Текст книги "История моей жизни"
Автор книги: Георгий Гапон
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 10 страниц) [доступный отрывок для чтения: 4 страниц]
Георгий Аполлонович Гапон
* * *
История моей жизни
Глава первая
Пораженный великан – аллегория
Я видел сон: свора свирепых собак, различных пород и размеров, беспощадно терзала неподвижное тело великана, лежавшее в грязи, в то время как псарь стоял и наблюдал за ними, натравливая их. Собаки впивались зубами в тело великана; его нищенская одежда была уже разорвана в клочки; с каждой минутой собаки все теснее обступали его, они уже почти лизали его кровь. Стая воронов кружилась над ним, спускаясь все ниже и ниже, в ожидании добычи.
Вдруг свершилось чудо: каждая капля крови, сочившейся из тела великана, превращалась в орлов и соколов, взвивавшихся ввысь, чтобы защитить великана и криком своим побудить его собраться с последними силами и отразить врагов.
Долго лежал великан в оцепенении, но, наконец, застонал, приоткрыл в полусне глаза и стал прислушиваться, еще не сознавая ясно, что происходит с ним, но недовольный тем, что крик птиц мешал ему спать и звал его на смертный бой с собаками и воронами, на бой беспощадный, но далеко не равный… Великан не понимал даже, кто его друзья и кто враги.
Наконец, он очнулся, расправил свои члены, встал во весь свой богатырский рост и с пустыми руками, в лохмотьях, встал перед собаками и псарем.
Псарь свистнул, и появилось новое лицо – хорошо вооруженный и вымуштрованный солдат и, по команде, выстрелил в широкую, беззащитную фигуру великана, затем, по второй команде, он бросился на него. Великан, серьезно раненный, зашатался, но схватил оружие и отбросил его. Затем взор великана затуманился, и грудь его задрожала. Подавленный горем, он закрыл лицо руками и стоял как олицетворение страдания: в солдате он узнал своего сына, плоть от его плоти, кровь от его крови, обманутого, обмороченного и вовлеченного в отцеубийство.
Молчание длилось недолго; великан вспомнил, что у него есть другой сын – скромный, но честный землероб, тот не оскорбит отца. Но где же он? Почему он не пришел защитить своего отца? Великан, оглядываясь, искал его и увидел в отдалении своего сына – дюжего добродушного парня, прекрасного в своей простоте, но прикованного к своему плугу, грязного и оборванного, как и его отец, темного и голодного и, как раб, работающего на господина; он не поможет ему – во всяком случае, не в настоящую минуту. Снова задрожала грудь великана, и жгучие слезы, подобно алмазам, потекли по его широкому, скорбному лицу. Я взглянул в лицо и на фигуру великана; тело его говорило о его громадной силе и одновременно о его беспомощности; красота его была скрыта под слоем грязи; в членах его, созданных для великих дел, не было нервов, убитых вечным гнетом и презрением. Я взглянул на струйку крови у его ног и на голодную свору, стоявшую вокруг с оскаленными острыми зубами, взглянул и на трусливого псаря; увидел все это, и сердце мое облилось кровью. В великане я узнал мою дорогую родину и ее народ. И чувство нестерпимой муки, подобно змее, стало закрадываться в мою душу, обвило ее, сжало стальными кольцами; я не мог больше выносить этой муки и проснулся.
Увы, мне не стало легче; мой сон не был кошмаром, он был реальной действительностью. И в самом деле, разве моя родина, эта страна с ее громадными реками, непроходимыми дремучими лесами, зелеными степями, весною прекрасными, как улыбка младенца, и столь же необъятными, как душа моего народа, с ее неисчерпаемыми богатствами, разве ее веками не расхищала кучка жадных, от мала до велика, чиновников? Разве мой народ, из которого вышли Толстой, Достоевский, Верещагин, Антокольский, столько ученых, философов, идеалистов, которые всю жизнь отдали служению человечеству и идее, разве его не обманывали, не угнетали жестокие, корыстные правители? Разве наш народ, имеющий такой богатый язык и такой великодушный, национальный характер, не был лишен света просвещения нашим темным и алчным духовенством, подобно тому как стая ворон заслоняет свет солнца? Разве сыны народа не были натравлены на тысячи мужчин, и женщин, и детей, которые, в своей наивной вере в доброту царя, пришли к нему с просьбой о помощи?
Да, все это была правда, сама действительность; но в картине была и другая сторона: петербургская стачка и события в январе были молнией, озарившей темноту русской жизни. Долгие страдания России не прошли для нее даром – они собрали запасы электричества в нравственной атмосфере нации, так что, когда произошла стачка, достаточно было одной искры, чтобы зажечь весь этот горючий материал. Как после грозы дождь поит землю, так и страшные события, о которых я буду говорить, имели свои благодетельные последствия. Была пролита кровь, и эта кровь, подобно теплому дождю, упала на замерзшую почву русской жизни. Провидение избрало меня орудием в развитии этих событий. Но, чтобы быть этим орудием, необходимы были сведения и опытность, и каким образом я их приобрел, лучше всего будет объяснить, рассказав мою жизнь. Я только один из многих, – и другой, как и я, мог явиться в данный момент и при данных обстоятельствах, но так как это был я, никто другой, то, понятно, что люди хотят сведений от меня; вот почему я и решил рассказать о моей жизни.
Глава вторая
Мой родной дом
Начну с характеристики моих родителей, которым я столь многим обязан. Отец и мать мои были простые крестьяне из села Беляки, Полтавской губернии; отцу, приблизительно, 70 лет, а матери около 60-ти.[1]1
Г. Гапон подчеркивает «простоту» и «бедность» своих родителей. Между тем толстовец Иван Михайлович Трегубов, о котором см. ниже, в письме своем от 1 февраля 1905 г. указывает, что Гапон был сыном зажиточного крестьянина местечка Белик, Кобеляцкого уезда, Полтавской губернии («Освобождение», № 66, от 25 (12) февраля 1905 г., с. 264). – В «ведомости о лицах, подлежащих розыску», при справке о Г. Гапоне (Дело Департамента полиции Ос. Отд., 1906, № 75) говорится, что отец его, Аполлон Федорович, – казак, мать – крестьянка.
[Закрыть]
Все свое образование отец мой получил от пономаря, познания которого были весьма ограничены, но это не мешало отцу моему иметь массу сведений обо всем, что касалось крестьянской жизни, и простой и определенный взгляд на вещи. Это человек исключительной и педантичной честности, необыкновенно ровного характера, добрый и приветливый ко всякому и неспособный убить даже мухи. Его уважает и любит вся округа и никогда не называет по имени только, а прибавляет и отчество – Аполлон Федорович.
Тридцать пять лет подряд его выбирали волостным писарем… Место это доходное, но отец мой никогда не брал взяток ни деньгами, ни натурой и, окончив службу, оказался беднее, чем был раньше. Вопреки крестьянскому обыкновению, отец никогда не бил детей. Из его разговоров я узнал о всех несправедливостях, сделанных властью по отношению крестьян, узнал о том, как каждый вершок Украины, теперь отданный правительством разным тунеядцам, был полит кровью казаков, сражавшихся за свободу и народное благо и служивших оплотом западному христианству против турок и татар с Востока. Как-то случилось, что, когда мы все сидели на призбе и проезжал богатый помещик, отец, смеясь, указал мне на него и сказал: «Смотри, как он гордо глядит, а ведь его коляска и все, что он имеет, досталось ему нашим трудом». Менее снисходительный, чем отец, я бросил камень вслед проезжающей коляске.
От отца я узнал, как унизительно положение крестьян в земстве. В действительности, они не имеют голоса в земских делах, так как, при всяком неприятном заявлении с их стороны, немедля находят предлог засадить их в холодную. Помню, что, когда мне было 12 или 13 лет, я пошел однажды в волость повидать отца. Он сидел в волостном садике со старшиной и его ближайшими помощниками. Выбирали гласных от 10-тысячного населения и разговаривали о том, как было в прежние времена и как теперь. «В прежние времена – говорил один из них, – власть чиновников была так велика, что, чтобы доказать, что они могут делать с выборными от крестьян все, что они захотят, они заставляли старшин становиться перед всей деревней на четвереньки и лаять по-собачьи». В то время, как рассказывавший это выражал удовольствие, что эти времена прошли, послышался звук колокольчика, и старшину и его собеседников охватил страх при мысли, что это едет чиновник, который их всех арестует. Старшина направился в волостную избу, а его собеседники пошли за ним, крадучись за кустами. Наивно я спросил отца, почему же он не уходит, и на мой вопрос он ответил добродушной улыбкой. В другой раз помню, я узнал от отца, что одного из крестьян нашей деревни будут сечь. Наказание это считалось таким унизительным, что бывали случаи, когда наказуемый предпочитал кончить самоубийством. Для меня, которого даже дома никогда не секли, весть эта была особенно ужасна, и хотя отец и успокаивал меня, что выборных не секут, но я не мог спать от мысли, что и отца моего могут когда-нибудь высечь.
Несмотря на разницу в возрасте, отец относился ко мне как к другу, никогда не был суров и даже не проявлял снисходительности старшего к младшему. Вот одна из причин, почему, несмотря на долгие годы труда и горя, я чту мои воспоминания о нем. Что с ним теперь, я не знаю. Может быть, полиция его схватила, или он каким-либо другим образом пострадал благодаря мне. Когда я думаю о нем, я вижу его среди лесов и полей моей родины, вижу состарившимся, с потухшими глазами и вспоминаю его надежды, что я, как старший сын, буду ему опорой и что я закрою ему глаза; я не стыжусь признаться, что меня охватывает невыразимое волнение.
Таково было на меня влияние отца; что касается моей матери, то ей я обязан больше всего моими религиозными взглядами. Сама она была безграмотна, но отец ее умел читать и, как человек чрезвычайно религиозный, большую часть времени проводил за чтением житий святых. Дед часто рассказывал мне о прочитанном, и это оказывало такое влияние на мое воображение, что, будучи 7– или 8-летним мальчиком, я часами простаивал перед иконами и, обливаясь слезами, молился о своих воображаемых грехах. Некоторые же рассказы деда производили совсем другое впечатление. Помню, как меня поразил случай из жизни св. Иоанна, епископа новгородского, когда он усердно молился, а злой дух, всеми способами стараясь смутить его, прыгнул в чан с водою, стоявший в келье, а святой муж поспешил перекрестить чан и тем закабалил черта. Черт взмолился, чтобы его выпустили, и обещал сделать все, что пожелает св. Иоанн. Епископ пожелал быть немедленно перенесенным в Иерусалим, и в ту же ночь они съездили туда и обратно, и святой освободил черта.
Рассказ этот произвел на меня большое впечатление: я заплакал, но в то же время желал, чтобы и мне представился такой же случай поймать черта. Дух религии, несмотря на фантастичность тех форм, в которых он мне являлся, имел на меня сильное и хорошее влияние. Жизнь святых и анахоретов производила на меня глубокое впечатление, и я мечтал о том дне, когда и моя жизнь станет такою же. Мать моя усердно поддерживала это во мне, потому что верила, что ее собственное освобождение от мучений ада зависит от того, спасет ли она нас. Как бы я ни был голоден, придя домой, никогда бы я не решился взять что-нибудь без спросу, хотя бы даже никого не было в комнате; но в углу висел образ Спасителя, глаза которого, казалось, всюду следили за мной. Ни за что на свете не взял бы я в пятницу молока в рот из боязни, что у меня вырастет рог на лбу. Моя мать была строгая женщина, и, как бы холодна ни была погода, как бы скудна ни была наша одежда, мы должны были ходить в церковь и петь на клиросе, хотя бы зуб на зуб не попадал от холода.
Наступило, однако, время, когда я восстал против деспотизма моей матери. Однажды, когда река вышла из берегов, я нарочно бросился в воду, чтобы не идти в церковь. Несомненно, что религиозность моей матери была искренняя, но это не мешало ей во время семейной молитвы замечать все, что происходит вокруг, и, если в это время свинья заходила в огород, она бросала молитву и бежала за ней. Иногда ей хотелось послушать жития святых, и так как я один умел читать, то и должен был долгие часы проводить за этой драгоценной и святой книгой. Однажды я забыл, что была пятница, и меня поймали, как я поедал хлеб с молоком. После того, как мать наказала меня, в моем детском мозгу невольно зародилась мысль о противоречии между формой и содержанием религии. Несомненно, что певчие пели громко и хорошо, несомненно также, что это было необходимо для спасения души, а все-таки это не мешало им в промежутках болтать и шалить. Неужели же действительно Богу было угодно, чтобы меня высекли?
Мать моя была истинно добрая женщина. Будучи сама только бедной крестьянкой, она часто помогала другим, еще более бедным: а в нашей округе было много таких, у которых не только не было земли, но которые в отношении крова и пищи всецело зависели от щедрот своих соседей. Мать помогала им больше, чем позволяло наше скудное хозяйство. Мать казалась мне добрым созданием, запутавшимся, как птица, в тенетах религиозного формализма.
Эти два противоположные влияния на меня отца и матери смягчались и получали поэтическую окраску от окружающей природы, заслужившей Украине название «Русской Италии». В долгие осенние вечера, когда нас, детей, посылали спать и мы укладывались кучей на полу под самодельным войлочным одеялом, женщины садились за пряжу, причем пели песни или рассказывали былины. Мать моя знала много народных песен и хорошо пела их. Подолгу вслушивался я в их печальный, но чудный напев и в простые слова, описывающие или горе девушки, оставленной любовником-казаком, ушедшим на войну, или исторические подвиги какого-нибудь народного героя прежних времен, или наконец, предание об одном из моих предков, Гапоне-Быдаке.
Деревня Беляки раскинулась по обоим берегам Ворсклы и известна как район многих сражений с татарами в те далекие времена, когда стремление России на юг и восток только что начиналось. Холмы вокруг деревни покрыты лесом из тополей, дубов и других деревьев. Наслушавшись рассказов о казацких подвигах, я воображал себе, что и теперь лес полон казацких дружин. Темно-синий свод украинского неба, осыпанный звездами, способствовал развитию моих фантазий.
Глава третья
Я становлюсь священником
Возвращаясь к прозе моей будничной жизни, я снова вижу себя мальчиком, босоногим, простоволосым, помогающим, или, вернее, вынужденным помогать, трудящейся семье в качестве пастуха пасти нескольких овец или свиней, а иногда даже целого стада телят. В особенности я любил своих гусей – не только потому, что интересно было наблюдать, как маленькие, желтенькие комочки превращались в белых птиц, но, главное, потому, что я выдрессировал гусака, который мог побить любого деревенского гусака. С семи лет я стал посещать начальную школу и делал такие успехи, что священник сказал моим родителям, что я должен продолжать учение. Но как и зачем? К какой карьере мне готовиться? Два обстоятельства решили этот вопрос. Первое – это поговорка: «Поп – золотой сноп», второе – то, что если я сделаюсь священником, то не только попаду на небо, но и всем своим помогу попасть туда. Итак, решено было отправить меня в Полтавское духовное училище. Мне предстояло четыре года учения, но так как я сдал хорошо вступительный экзамен, то мне разрешили поступить прямо во второй класс. В крестьянской одежде и с мужицкими манерами, я вначале чувствовал себя там чужаком, так как все ученики были сыновьями священников или дьяконов и смотрели на меня свысока, как на неравного. Свою силу они выказывали обычным мальчишеским способом, но я был еще слишком застенчив, чтобы отвечать им тем же. Когда я стал делать быстрые успехи, враждебность их стала выказываться еще яснее. Но когда мне представился случай отплатить им их же монетой, то отношения установились сносные, хотя первые годы я все же был почти одиноким.
Когда мне было 15 лет и я был в последнем классе училища, один из учителей, Трегубов,[2]2
Трегубов, Иван Михайлович, кандидат духовной академии, толстовец. В 1897 г., вместе с Бирюковым и Чертковым, издал воззвание о помощи духоборам «Помогите!», за что был выслан из столиц. В 1900-х гг. находился за границей, сотрудничал в «Свободном слове» Черткова. В параллель к запискам Гапона, следует привести отрывок из заметки «Г. Гапон и всеобщая стачка» («Освобождение», № 66, от 25 (12) февраля 1905 г., с. 264) того самого Трегубова, о котором он говорит: «В конце 80-х гг., – пишет Трегубов, – я был воспитателем в полтавском духовном училище, и Георгий Гапон был в числе моих учеников. По окончании местного сельского училища, Г. Гапон прошел высшие классы полтавского духовного училища и, когда я его знал, ему было лет 15–17. Это был юноша умный, серьезный, вдумчивый, хотя очень живой. Он всегда был одним из первых учеников, отличался исполнительностью и большою любознательностью. Он читал очень много и интересовался всякими вопросами. Я давал ему разные книги, которые имелись в училищной библиотеке, и, между прочим, запрещенные сочинения Льва Толстого, ходившие тогда в рукописях, которые я усердно распространял, несмотря на запрещения, среди моих учеников и семинаристов, посещавших меня, и которые производили, как на меня, так и на них, сильное впечатление». Весьма возможно, что именно этою заметкою Гапон воспользовался для своих записок.
[Закрыть] дал мне прочесть некоторые сочинения Толстого, которые оказали громадное влияние на мое мышление. В первый раз мне стало ясно, что суть религии не во внешних формах, а в духе, не в обрядностях, а в любви к ближнему. Я пользовался каждым случаем, чтобы высказывать эти новые для меня идеи, в особенности у себя в деревне во время праздничных вакаций.
Боюсь, что моя умственная незрелость высказывалась и в менее серьезных вещах, чем богословские прения. Наш школьный двор был отделен от архиерейского сада высоким забором; мы, школьники, проделывали в нем отверстие и опустошали сад в те часы, когда весь дом спал. Иногда нас ловили садовники, и тогда мы силой прокладывали себе дорогу, стараясь быть неузнанными. Об этом периоде моей юности я вспоминаю со стыдом. Вскоре я стал лицом к лицу с серьезными явлениями жизни. Смерть моей младшей сестры разграничила мое детство от зрелого возраста. Мне было 16 лет, а ей только 11. Эту малютку, с ее золотистыми волосами, я очень любил и охотно часами играл с нею в поле.
Когда я поступил в семинарию, то и там, под влиянием одного толстовца – Фейермана,[3]3
Фейерман, Исаак Борисович, толстовец, сотрудничал в «Биржевых Ведомостях» и других газетах под псевдонимом Тенеромо.
[Закрыть] я продолжал открыто порицать окружающее меня лицемерие, пока один из священников и один из наставников не донесли на меня семинарскому начальству, что я развращаю товарищей, насаждая семена ереси. В результате последовала угроза лишить меня правительственной стипендии, на что я ответил, что и сам не желаю ее получать. Чтобы содержать себя, я стал давать уроки в богатых соседних домах и у местного духовенства. Иногда мне приходилось жить летом в домах моих учеников, и это дало мне случай познакомиться с внутренней стороной жизни русского духовенства. Я видел священников, приносящих святые Дары в нетрезвом виде, и это, как и еще многое другое, убедило меня, что среди них много фарисеев. Они не только не поступались своими удобствами ради блага народного, но часто уподоблялись пьявкам для своих прихожан. Кругом была нищета, болезни, гнет: на 20 верст в округе был всего один врач, а в нашем селе был только фельдшер. С другой стороны, я все яснее видел противоречие между евангельским учением и обрядностями и догматами церкви. По мере того, как я вникал в эти мысли, все большее и большее отвращение овладевало мною. Целый год переживал я эту душевную муку, пока не заболел тифом и воспалением мозга. Я болел долго, и когда отец приехал навестить меня в лазарете, то сначала не узнал меня.
По мере того как восстановлялось мое здоровье, во мне все более зрело убеждение, что я не могу быть священником. Ввиду этого я стал менее посещать лекции в семинарии и все свое свободное время посвящал босякам и больным в окрестностях, помогал им как мог и говорил с ними об их жизни. Семинарское начальство, хотя, по-видимому, и не препятствовало моему образу жизни, но готовило мне наказание.[4]4
Из документов, хранящихся в Синодском архиве, видно, что причиною получения Гапоном диплома второй степени, помешавшей ему поступить в университет, была «грубая выходка по отношению к профессору семинарии В. Щеглову».
[Закрыть] Когда, по окончании семинарии, возник вопрос о моем поступлении в духовную академию, я сказал, что предпочитаю поступить в университет, но когда я получил свой аттестат, то увидел, что поведение мое аттестовано так дурно, что о поступлении в университет нечего было и думать. Этим способом в России клеймят «козлищ», чтобы в зародыше погасить те независимые умы, которые впоследствии создают так называемые «университетские беспорядки» и сеют смуту.
Для меня это было равносильно гибели всей моей карьеры и всего, что привлекало меня в жизни. Этот удар ошеломил меня; и, когда я обсудил все, что произошло, – в мозгу моем зародилась мысль о мщении, но, к счастью, в город приехал мой отец, и его доброе лицо, те страдания, что он вынес, смягчили мое сердце. Некоторое время я жил уроками и занятиями статистикой в земстве; занятия эти еще больше подтвердили мои сведения о бедноте крестьян. Теперь я увидел бедноту эту в цифрах и данных, собранных с больших площадей, чем доступно частным наблюдениям, и это еще более укрепило во мне желание посвятить свою жизнь служению рабочему классу и, первым делом, крестьянам.
Мне казалось, что будь у меня свидетельство, открывающее мне двери в университет, или если бы можно было сдать экзамен, минуя справку о моем пребывании в семинарии, я поступил бы на медицинский факультет, окончив который, я вернулся бы к крестьянам доктором, чтобы врачевать их души и тела. Мой умственный кругозор значительно расширился под влиянием всего, что я слышал и читал о революционерах. Из запрещенной литературы, впервые попавшей мне в руки, а также из рассказов о тех ужасах, которые творятся в некоторых тюрьмах, я узнал, что давно уже в России есть люди независимого ума, которые все свои способности, все благосостояние и даже жизнь отдавали на служение народу. Несмотря на скудость сведений об этом просвещенном и самоотверженном меньшинстве, я уже уважал его.
Пока я лелеял свои мечты, случились обстоятельства, изменившие все мои планы и все мое будущее. Дочь одного из состоятельных полтавцев, в доме которого я давал уроки, была дружна с одной хохлушкой, дочерью местного купца. Она окончила гимназию, была очень умна от природы, красива, мила, хорошо воспитана. Я сразу обратил на нее внимание, и постепенно мы сходились все ближе и ближе на почве взаимных занятий и желания служить народу. Она кое-что знала и о революционных идеалах, но это не мешало ей быть религиозной. Я часто разговаривал с нею, и, когда она узнала о моих планах на будущее, она высказала свое мнение, что положение священника далеко лучше положения доктора для осуществления тех целей, которые были мне так дороги. «Доктор, говорила она, – лечит тело, а священник, если он достойно носит это звание, укрепляет душу, а в последнем люди нуждаются гораздо больше, чем в первом».
Когда я возразил ей, что мои принципы противоречат учению православной церкви, она ответила, что этого мало, так как главное дело – это быть верным не православной церкви, а Христу, который есть идеал служения человечеству; что касается догматов и обрядностей, то они и останутся только догматами и обрядностями.
Это убедило меня, и я решил сделаться священником, и она решилась выйти за меня замуж, но осуществить этот брак было далеко не легко. Однажды я попросил позволения у ее родителей прийти к ним, но мать ее высказала такое недоброжелательство ко мне, что просила меня больше вовсе не бывать. Моя невеста сказала тогда своим родителям, что лучше бы они дали свое согласие, так как она не примирится с их отказом. Я же тем временем пришел к епископу Илариону,[5]5
Иларион (Иван Ефимович Юшенов) с 1887 по 1904 г. епископ полтавский; род. 22 февраля 1824 г., ум. 18 января 1904 г., противник церковных новшеств.
[Закрыть] рассказал свою сердечную тайну, свое намерение сделаться священником и желание получить приход, если возможно, у себя на родине. Архиерей, всегда относившийся ко мне доброжелательно, и на этот раз был весьма добр. Он призвал к себе мать моей невесты и сказал, что знает меня и будет покровительствовать мне, когда я буду священником. Это решило дело; мы женились, и, год спустя, я был рукоположен в священники, пробыв предварительно дьячком, а затем один день дьяконом. Архиерей сказал, что ему нужны такие люди, как я, и не захотел отпустить меня в деревню.
Итак, я остался в Полтаве священником кладбищенской церкви и все это время моего священничества я был чрезвычайно счастлив – не только потому, что в жене своей я нашел верного друга и сотрудника, но и потому, что мне нравилось мое положение духовного наставника. Мне казалось, что все эти угнетенные судьбою бедняки, не находящие ни в чем отрады, найдут себе утешение в моих проповедях и в моей искренней вере. Во время принесения св. Даров на литургии, когда меня охватывало сознание истинного значения жертвы, принесенной Христом, мной овладевал священный восторг, но при этом неизбежно била меня по нервам церковная рутина. Этот звон денег при покупке свечей и сборе с тарелками расстраивал меня, да и дьякон мой был истинным бичом для меня. Бывший фельдшер, он принял духовное звание только из алчности, тк как сам не верил даже в бессмертие души. Чрезвычайно большого роста и глупого вида, с хриплым голосом, грязными сапогами и одеянием, доходившим только до колен, он был прямо неприличен. На прихожан он смотрел только как на доходную статью, и, в конце концов, алчность его стала так откровенна и нагла, что я хотя и не имел на это права, но запретил ему всякое участие в богослужении.
Я проповедовал откровенно, что не обрядности и не приношения, а добрая жизнь и любовь к ближнему существенны для человека. Мало-помалу народ стал ко мне собираться, и, хотя кладбищенская церковь и не имела прихода, но молящихся приходило столько, что церковь не могла всех вместить. Архиерей продолжал относиться ко мне доброжелательно, но зато второй священник стал завидовать мне. Я не обращал на это внимания и хлопотал об образовании кружка доброхотных жертвователей для оказания помощи бедным. Это, в свою очередь, породило зависть окрестных священников, распустивших слух, что я отбиваю от них прихожан. Свою жизнь и поступки я старался согласовать с тем, что я говорил в своих проповедях; на свое призвание я смотрел не как на способ наживаться и довольствовался тем, что мне давали, и этого одного, не говоря о других причинах, было достаточно, чтобы привлечь ко мне народ. По мере того, как росла моя репутация, росла и зависть соседнего духовенства. Их жалобы побудили духовную консисторию оштрафовать меня за то, что, не имея прихода, я исполнял требы за тех, кто их имел. Но я все-таки продолжал это делать. Что же тут было дурного? Однажды ко мне пришел старик и просил меня отслужить панихиду по его умершей жене. Будучи уже раз оштрафован за это, я стал осторожнее и спросил старика, к какому он принадлежит приходу и почему он не обращается к своему священнику. Он ответил, что священник потребовал с него за это 7 рублей, а он не может их заплатить. На мой вопрос, почему так много, он объяснил, что за похороны жены он заплатил только 3 рублей, священник остался этим недоволен и теперь требует заплатить ему за оба раза. Кроме того, старик сказал, что он слышал мои проповеди и его более влечет ко мне, чем к своему приходскому священнику, и, упав на колени, он просил меня пойти с ним. Как же я мог отказаться? После панихиды обыкновенно бывает поминальный обед, и, когда я сел на конце стола и стал говорить собравшимся на разные религиозные и нравственные темы, внезапно растворилась дверь и в комнату ворвался приходский священник, пьяный, растрепанный, небрежно одетый, и набросился на меня с бранью и упреками, что я краду у него его хлеб. Присутствующие были так возмущены, что только благодаря моему вмешательству дело не окончилось для него плохо. И снова я был оштрафован.
Женат я был 4 года, а священником был два года. У нас было двое детей – девочка и мальчик. После рождения мальчика жена моя серьезно заболела. Она не хотела умирать. Как женщина религиозная, верящая в милосердие и всемогущество Бога, она молилась о сохранении ей жизни, не желая расстаться с дорогими ей существами. Но жизнь ее все гасла и гасла, и она умерла на моих руках.
И прежде и теперь я верю в бессмертие души, но со смертью моей жены и сопровождавшего эту страшную потерю периода угнетенности я пережил нечто, что пополнило мои прежние верования. Так, например, за месяц до своей кончины, жена моя видела, или ей казалось, что она видела сон, как ее хоронят. Проснувшись, она немедленно рассказала мне все подробно, кто что говорил, кто служил, как я себя вел, и буквально все сбылось. Затем однажды, заработавшись до часу ночи, я прилег и думаю, что не спал. Вдруг я вижу, что моя покойная жена входит в комнату, наклоняется ко мне, как бы намереваясь поцеловать меня. Я вскочил, сбросил одеяло и в это время увидел в конце коридора тень. Я бросился туда и увидел, что горит занавеска в соседней комнате. Очевидно, вследствие небрежности прислуги, лопнула лампадка перед образами и зажгла занавеску. Стояло лето, дом был деревянный, и, если бы я не пришел вовремя, случилось бы большое несчастье. Затем я видел сон, что меня преследует и хватает кто-то, и этот кто-то, как я чувствовал, была моя судьба. С тех пор я поверил в предопределение и некоторую связь между живыми и умершими.
После смерти моей жены мне казалось, что все светлое отлетело из моей священнической жизни. Несомненно, что близость могилы моей жены, которую я постоянно посещал, действовала на меня подавляюще. Я был так удручен, что стал опасаться за свои мозги. Мне представлялся случай переменить место и может быть, начать новую жизнь, но я решил сделать попытку поступить в духовную академию в Петербурге. Я сообщил о своем намерении архиерею, и тот одобрил меня и сделал все, что мог, чтобы помочь мне. Затруднение заключалось в том, что поступающие должны иметь отличный аттестат о поведении в семинарии. Снова всплыло клеймо, наложенное на меня семинарским начальством, но архиерей[6]6
В документах комитета Святейшего Синода действительно имеется ходатайство епископа Илариона о Гапоне.
[Закрыть] написал через Победоносцева[7]7
Победоносцев, Константин Петрович (1827–1907), юрист. С 1868 г. – сенатор, с 1880 по 1905 г. обер-прокурор Святейшего Синода.
[Закрыть] письмо в комитет Святейшего Синода, прося, чтобы меня допустили к экзамену без представления аттестата о поведении из семинарии, причем прибавил, что два года знакомства с моей деятельностью убедили его, что я заслуживаю их милостивого внимания.
Мне оставалось только два месяца подготовиться к экзаменам, и затем я поехал в Петербург.
О том, как я виделся с Победоносцевым и его помощником Саблером,[8]8
Саблер, Владимир Карлович (род. 1847), юрист, был управляющим канцелярией Синода, с 1890 г. товарищем обер-прокурора, в мае 1911 г. назначен обер-прокурором Синода.
[Закрыть] о том, как я поступил в академию, мечтая попасть в самое святилище науки, и что из этого вышло, я расскажу в следующих главах.