Текст книги "Место встречи изменить нельзя (сборник)"
Автор книги: Георгий Вайнер
Соавторы: Аркадий Вайнер
Жанр:
Полицейские детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 32 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]
Дошли до автобуса, молча расселись по своим местам, Копырин лязгнул дверным рычагом, и «фердинанд» тронулся. На улицах было пустынно, и ехали быстро – промелькнул детский парк, заброшенное кладбище, выехали на Трифоновскую, потом на Октябрьскую. На площади Коммуны Тараскин вдруг сказал радостно:
– Гля, с театра-то камуфляж сымают, а?
Театр Красной Армии был хорошо освещен – на стройных его колоннах висели малярские люльки. Омерзительные зеленые разводы, маскировавшие театр при воздушных налетах под немыслимые, ненастоящие деревья, теперь тщательно закрашивали, и к огромным колоннам возвращалась их прежняя строгая красота…
Жеглов сказал мне:
– Значитца, так, Володя. Мы сейчас в Управление: надо Верку по учетам проверить, чемодан с вещичками посмотрим внимательно. А вы с Тараскиным едете дальше, на Божедомку, выявляете женщину, о которой говорил Кирпич. Сделаешь быстро установочку на нее, оглядишься – и к ней. Только осторожно: если тот орелик у нее, можете на пулю нарваться. А дальше – по обстоятельствам. Жду!
Автобус по Каретному подкатил к воротам дежурного по городу, ребята выскочили на улицу, а мы с Тараскиным поехали на Божедомку.
«Фердинанд» мы оставили за квартал до седьмого дома и пошли по тротуару неторопливой, фланирующей походкой, чтобы не привлекать внимания, – так, два немного загулявших приятеля. Освещение было тусклое, фонари на редких столбах светили словно нехотя, и разбойно посвистывал в подворотнях пронизывающий, едкий октябрьский ветерок. Под номером семь оказалось, собственно говоря, не один, а целых три дома, и на каждом из них была табличка: «Дом 7, строение 1», «Дом 7, строение 2», «Дом 7, строение 3». Домишки неважные, ветхие, скособоченные, обшитые почерневшими трухлявыми досками. Кирпич указал «строение 2», но списка жильцов в подъезде не было, да и что от него толку, когда нам неизвестна фамилия знакомой Фокса? Надо было искать дворника.
– Эх, за участковым следовало заехать! – шепотом пожалел Тараскин, и я не успел согласиться, как из двора вышел человек в подшитых валенках, зимней шапке-ушанке, с огромной железной бляхой на фартуке – дворник.
Попыхивая невероятных размеров «козьей ногой», он подошел к нам, подозрительно присмотрелся и спросил неожиданно тонким, скрипучим голосом:
– Ай ищете кого, гражданы? Вам какой дом надобен?..
Я торопливо достал из гимнастерки свое новенькое удостоверение и с удовольствием – предъявлять его приходилось впервые – показал дворнику. И сказал вполголоса:
– Нам управляющий седьмого дома нужен. Срочно!
Дворник пыхнул цигаркой, окутавшись таким клубом едкого дыма, словно дымзавесу химики протянули, и сказал вполголоса, будто огромную тайну нам доверил:
– Воронов Борис Николаевич. Они тут же, при домправлении проживают. Спят, должно…
– Веди! – скомандовал Тараскин, и мы двинулись вслед за дворником к домоуправу, который, как вскоре выяснилось, не спал, а сидел в конторе с большой кружкой чая в единственной руке и читал «Пещеру Лейхствейса», засаленную и растрепанную.
Мы полистали домовую книгу, такую же древнюю, как «Пещера», только для нас в данный момент более интересную. В строении № 2 проживали четыре семьи. Муж и жена Файнштейн, оба рождения 1873 года. Суетовы – Марья Фоминична, 1903 года рождения, и ее сыновья-близнецы, тридцать пятого года рождения. Фамилия Суетова Ивана Николаевича, 1900 года, была прочеркнута, и сбоку красными чернилами написано: «Погиб на фронте Отеч. войны 17 дек. 1941 года». Курнаковым досталось два таких прочерка, а значились женщины, – видимо, свекровь и сноха, Курнакова Зиновия, 1890 года, и Курнакова Раиса, 1920 года. Завершался список квартиросъемщиков строения № 2 Соболевской Ингрид Карловной, 1915 года рождения. Курнаковы и Соболевская жили на втором этаже, поэтому я сразу же и попросил управляющего:
– Борис Николаевич, опишите нам коротенько жильцов второго этажа…
– Пожалуйста. – Воронов, прижав коробок ладонью к столу, очень ловко чиркнул по нему спичкой, закурил. – Соболевская – женщина интеллигентная, певицей работает, разъезжает часто. Ведет себя скромно, квартплату вносит своевременно…
– До войны еще замуж вышла, – вмешался дворник. – Переехала к мужу, да, как война началась, он погиб в ополчении. Она и вернулась… Приличная жилица, себя соблюдает, не то что Катька Мокрухина из двадцать седьмой, спокою от нее ни днем ни ночью нет…
– Постой, Спиридон, что из тебя, как из рваного мешка, сыплется! – сказал домоуправ, и дворник обиженно замолчал. – Теперь Курнаковы. Зиновья Васильевна на фабрике работает, ткачиха, а невестка, Рая, та дома по хозяйству – больная она, после контузии видит плохо, ей лицо повредило… А так люди хорошие, простые…
Мы с Тараскиным переглянулись – выбирать было не из чего, – попрощались с домоуправом, позвали с собой дворника и вышли. На втором этаже слабо светилось из-за тюлевой занавески одно окно. Дворник показал на него, бормотнул:
– Соболевская…
– Слушай, друг! – Я положил ему руку на плечо. – Ты не видал, часом, парень к ней ходит, довольно молодой…
Спиридон почесал затылок, сказал неуверенно:
– Хто ее знает… Ходют, конечно, люди… Ходют… И молодые ходют. А какой он из себя?
В спешке у Кирпича не взяли подробного словесного портрета Фокса, да и тактически было неправильно показывать Кирпичу, что ищем мы и сами не знаем кого, и теперь, кроме скупой Веркиной характеристики – «Ладный, брови вразлет, высокий, черный», – я ничего о Фоксе и сказать не мог. Так я и объяснил:
– Высокий, ладный такой, брови вразлет, волосы черные…
– Вроде заходил наподобие… – сказал задумчиво дворник, и было видно, что он говорит это скорее из желания сделать приятное работникам милиции, беспокоящимся в такую поздноту. И совершенно бездумно повторил: – Высокий, ладный…
– В военной форме, только без погон, – вспомнил я.
– Так ведь сейчас все в военной форме без погон ходют, – резонно возразил дворник. – Это я тут слыхал, как один сговаривался по телефону с другим спознаться: я, говорит, буду в галошах и в пиджаке.
– И то верно, – согласился Тараскин и сказал мне: – Хватит небось рассусоливать, пошли к ней, там видно будет…
Мы вошли в подъезд, темный, пропахший старым крашеным деревом, кошками, щами и оладьями из картофельной кожуры, которые все называли тошнотиками. Наверх вела старая перекосившаяся лестница, и от одного только взгляда на нее, казалось, поднимался невероятный скрип. Между этажами горела маленькая пыльная лампочка – уныло, вполнакала, еле-еле самое себя освещала.
– Вы меня здесь подождите, – шепнул я и двинулся наверх неслышным плывущим шагом, от которого уже начал на гражданке отвыкать; приник к двери Соболевской. За дверью было совершенно тихо, и я стал прикидывать, под каким предлогом лучше всего стучаться в квартиру.
С одной стороны, Кирпич мог наврать, показать вовсе и не тот дом, и в этом случае мы сейчас поднимем неповинного человека, одинокую женщину. Невелика радость ей посреди ночи двери открывать кому бы то ни было. С другой стороны, если адрес правильный, Фокс может сейчас быть здесь, а поскольку он мальчишечка серьезный, то и бабахнет за милую душу. Жеглов не зря предупреждал. Конечно, был бы здесь Жеглов, он бы что-нибудь придумал…
В общем, какие фортели ни перебирай, а входить надо. И если Фокс там, наш приход должен выглядеть понатуральнее, а всякие там «примите телеграмму» и все такое прочее сразу наведет его на подозрение.
Я опять спустился, быстро отдал распоряжения:
– Тараскин, ты давай под окна на всякий случай – вдруг сиганет, здесь невысоко, так что ты его встретишь. А ты, дед Спиридон, со мной. Она тебя знает?
– Знает, – буркнул дворник.
– Скажешь ей, что с тобой милиция – проверка документов. Извинись.
Дворник кивнул, и мы пошли наверх. Стучать в дверь пришлось довольно долго, наконец сонный испуганный женский голос спросил:
– Кто там?
– Это я, дворник, Спиридон Иваныч, – сказал дед, прокашлявшись. – Вы уж извините, гражданочка Соболевская, отворите на минутку…
Дверь приоткрылась – видимо, на цепочке. Соболевскую в темном коридоре не видно было, но она, наверное, разглядела дворника и сказала уже спокойнее, но с раздражением:
– Что приключилось, Спиридон Иваныч?
– Да вот из милиции, проверка документов, вы уж отворите, – сказал виновато дворник, и Соболевская, сняв цепочку, открыла дверь, зажгла свет в прихожей.
Я поздоровался и сразу же, бормотнув «извините», прошелся по квартире – ни в комнатах, а их было две, ни в крохотной кухоньке, ни в тоже крохотном туалете никого не было. Только убедившись в этом, я вернулся в прихожую, сказал хозяйке:
– Извините, пожалуйста, гражданочка. Служба! – И, разведя руками, пояснил: – Время трудное, паспортный режим приходится соблюдать.
Соболевская хмуро, без всякого сочувствия, кивнула. На ней был толстый махровый халат, голова низко – по самые брови – плотно повязана шелковой косынкой, лицо покрыто таким густым слоем белого крема, что черты толком разглядеть невозможно. Я помялся немного, попросил:
– Мне бы поговорить с вами хотелось. Можно?
Соболевская пожала плечами:
– Н-ну… Если это необходимо… Извините за такой вид… Лицо – мой профессиональный инструмент… Прошу в гостиную.
Мы прошли в гостиную – небольшую, на мой взгляд, богато обставленную комнатку, очень непохожую на ужасный внешний вид «строения 2». Многое мне здесь понравилось и удивило: красивый пушистый ковер, лежащий на полу, в то время как многие охотно повесили бы такой ковер на стену, кабы достали – жалко мне было ногами топтать такую добрую вещь, – и стоящая на полу лампа в виде узкой длинной китайской вазы с огромным темно-красным пушистым абажуром, и коротконогий столик с хрустальной пепельницей и ворохом красивых заграничных журналов, и низкие мягкие кресла. Я так засмотрелся на все это, что чуть не забыл о цели своего прихода, но хозяйка, даже не предложив сесть, сухо напомнила:
– Так я слушаю вас…
Я взглянул на дворника, который столбом замер в прихожей. В предстоящем разговоре он был человеком лишним, и я сказал:
– Спасибо, Спиридон Иваныч, за службу. Свободен!
Дворник ушел, а я осторожно присел на краешек кресла – умаялся за день! – и приготовился спрашивать, не в лоб, конечно, а осторожно, с подходцем. Соболевская, скривив губы, закурила длинную пахучую папиросу и тоже села.
– Ходят последнее время по разным домам разные люди… – начал я весьма неопределенно, поскольку и сам еще не представлял, как выстроить план атаки, и все слова, подходящие и уместные мысли испарились, и снова я с завистью вспомнил о Жеглове – он-то не растерялся бы, – но поскольку Жеглов находился совсем в другом месте, мысленно махнул я рукой и пустился во все тяжкие: – Под видом, значит, государственных этих… служащих, жульничают, ну и… В порядке, так сказать, предупреждения… К вам приходил кто за последнее время?
– Только мои хорошие знакомые, – твердо сказала Соболевская и этим ответом напрочь отсекла возможность развития темы о каких-то неизвестных проходимцах.
И тогда я плюнул на все подходы и спросил прямо:
– А четыре дня назад вечером к вам приходил… Кто такой?
Зажав длинный мундштук папиросы двумя пальцами и красиво отставив мизинец, Соболевская глубоко затянулась, выпустила узкую струю пахнущего медом дыма, не спеша, растягивая слова, сказала:
– А-а… Во-от вы о чем… Н-ну что ж… Этого человека я действительно мало знаю… – И надолго замолчала.
Я добыл из кармана измочаленную пачку «Норда», размял папироску, чиркнув трофейной зажигалкой, тоже закурил. Молчание затягивалось, но молчать – не разговаривать, молчать я могу всерьез и подолгу, и поэтому я спокойно потягивал дымок, аккуратно скидывал пепел в ладонь, пока весь табачок не прогорел и жженой бумагой не запахло; тогда я поднялся, стряхнул мусор в пепельницу и выжидательно посмотрел на Соболевскую.
– Не скрою, я хотела бы знать его лучше, – сказала она так, будто никакой паузы вовсе и не было. И огорченно развела руками: – К сожалению, у меня это не получилось…
Она опять молчала, глубоко вздыхала, думала о чем-то, должно быть, невеселом или неприятном, потому что глаза ее сначала увлажнились, а потом зло сощурились, она с силой раздавила окурок в пепельнице и сказала:
– Это мой любовник. Бывший. Мы познакомились полгода назад случайно, и мне показалось, что… А-а! – Она закурила новую папиросу. – В общем, у нас ничего не получилось, и мы разошлись. Фокс – так его зовут. Вернее, зовут его Евгений, но он предпочитал, чтобы я называла его по фамилии…
– Работает?.. – осведомился я деловито.
– Секрет! Он скрывал, где работает, где живет… У него сплошные секреты!
– Да?
– Как-то раз он дал мне понять, что имеет отношение к СМЕРЖу.
– К СМЕРШу, – поправил я.
– Может быть, – равнодушно сказала Соболевская. – Я в этом не разбираюсь. И не в этом дело. Я не знаю, что он там по вашей линии наколбасил, но я ему… не верила. Я всегда думала, что он плохо кончит…
– Это почему же?
– Н-ну… не знаю, поймете ли вы меня… Он… как бы это вам сказать… необычен, понимаете? Я имею в виду не внешность, о нет! Хотя он и красивый парень. Но я о другом. Он способен на поступок. Он дерзок. Смел. Силен. Не то что остальная мужская братия…
Я даже поежился – столько презрения к «остальной мужской братии» прозвучало в ее голосе – и с неожиданным сочувствием подумал, что немало, верно, довелось ей горького хлебнуть в жизни, раз она так заостряется. Но что-то мы отвлеклись, и я напомнил:
– Насчет того, что он плохо кончит…
– А! У него всех этих качеств – слишком. Таким людям трудно удержаться в границах дозволенного.
– Понял, – кивнул я. – И давно вы разошлись?
– Три месяца назад. И больше не виделись, кроме того раза, о котором вы спросили.
– А что случилось? Пришел он зачем?
– Всего-навсего за бритвенным прибором.
Я подумал и спросил вроде бы в шутку:
– Срочно побриться захотел?
Но Соболевская ответила вполне серьезно:
– У него «жиллетт» – хорошая заграничная бритва, и он ею очень дорожил.
Довод этот мало меня убедил, но я уже сообразил, что с такой собеседницей не очень-то поспоришь, и сказал мирно:
– Ага, ясно. Где он живет?
Соболевская впервые за весь разговор улыбнулась:
– Мне стыдно за свое легкомыслие, но… он не хотел говорить, а я его не допрашивала…
И я вдруг понял, что ей действительно стыдно, до слез, до боли, и она подшучивает над своим легкомыслием, чтобы другие первыми не посмеялись над ней. А она спросила:
– Он натворил что-нибудь серьезное? Если не секрет, конечно?
Она не вызывала у меня подозрений, да и почему-то мне стало ее жалко, но поскольку главная добродетель сыщика, по словам Жеглова, все-таки есть хитрость и сам я полагаю так же, то я слукавил:
– Да как вам сказать… Здорово похож он на одного злостного алиментщика. Двоих ребят бросил, а сам порхает… – И, разведя руками, я широко улыбнулся, а потом добавил, понизив голос: – Нам по приметам дворник-то ваш и подсказал… – На лице у Соболевской появилось прежнее брезгливое выражение, но я, не давая ей времени на размышления, попросил: – Имя-то ничего еще не говорит – вы же в его паспорт не смотрели? Опишите его – какой он?
Не глядя на меня, Соболевская сказала презрительно:
– Конечно, роль вы мне отвели малопочтенную… Но ради двух голодных, несчастных, брошенных детей… Так и быть, слушайте… – И никакого сочувствия к несчастным брошенным детям Фокса я не уловил в ее голосе, а скорее звенела в нем амбиция отвергнутой любовницы. Уставившись неподвижным взглядом в угол, Соболевская монотонно перечисляла: – Высок, строен, широк в груди, узок в талии, голова красивая, гордая, с пышной шевелюрой вьющихся черных волос… Лицо бледное, лоб высокий, глаза синие, брови соболиные, нос орлиный, рот… Рот, пожалуй, его портит – губы слишком тонкие, но для мужчины это не страшно… Зубы ровные, на подбородке ямочка… Голос хрипловатый, но нежный. Умен и отважен. Впрочем, вас это не интересует… Все!
И совершенно неожиданно заплакала.
* * *
...
Приближается зима, многие москвичи уже озабочены подшивкой валенок. До сих пор эта работа выполнялась вручную. Инженер Дятлов сконструировал для подшивки валенок специальную машину, на которой мастер сможет подшить за день до 150 пар валенок.
«Вечерняя Москва»
Я проснулся без четверти шесть от холода – укладываясь спать, Жеглов растворял настежь окно и утверждал, что от свежего воздуха человек высыпается вдвое быстрее. На цыпочках я перебежал к окну, ежась от холода, быстро прикрыл раму и начал делать зарядку, и чем быстрее махал руками и ногами, тем становилось теплее. Из-за серого дома Наркомсвязи вставало красное, чуть задымленное облаками солнце, сиреневые и серые рассветные тона растекались под карнизы и крыши, и сейчас стало видно, что кровли покрыты серебряной испариной первого утренника. Воздух был прозрачен и тягуч – он слоился струями и имел вкус снега и хвои. Посмотрел я, посмотрел и снова открыл окно.
Из-под одеяла вылезла взлохмаченная жегловская голова, и хриплым со сна голосом он спросил встревоженно:
– Але, мы с тобой не проспали?
– Давай вылезай скорее, сейчас чай будет…
К чаю у нас было четыре пакетика сахарина, котелок вареной картошки, холодной, правда, но все равно вкусной, с тонкой солью «Экстра», и две банки крабов. Я купил крабы позавчера в соседнем магазинчике – их продавали вместе с белковыми дрожжами без карточек, и весь магазин был заставлен пирамидами, сложенными из блестящих баночек с надписью «СНАТКА» и «АКО».
– Конечно, краб – это не пища, – рассуждал Жеглов за столом. – Так, ерунда, морской таракан. Ни сытости от него, ни вкуса. Против рака речного ему никак не потянуть. Хотя если посолить его круто и с пивом, то ничего, все-таки закусочка. Но едой мы его признать никак не можем…
Я как ответственный за продснабжение обиделся:
– Ты же сам просил меня карточки не отоваривать за эти дни, приберечь к праздникам, – может, толковое что-нибудь выкинут. У нас за целую декаду карточки сохранились, а ты бубнишь теперь!
– А я разве что? Правильно действовал. Но знаешь, если еду поругать, то себя самого выше понимаешь. А с собой имеем что-нибудь? Там ведь на свежем воздухе жрать как волки возжелаем…
– Вон я уже в авоську упаковал харчи. Рацион, значит, такой предлагается: два гороховых брикета-концентрата, буханка хлеба, три луковицы-репки, небольшой шматок сала и три куска рафинада натурального. Заварка чайная само собой. Хватит?
– Хватит. Может, крабов еще пару банок возьмем?
– А тебе там пива к ним не заготовили, – ехидно сказал я.
– Стану я на вас надеяться, – хмыкнул Жеглов и, нырнув за диван, вытащил оттуда поллитровку. – Подойдет?
– Живем, – засмеялся я. – Вот только ехать мне не в чем – ботинки совсем развалились.
– А сапоги?
– Да ты что, Жеглов? Они же у меня теперь единственные – хромовые, офицерские, – а я в них по глине там топать стану? В чем мне тогда завтра-то ходить?
– Плюнь! Живы будем – новые справим.
– Ну нет, – не согласился я. И отправился к Михал Михалычу.
А Жеглов натянул свои щегольские сапожки и почистил их еще на дорогу, словно собирался не на огороды, а к руководству. Он уже совсем был готов, когда я вернулся, – в отрезных подшитых валенках с кожимитовой подошвой и простроченными носами. В придачу они еще были маловаты.
– Брось людей смешить, – сказал Жеглов. – Солнце на улице, а ты в валенках…
– Ничего, ничего. Я ведь не танцевать еду, а работать, так что посмотрим еще, кто кого насмешит…
Мы шли по городу, утренне просторному, воскресному, и солнце уже стало желтым, мягким, а воздух я прямо разгребал горстями. На Сретенском бульваре замерли недвижимо липы, и сказал я Жеглову с грустью:
– Эх, жалко! Сейчас после заморозка солнышко пригреет – сразу лист потечет…
На Кировской в огромном доме ЦСУ рабочие снимали со стеклянных стен фанеру, которой было забито легкое воздушное здание все долгие военные годы. На Комсомольской площади трещали и гомонили трамваи, бегали люди с мешками и чемоданами, шум и гам стоял невообразимый, и разрывали его только острыми голосами мальчишки, продававшие скупленные заранее журналы «Крокодил», и деньги просили они немалые – червонец за штуку, хотя цена была рубль двадцать.
Мы с Жегловым направились к седьмой платформе, где должны были встретиться с остальными сотрудниками Управления прямо у электрички. Издали мы увидели плотную компанию, из которой нам призывно махали руками Пасюк и Тараскин. А когда подошли вплотную, какая-то девушка шагнула мне навстречу:
– Здравствуйте, товарищ Шарапов! – И поскольку я от растерянности не ответил, спросила: – Вы меня узнаете?
Я смотрел на Варю Синичкину и проклинал себя, крестьянскую свою скупость и, вместо того чтобы поздороваться с ней, думал о Жеглове – всегда и во всем тот впереди меня, потому что не бережет на выход свои единственные сапоги и на копку картошки не берет у Михал Михалыча старые подшитые валенки, а натягивает свои сияющие «прохаря», и если судьба дарит ему встречу с девушкой, которую уже однажды по нескладности, неловкости и глупой застенчивости потерял, то ему не придется выступать перед ней в дурацких валяных котах…
– Моя фамилия Синичкина, – нерешительно сказала девушка. – Мы с вами в роддом малыша отвозили…
На ней была телогрейка, туго перехваченная в поясе ремнем, спортивные брюки и ладные кирзовые сапоги, и вся она была такая тоненькая, высокая, с лицом таким нежным и прекрасным, и огромные ее серые глаза были так добры и спокойны, что у меня зашлось сердце.
– Вы забыли меня? – снова спросила Синичкина, и я неожиданно для самого себя сказал:
– Я вас все время помню. Вот как вы ушли, я все время думаю о вас.
– А на работе? – засмеялась Варя. – Во время работы тоже думаете?
– На работе не думаю, – честно сказал я. – Для меня эта чертова работа все время как экзамен – непрерывно боюсь, чтобы не забыть что-нибудь, сообразить стараюсь, разобраться, запомнить. У меня башка ломится от всей этой премудрости…
– Ничего, научитесь, – заверила серьезно Синичкина. – Мне первое время совсем невмоготу было. Даже на гауптвахту попала. А потом ничего, освоилась.
– А за что же на гауптвахту? – удивился я.
– Я только месяц отслужила, и у подружки свадьба, приехал с фронта ее жених. А я дежурю до самого вечера – никак мне не поспеть прическу сделать. Ну, я думаю: чего там за полчаса-то днем произойдет? И с поста бегом в парикмахерскую – очень мне хотелось шестимесячную сделать. Прямо с винтовкой и пошла – мы тогда еще на постах с винтовками стояли. А тут как раз поверяющий – бац! И мне вместо свадьбы – пять суток на губе! – Она весело расхохоталась, и, глядя на влажный мерцающий блеск ее ровных крупных зубов, я тоже стал завороженно улыбаться и с удивлением заметил, что мне совсем не стыдно рассказывать ей о своей неумелости и бестолковости, и то, что я так тщательно скрывал все это время от товарищей, ей открыл в первый же миг, и почему-то незаметно растворилась неловкость из-за проклятых валенок, и осталось только ощущение добродушной улыбчивости, незамутненной чистоты этой девушки и непреодолимое желание взять ее за руку.
Я, наверное, так и сделал бы, но Варя показала мне на человека, идущего по платформе:
– Этот дядька сейчас упадет…
Профессорского вида полный пожилой мужчина в толстых очках, щурясь, высматривал место посадки в электричку. В руках у него были завернутые в мешковину саженцы, а по доскам перрона вслед за ним волочились развязавшиеся шнурки бутсов. И прежде чем я открыл рот, Варя Синичкина побежала к нему:
– Постойте, дядечка, вы сейчас наступите на шнурок! – Нагнулась и быстро, ловко завязала ему шнурки на обоих бутсах. – Вот и все в порядке! – И раньше, чем смущенный толстяк успел ей сказать что-либо, уже вернулась ко мне, спрашивая на ходу: – А вас как зовут? А то неудобно мне вас называть «товарищ Шарапов»!
– Володя, – отрекомендовался я и снова смутился: как-то глупо это у меня получилось, будто в детском саду! Взрослый человек, двадцать два года, старший лейтенант и – Володя! Сказал бы еще – Вова!
– Владимир… – сказала Варя. – Хорошее имя, старое. Мне нравятся такие имена. А то была мода на иностранные, столько ерунды с этим получалось! Со мной в школе мальчик учился, Кургузов, так его родители назвали Адольфом. Представляете, сколько он мук натерпелся потом – Адольф Кургузов! А мальчишка хороший был, он под Яссами погиб…
Жеглов постучал согнутым пальцем в мою спину, как в дверь:
– Можно? Сейчас поезд подадут, так ты очнись, пожалуйста, места надо будет занимать…
К платформе медленно подъезжала переполненная электричка, тараня плоским своим лбом прозрачный плотный воздух. У открытых дверей толпились люди, пассажиры на перроне невольно отступили на шаг от края. И тогда Жеглов, плавно оторвавшись всем телом от настила, изогнулся в воздухе гибко и легко – и в следующий миг он уже стоял в тамбуре. Сходящие толкали его узлами и сумками, коробками и мешками, кричали на него и обзывали всячески, но он вворачивался в их плотное месиво, отругивался, смеялся и шутил, и еще не все вышли из вагона, когда он высунул голову из окна:
– Две лавки в нашем распоряжении. Поторапливайтесь…
Варя от души хохотала, я смотрел на него с завистью, Тараскин все воспринимал как должное, Пасюк качал головой: «От жук, ну и жук!» – а Шесть-на-девять уже рассказывал, как он семь суток вез на крыше пульмана стеклянный бочонок с медом. Почти все сотрудники Управления влезли в один вагон, и сразу возник слитный шум от разговора множества знакомых между собой людей.
Жеглов уже заключил пари с Мамыкиным из Второго отдела, что его бригада накопает картошки больше, чем они:
– Мы в работе лучше, мы и картошкой вас закидаем!
Шесть-на-девять, устроившийся в середине букета девочек из наружной службы, закончил рассказ про пульман и объяснял, что у него удар правой рукой – девяносто килограммов, а левой – девяносто пять и что чемпион страны по боксу Сегалович уклонился от встречи с ним. Девчонки-милиционерши уважительно щупали его бицепсы и от души заливались. Коренастая блондиночка Рамзина из дежурной части гладила его по сутулой спине и говорила:
– Гриша, женись на мне, я тебя никому в обиду не дам… А уж Льву Сегаловичу тем более…
Ребята из ОБХСС играли на перевернутом чемоданчике в домино, а Тараскин искоса взглянул на них и, наверное, из зависти, что ему не нашлось места, высокомерно сказал:
– Самая умная игра после перетягивания каната!
Пасюк забрался в угол и сразу же крепко заснул. Варя посмотрела на него и с жалостью сказала:
– Обида какая! Человек треть своей жизни проводит во сне! Представляете, как досадно проспать двадцать пять лет! Ужасно! Двадцать пять лет валяешься на боку, и ничего с тобой интересного не происходит! Хорошо хоть, что сны снятся. Владимир, вам часто сны снятся?
– Редко, – признался я, и тон у меня был такой, будто это моя вина или есть во мне какой-то ущерб, по причине которого редко сны снятся. И я добавил, оправдываясь: – Устаем мы очень сильно…
– А мне сны часто снятся! – радостно сказала Варя, сияя своими серыми глазами, и мне невыносимо захотелось проникнуть в ее сон, узнать, что видит она в голубых и зеленых долинах волшебных превращений яви в туманную дрему неожиданно пришедшей мечты.
– Сегодня тоже снился? – спросил я серьезно.
– Да! Но я его не весь запомнила – он снился мне как раз перед тем, как проснулась. Не помню, как получилось, но снилось мне, что я хожу по огромному дому, стучу во все двери и раздаю людям васильки и ромашки – почему-то были там только ромашки и васильки. И столько я цветов раздала, а букет у меня в руках меньше не становится. И никак не могу вспомнить, знакомые это мне люди или чужие…
Я взял ее за руку, и она не отняла свою тоненькую ладошку, и мне ужасно захотелось рассказать ей про удивительный сон, который я видел прошлой зимой в полузаваленном блиндаже на окраине польского города Радом. Снился мне перед рассветом синий луг с ослепительно желтыми цветами, которые спокойно жевала наша батальонная грустная лошадь Пачка, и я хотел закричать во сне, что надо отогнать ее – там мины, – но немота и бессилие сковали меня, и через синий луг побежал к Пачке белобрысый конопатый солдат Любочкин, и во сне кричал я и бился, стараясь остановить его, и проснулся от воя и протяжного грохота, располосованного криком: «Любочкина миной разорвало!»
Но ничего я не сказал про свой запомнившийся с войны сон, а только, наклонившись к ней ближе, негромко пробормотал:
– Варя, сказать вам, о чем я мечтаю?
– Скажите! Мне всегда интересно, кто о чем мечтает!
– Я мечтаю, что когда-нибудь у меня в доме постучат в дверь, я открою и увижу вас…
– А ромашки и васильки? – засмеялась Варя. – Сейчас уже октябрь…
– Это не важно. Лишь бы вы пришли… – сказал я, глядя чуть в сторону.
Она улыбнулась и мягко, осторожно вытащила свою руку из моей. А Жеглов взял у кого-то гитару и быстрым, ловким своим баритончиком запел песню, отбивая на струнах концы фраз.
Мне и песня нравилась, еще больше нравилось, как поет ее Жеглов, но совсем мне не нравилось, как смотрит на него Варя. Будто и не кричал Жеглов на нее когда-то во дворе дома по Уланскому переулку – лучше бы она была позлопамятнее! Жеглов спел еще несколько песен, отдал гитару и стал что-то негромко говорить Варе на ухо. Все время посмеивался он при этом, хищно поблескивали коричневые его глаза, и полные губы немного оттопыривались, будто держал он в них горячую картошку. А Варя слушала его с удовольствием, и мне это было непереносимо: я ведь видел, как ей интересны жегловские байки. Потом она махнула на него рукой и сказала:
– Да бросьте! Сроду ни в одном кинофильме не было хорошего человека в пенсне! Ни в книге, ни в кино – никогда положительный герой не носил пенсне. Вот если бы мне нужны были очки, я бы назло всем пенсне купила!
– Варя, да какая же ты положительная? – серьезно спросил Жеглов. – Ты остро отрицательная – вон, взгляни, как смотрит на меня Шарапов! Зарэжет! И все из-за тебя!
Я смутился от неожиданности, пробормотал что-то, и Жеглов уже изготовился разобраться со мной как следует, но Тараскин сказал:
– Станция Софрино. Следующая – Ашукинская, нам сходить…
* * *
До огородов было километра полтора, и шли мы всей гурьбой вдоль железнодорожной насыпи, через перелесок, по берегу уснувшей речки. В заводях пузырчато чешуилась зеленая ряска, а на протоке виднелось полосатое песчаное дно со спутанными космами водорослей. Неостановимо несло ветерком переливающуюся паутину, клейкие ее ниточки садились еле ощутимо на лицо. Стояли уже прибитые первым заморозком травы. Багровел жесткими листочками черничник, замер по сторонам бронзовый багульник, а в лесочке еще видна была среди листвы и трав фиолетовая, словно заиндевевшая, голубика.