чахлый лиственный лес. На боковых сопках, как видно, никогда ничего не росло. Бурые, в красноватых промоинах от весенних потоков, а теперь еще и посеревшие от присыпавшего их первого снега их склоны имели унылый и тоскливый вид. Распадок расположился высоко в горах и через его открытый конец был виден типичный для этих мест угрюмый горный пейзаж, напоминавший поверхность кипящего густого варева, внезапно застывшего в своем котле. Некоторые из дальних сопок тоже были уже посеревшими от снега, другие оставались еще темными. И только одна, гораздо выше и ближе других, была уже совсем белой на добрую треть своей высоты. Кроме того, ее контуры на фоне тяжелых снеговых облаков были не резкими, как у соседних гор, а казались размытыми. Особенно на вершине, которая как бы дымилась и постоянно меняла свои очертания. Ниже, по заснеженным склонам вилась узенькая полоска серпантина, которая на своих верхних петлях то показывалась сквозь рваную занавеску пурги, то снова за ней скрывалась. Конечно же, это была "Остерегись".
По площади своей зоны и числу бараков лагерь Двести Тринадцатого был довольно велик. Но большая часть его строений стояла сейчас заколоченной. Некоторые бараки, давно уже заброшенные, совсем покосились, а на их крышах из дранки зияли большие дыры. Здешний лагерь, видимо, кишел зэками во времена строительства Тембинской трассы, когда в нем жили те, кто прокладывал тяжелый участок этой дороги и вырубал карнизы на склонах окаянной "Остерегись". Почти все эти люди давно отдыхали вон там, где под бурым горным склоном находилось лагерное кладбище. Его было легко узнать по длинным рядам колышков с фанерками на верхнем конце. На этих дощечках размером с небольшой тетрадный лист были выписаны все те же "установочные данные", от которых заключенному никуда не уйти и после своей смерти.
В зоне лагеря никого сейчас не было видно. Только из задней двери лагерной кухни несколько раз выходил какой-то "кухраб" с помойным ведром, в грязной белой куртке, да к избушке санчасти проковылял человек, двумя руками опирающийся на кривую палку. Кухраб сонно и безо всякого любопытства поглядел на нас с полминуты, а калека и вовсе не обратил внимания. Очевидно здесь освобождали от работы только таких больных, кто в доказательство своей болезни "приносил под мышкой" собственную голову. Обычно прохиндеи-начальники под стать себе подбирают и лагерную обслугу.
И обнесенная колючей проволокой лагерная зона меж безрадостных гор, и вышки-раскаряки на ее углах с безразлично поглядывавшими на нас часовыми, и ворота из жердей, сколоченные не без некоторой затейливости и напоминавшие деревенскую первомайскую арку – все это было уже тысячу раз виденным, осточертевшим "до блевотины", как говорят блатные. Такой же надоевшей была и выцветшая надпись над воротами, предупреждавшая за подписью самого Сталина, что "Кто не работает, тот не ест". Уже кто-кто, а мы то знали, что в лагере только тот и ест, да еще "от пуза", кто не работает, и как этот здешний староста погоняет да мучает других. Нет, ничего доброго не сулил нам этот вымерший лагерь! Когда на Порфирном нам объявили об отправлении на этап, у многих шевельнулась надежда попасть в такое место, где посытнее кормят. Пределом таких мечтаний являются сельхозлагеря, в которых, однако, на Колыме занято вряд ли более половины процента ее бесчисленных заключенных. Но перед самой посадкой в машину мы узнали, что "проданы" в дорожный лагерь да еще на Тембинскую трассу и всякая надежда угасла. В дорожных лагерях кормили еще хуже, чем на приисках, ведь это было не основное производство, а работа здесь была того же типа, с постоянным применением кайла, лопаты и тачки. Правда, по своей напряженности она, обычно, не была такой каторжной. На основном производстве главный залог выполнения производственного плана заключался в умении не щадить ни сил, ни жизней заключенных рабов, и многие из начальства в этом умении преуспевали. На уже действующих дорожных участках постоянного повода для проявления особого начальственного усердия не было, дело сводилось тут только к поддержанию дороги в рабочем состоянии. Тем более не было начальникам дела до того реален или нереален подтвержденный дорожным десятником объем работы, необходимый для выведения зэкам их скудной "шестисотки". Действительно ли существовала показанная в рабочей ведомости как удаленная горная осыпь или она осыпалась с карандаша этого десятника? И не увеличил ли этот карандаш вдвое, а то и втрое число кубометров отброшенного снега? Лагерная "туфта-матка", праведная "ложь во спасение" процветала здесь всюду, но "заряжать" ее на дорожных работах было проще, чем на всех других. Случалось, что такая туфта была просто необходима. В дни, например, когда работы почти не было или сильная пурга делала всякую работу бесполезной. В такие дни и конвоиры, которые тоже предпочитали тепло казармы ветру и морозу трассы, нередко уводили заключенных в лагерь раньше положенного времени. Лагерное начальство обычно не замечало этого нарушения режима.
Все эти спасительные отступления от гулаговских предприятий проводили к тому, что заключенные дорожных лагерей могли существовать на своем голодном пайке довольно долго, гораздо дольше, чем на приисках. На вопрос о своем житье-бытье они обычно отвечали: – К бабе не захочешь, но помереть не помрешь… – Так до поры отвечали и дорожники Двести Тринадцатого, хотя их положение было хуже, чем у других. Ведь именно на их участке громоздилась "Остерегись", одно восхождение на которую требовало больше энергии, чем ее заключалось во всей их традиционной шестисотке хлеба. Спасти здесь заключенных от быстрого смертельного изнурения мог только неглупый и незлой начальник. Но по дороге сюда мы видели на "Остерегись" прижавшихся к ее скалам и полузанесенных снегом здешних зэков с лопатами. Они, конечно, ничего не делали, так как работа по расчистке дороги в такую пургу является бросовым мартышкиным трудом. На место одной отброшенной лопаты снега ветер тут же наметает десять. Заставлять истощенных людей делать альпийское восхождение на гору, чтобы заниматься на ней бесполезной работой, мог, даже по колымским понятиям, только последний прохиндей или дурак. Отсюда было видно, что фанерок с лагерными эпитафиями на здешнем кладбище подозрительно много. Обычно они не выстаивают больше одного-двух лет, и присутствие такой фанерки на колышке служит свидетельством относительной недавности погребения.
На вышках лагеря сменились часовые. Они принимали свои посты, когда нас проверяли по списку. Значит с тех пор прошло уже четыре часа. В распадке почти стемнело, хотя горы вдали были видны еще довольно хорошо. Но теперь тяжелые серые тучи спустились еще ниже и неслись быстрее, временами задевая за вершины сопок, обступивших казавшийся замершим лагерь. Перестала быть видной и вершина "Остерегись". Ее укутали лохматые облака, сгрудившиеся вокруг сопки ниже, чем в других местах. В каком-то сарае за зоной застучал движок, и над колючей оградой лагеря вспыхнули тусклые фонари. Теперь небо казалось совсем черным, и на нем были видны только слегка подсвеченные этими фонарями разлохмаченные края самых низких из облаков. Но внизу, по-прежнему, были тихо. С точки зрения защиты от ветра место для лагеря было выбрано удачно.
Шел, вероятно, уже десятый час вечера. Так как утренний развод во всех лагерях производится в шесть часов утра, то здешних заключенных, значит, заставляют находиться на трассе полных четырнадцать часов – продолжительность рабочего дня, принятого для промывочного сезона на приисках и совершенно не обязательного здесь. Тем более на такой работе как сегодняшний мартышкин труд на сопке. Даже Король на Порфирном морил людей только тогда, когда надеялся на получение в результате этого нескольких лишних грамм "первого металла", как играя в какое-то подобие полусекретности, колымское начальство называло золото.