Текст книги "Телеграмма с того света"
Автор книги: Георгий Вайнер
Соавторы: Аркадий Вайнер
Жанры:
Криминальные детективы
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 11 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
– Интересно знать, что же вы считаете самым трудным в нашей работе? – запальчиво спросила Вихоть, и меня охватила тоска от бессмысленности нашего разговора, его бесплодности и безнадежности. Нельзя словами раскрасить пепельно-серый мир дальтоника.
– Я, наверное, не смогу вам этого объяснить, но сказать вам о том, чем занимался целую жизнь Коростылев, я обязан. Несколько десятилетий подряд он множеству детишек мягко и настойчиво прививал мысль, ощущение, мировоззрение, что класс, школа, город, страна, мир – огромная семья этого маленького человека и все нуждаются в его помощи и участии. Он приучал нас к мысли, что наша история – это не хронологическая таблица в конце потрепанного учебника, а наша родословная, живое предание о нашем общем вчера, без которого не может быть завтра. Он объяснил, растолковал, уговорил нас всех, заставил поверить, что литература – это не образ Базарова или третий сон Веры Павловны, а мироощущение народа, его ищущая, страдающая и ликующая душа, выкрикнутая в вечность… А-а! – махнул я рукой с досадой. – Что там говорить сейчас!..
– Действительно, что вам со мной говорить! Где уж нам понять вас, столичных! – обиженно проржала Вихоть, – но я, между прочим, на разговор с вами не набивалась…
– Это правда, – согласился я. Впереди замаячил перекресток, и мне стало любопытно, куда она повернет – налево или направо? – Вы действительно на разговор со мной не набивались. Мне даже показалось, что вы избегаете разговора со мной.
– Это почему еще? – вскинулась она и, убыстрив шаг, не дожидаясь моего ответа, свернула за угол направо. – Чего это мне избегать разговора с вами?
Это занятно. Интересно, что она пошла направо. Она ведь сказала, что идет не домой.
– Вы избегаете со мной серьезного разговора о том, что могло произойти в школе…
– А что должно было произойти в школе? Слава богу, в моей школе все в порядке! – Она говорила с нажимом: В МОЕЙ ШКОЛЕ… ВСЕ… В ПОРЯДКЕ…
– Сомневаюсь…
– А мне безразлично, сомневаетесь вы или нет! К школе это не может иметь отношения… И, конечно, мне не нужно, чтобы вы без серьезных оснований тормошили всех, допрашивали-переспрашивали… Всю школу перебулгачите, а результатов будет нуль…
– А у меня есть серьезные основания, – сказал я уверенно. – По крайней мере два…
– Даже целых два! Мне не расскажете, конечно?
– Обязательно расскажу. Первое – вся жизнь Коростылева была замкнута на школу. У него не было в привычном смысле личной жизни вне школы, бытовые проблемы его не интересовали. Поэтому, скорее всего, телеграмма была инициирована какими-то событиями в школе, о которых я обязательно узнаю. В этом я вас уверяю…
– На здоровье! Тем более, что в информаторах нужды на будет, а второе?
Нам оставалось пройти два квартала, и упремся в Комендантскую улицу. Там, где я ее увидел. Только мы должны были выйти на полкилометра раньше того места, где я оставил машину с Барсом.
– Второе? – не спеша переспросил я. – Второе основание из области ощущений. Бездоказательных, непроверяемых. Впечатления и предчувствия…
– Какие же именно у вас ощущения и впечатления? – недовольно мотнула она головой, которой сильно не хватало дуги и удил.
– Мне показалось, что вы не чрезмерно огорчены смертью своего коллеги…
Она задохнулась от ярости, только рот широко открывала, как вынырнувший из глубины пловец.
– Ну… ну… ну… это, знаете ли… дерзость… нахальство…
– Ощущение не может быть дерзостью или нахальством. Мне так показалось, – пожал я плечами. – Впечатление у меня такое сложилось.
– Наглость – то, что вы мне говорите о своих дурацких впечатлениях! Ощущение у него! Что ж мне – рядом в могилу ложиться? Так я ему не жена! Я в отличие от некоторых не какой-то там Янус двуличный, а скорблю со всеми, как полагается…
Скорбит со всеми, как полагается, а ведь наверняка когда-то Кольяныч ей говорил, что Янус не двуличный, а просто смотрит он своими двумя лицами – печальным и радостным, в прошлое и будущее, скорбит и надеется. Да, забыла она в суматохе жизни, много дел должно быть у такого энергичного завуча. Скорбя как полагается, вышли мы на Комендантскую улицу, и она отрезала:
– Все, до свидания – вот мой дом, я пришла, – и показала рукой на трехэтажное кирпичное сооружение на противоположном углу.
– До свидания, Екатерина Сергеевна. Я вас еще обязательно навещу, – уверенно пообещал я.
Она пошла через дорогу, бросив мне через плечо неопределенное:
– Это уж как там получится…
Впереди по улице еле просматривался в наступившей темноте мой автомобильчик. Я медленно направился к нему, на ходу обдумывая странный маршрут нашей прогулки. Вихоть шла к кому-то – на свидание или в дом, но, встретив меня, передумала и, описав большой круг, вернулась к себе. Ах, как мне хотелось знать, к кому она собиралась в гости! К подруге? Портнихе? Сослуживице? Родственнице?
Во всяком случае, к кому бы Вихоть ни шла, она явно не хотела, чтобы я знал об этой встрече.
Я открыл дверцу машины, и Барс коротко, радостно взвыл – он тосковал в этой железной скорлупе, в отчаянии и безнадежности дожидаясь меня. Он толкался носом мне в затылок, в ухо, тонко, горлово подвизгивал, будто хотел мне сказать, что-то очень важное, и мука немоты судорожно скручивала его мускулистое, поджарое тулово.
– Терпи, брат, – сказал я ему. – Терпи. Такая у нас с тобой работа – терпение, ожидание, внимание…
Вслушиваясь в мой голос, он успокоился, примостился тихо на заднем сиденье, только уши по-прежнему стояли дыбком.
– Поехали теперь к Наде.
8
Ночи, настоящей тьмы в начале лета здесь не бывает. Когда я подъехал к дому, на востоке уже лежала сочная мгла, налитая густой синевой, а на другой стороне горизонта еще рдели остатки заката, и небесный купол там не доставал до земли, размытый желто-красными бликами исчезнувшего за лесом солнца. И от этого казалось, будто ночь сама источает этот недостоверный перламутрово-серый свет.
Напротив дома Кольяныча стояла у калитки женщина. Наверное, я бы и не заметил ее силуэт, еле просматривавшийся в дымных сумерках, но она шагнула мне навстречу:
– Вечер добрый… Я Дуся Воронцова…
Дуся сегодня уже дважды привечала меня и все-таки снова назвала себя, потому, что привыкла за целую жизнь, что люди, едва познакомившись с ней, тотчас забывают ее невыразительное доброе лицо с мелкими чертами, словно размытыми многолетними огорчениями, тяготами и бабьими слезами.
– Здравствуйте, Евдокия Романовна, я рад вас видеть…
– Ой, как хорошо! – И заторопилась, быстро заговорила, словно спешила сказать, успеть передать, пока я снова не забыл ее: – Надя не ложится спать, она вас дожидается. Она мне сказала: «Обязательно Станислав Павлович к нам зайдет». Надюшка у меня такая в слове твердая! И другим всем верит…
Почему-то я знал, что Надя будет ждать меня. Я был уверен, что она захочет узнать хотя бы о первых моих шагах в розыске. Да и мне очень хотелось поговорить с ней. Она может мне объяснить многое. Подумал об этом – и сразу же поймал себя на том, что мне охота поговорить с ней не только о случившемся. Мне хотелось поговорить с Надей.
Дуся, еле различимая в темноте, неуверенная, незапоминающаяся, встревоженная моим молчанием, засуетилась, просительно сказала:
– Идемте, а? Сейчас еще не поздно, ничего, мы и чай сделали, и пирог я успела спечь. Заходите, Надя вам будет рада. – И, боясь, что я откажусь, быстро пошла через дорогу к своему дому.
Надя за столом читала книгу. Зеленый югославский абажур окрасил комнату в призрачные тона, в углах комнаты замерли сторожкие болотные тени. На электрической плитке тихонько пофыркивал чайник, старый жестяной чайник с носиком, заткнутым свистком. Когда-то чайник был красным, а теперь эмаль обтерлась, отбилась до металла, и стал он похож на маленький паровоз. Свисток тоненько, сипло присвистнул. В круглом жестяном котле всегда неподвижного паровозика за долгие годы столько воды накипело – полмира объехать можно, а он простоял все это время на плитке. Свисток поначалу давился паром чуть слышно, а потом его свист стал настойчивее и громче, он предупреждал нас: не молчите, – он гнал нас перед собой по невидимым рельсам необъяснимого смущения.
– Вам покрепче? – спросила Надя.
– Да, если можно, почти одну заварку.
Она довольно кивнула:
– Я тоже люблю настоящий чай.
Надя насыпала в фарфоровый заварочный чайник черно-коричневые засушенные травинки из длинной пачки со смешной этикеткой – диковинный горбатый слон, похожий на дромадера, несущий на себе погонщика с опахалом. Зеленоватый полумрак, смуглая девушка с родинкой на лбу, индийской «тикой». Она в этот момент была непохожа на учительницу в забытом маленьком Рузаеве, а казалось, что сошла Надя с оборотной стороны чайной этикетки – добежит горбатый слон до края пачки, завернет его за угол погонщик, подхватит потерявшуюся принцессу и умчит обратно в забытую сказку.
Чай Надя разливала в большие чашки. Над красно-золотистой жидкостью млел белый парок. Чайник на плитке иногда тонко всхлипывал вялым свистком. Маленький паровозик, недвижимо мчащийся в никуда. Куда везешь?..
– Устали, наверное? – спросила Надя.
– Не знаю. Наверное, устал. Не знаю. Просто бывают дни, полные потерь, огорчений и неудач. Вот в такие дни меня отравляет досада, горечь, боль. И тогда я чувствую, как старею…
Дуся, неслышно сновавшая где-то за спиной, сказала:
– Ну, вам до старости еще далеко, вы совсем молодой мужчина.
Я усмехнулся, а Надя, не обращая внимания на мать, спросила:
– Как вы думаете, вам удастся, что-нибудь узнать?
Мне не хотелось с ней хорохориться, что-то изображать и представлять – я себя чувствовал с нею удивительно просто и легко. Вообще с того момента, как она мне сказала, что много лет назад была влюблена в меня, я понял, что с ней надо говорить или совершенно искренне, или не разговаривать вовсе, но мне хотелось с ней говорить. Я только сейчас ощутил, что все время хотел Надю увидеть и говорить с ней.
– Не знаю. Это трудное дело. И вполне загадочное – я понял, что очень многие не хотят, чтобы я отыскал правду.
– Значит, шансы есть?
– Конечно. Такие шансы всегда есть. По своему опыту я знаю, что следователь побеждает, если он начинает думать о своем деле всегда.
Дуся, деликатно покашливая, вышла из кухни и поставила на стол пирог, высокий, румяный.
– Ешьте на здоровье, это со смородиной. Мы ее сами консервируем. Как раз на год хватает, от лета до лета.
Надя махнула рукой.
– Перестань, мама. Кого это интересует…
Пирог облегченно вздохнул, и корочка чуть-чуть опала. Дуся застеснялась и робко сказала:
– Надечка, я ведь это просто так, к слову заметила.
Надя вперилась своими черными индийскими глазами мне в лицо, чуть прикусила губу и нервно заговорила:
– Станислав Павлович, вы, наверное, думаете, что я это от кровожадности, от желания отомстить. Поверьте, я не об этом сейчас думаю. Я не могу объяснить, но точно знаю, что эта история не может закончиться ничем… Я бы очень хотела, чтобы вы нашли этого мерзавца. Мне невыносима мысль, что удивительного человека Коростылева мог безнаказанно убить какой-то ничтожный мерзавец и сейчас, наверное, веселится, радуется, как ловко все получилось у него, как это просто – убрать из жизни замечательного, нужного человека, потому, что мешал чем-то ему или стал вреден. И совсем это нестрашно и неопасно – это ненаказуемо! Вы не можете это оставить просто так…
Я пожал плечами.
– Я и не собираюсь оставлять это просто так. И не считаю вас кровожадной. Мы сейчас здесь и чаи распиваем вместе потому, что оцениваем ситуацию одинаково. Надя, а ваша завуч, Екатерина Сергеевна, сильно не любила Коростылева?
Надя досадливо дернула подбородком.
– Да нет, это не то слово. Дело не в том, что она его не любила. Она его абсолютно естественно не воспринимала, не понимала, они были разнородные существа. Ну, знаете, как бы это объяснить – вот мы с вами углеводородные, а она кремнийорганическая. Они с Коростылевым совсем разные были. Она считала его от старости чуть-чуть свихнувшимся. Этакий старый придурок, безвредный, но назойливый. Ей и мысль в голову не приходила, что его ум организован совсем по-другому, чем у нее…
– А они часто конфликтовали?
– Ну, я непосредственно дела с ними не имела, участия в их конфликтах не принимала, но, конечно, разговоры доходили. В последний раз был крупный бой. Вихоть поставила девочке двойку за сочинение, а Коростылев вынес этот вопрос на педсовет и оспаривал оценку принципиально…
– А в чем существо спора? – спросил я.
– Вихоть задала им сочинение на тему «За что я люблю Гринева и ненавижу Швабрина?», а девочка в сочинении написала: «Я не люблю Гринева и считаю его глупым, инфантильным барчуком, а Швабрина уважаю, потому, что он боролся вместе с пугачевцами против царского самодержавия и был настоящим мужчиной». Подход несколько неожиданный, но Коростылев настаивал на том, что мы не можем заставлять всех детей думать одинаково, что без свободы мнения и неожиданных подходов к привычным нам понятиям не может развиться из ребенка гармоническая личность.
– Но мне не кажется, что такой случай мог стать основой их несовместимости…
– Да, конечно, – согласилась Надя, – это я так, в качестве примера. Я думаю, что Вихоть не любила Коростылева так же, как должник, не имеющий возможности расплатиться, начинает ненавидеть человека, который и долг вроде бы не требует вернуть, но и отказывается забыть о нем…
Я закурил сигарету, устроился поудобнее на стуле и попросил:
– Поясните, пожалуйста.
– Не понимаете? – удивилась Надя. – Вы разве не замечали, что многие люди боятся чувства благодарности, стыдятся его, они испытывают какую-то досаду против тех, кто сделал им много доброго?
– Случалось мне видеть и такое, – кивнул я.
– А Коростылев сделал очень много доброго Вихоть, но, видимо, не в коня корм. Она органически не воспринимала все то, что он хотел ей дать.
– Екатерина Степановна показалась мне человеком с огромным самомнением, – заметил я.
– Ну, это уж как есть, – усмехнулась Надя. – Она вообще из той породы людей, что искренне уверены, будто человечество произошло не от обезьяны, а от них. Наш физик Алеша Сухов сказал про завуча, что ее можно использовать как физическую единицу меры настырности – один вихоть – единица напористости и наглости.
Дуся тихо подошла к столу, чтобы не мешать разговору, длинным ножом разрезала пирог, положила на мою тарелку большой сочный кусок, молча придвинула ко мне.
– Попробуйте, мама замечательно печет все это, – предложила Надя. И Дуся обрадовалась паузе, оживело ее неяркое лицо, залучилось, яснее проступили глаза.
– Вы поешьте сначала, поговорить еще успеете.
– Спасибо! А вы, Надя, не любите сласти? – спросил я.
– Не-а, – помотала она головой. – Я вообще с детства мало ем, а суп с грехом пополам меня приучил есть Николай Иванович…
Я удивился.
– Каким образом?
– Э! Как он делал все – никогда никого не заставляя. Он умел заинтересовать в самом скучном и неинтересном деле. Я была маленькая, и Коростылев мне рассказывал, что мы с ним устроим охоту на загадочного дикого зверя, живущего в лесу за Казачьим лугом. И, мол, если нам удастся его подстрелить, то суп из него сделает нас неслыханно умными, сильными и красивыми, а назывался зверь Дикий Говядин.
Мы засмеялись оба, и я легко представил себе, как Кольяныч воодушевленно рассказывает о неведомом Диком Говядине, жарко полыхает живой глаз, а синий стеклянный полуприкрыт веком, и эта маска иронии и страсти снова делает мир недостоверным, потому что никогда нельзя понять, говорит он правду или выдумывает, сердечно убеждает или тихонько насмехается.
– И что, подстрелили вы Говядина? – спросил я.
– Я сильно болела, и пришел однажды Коростылев – не с кастрюлей, не с термосом, а со своим фронтовым котелком, завернутым в ватник. «Похлебка из Дикого Говядина!» – кричал он от самых дверей и стучал в донышко алюминиевой ложкой. – Надя потерла ладонью лоб, смежила веки, будто боялась, что мы спугнем воспоминание.
– Он уверял меня, что съеденный нами суп сделает его молодым и, скорее всего, у него вырастет оторванная рука, а я превращусь во взрослую красавицу, но обязательно надо съесть сто котелков этой похлебки. И, конечно, я не устояла перед таким соблазном.
Надя грустно засмеялась, и мне показалось, что она сейчас заплачет.
– Боже мой, какие он всегда выдумывал замечательные истории! – воскликнула она, и я услышал крик сердца. – Вы видели завещание Колумба?
– Да, видел.
Много раз я читал старый пергамент, и мне было непонятно, сделал ли Кольяныч его сам, нашел, купил или придумал.
А иногда, именно в такие длинные вечера, когда время утрачивало четкость, как расфокусированное изображение, мне начинало казаться, что пожелтевший лист – настоящее завещание Колумба, что эти неровные подслеповатые буквы сползли с гусиного пера на волглый пергамент четыреста лет назад в минуту душевной потерянности, утраты надежды, разлома веры. И, всматриваясь в морщинистые блеклые кружки – пятнышки соли от океанских брызг или оброненных слез, – я слышал свист ветра, треск рушащихся рей, глухой стук бондарного молотка в днище просмоленной бочки, укрывшей внутри себя весть человечеству о том, что погибающий сейчас Христофор Колумб пересек Океан Тьмы и открыл водный путь в сумеречную далекую страну – Индию.
Индию, которая оказалась Америкой, – великое заблуждение, соединившее две половины человечества.
Прикрывал глаза и слышал сиплый быстрый голос Кольяныча:
– Не торопись судить – очевидное обманчиво. Мы узнаем себя и мир через боль рухнувших иллюзий, досаду понятых ошибок, трудное терпение думать об одном и том же…
Я смотрел, как Надя наливает мне в чашку рубиново-красный чай, и думал о том, что она правильно подметила главное в общении Кольяныча с людьми – он никого никогда не заставлял, ни на кого не напирал. Он не давил, не убеждал и не настаивал, а только пытался мягко и весело уговорить, все время отступая, и предлагал всем выбрать для себя наиболее удобный, ловкий, выгодный вариант решения, поступка, поведения. И как-то так уж получалось у него, что этот удобный, ловкий, выгодный вариант – это поступок в чью-то пользу, это решение для другого, это хорошо всем остальным. Удивительный парадокс поддавков – побеждаешь, только сдавая свои шашки. Выигрываешь, раздавая.
Будто отвечая самому себе, я неожиданно сказал вслух:
– Он знал трудное искусство жить стариком…
Надя удивленно взглянула на меня:
– Да он и стариком-то не был! Он был молодой человек. Просто он жил в старой, немощной плоти. – И покачала головой. – Нет, нет, стариком он не был…
На стене зашипели часы, что-то в них негромко чавкнуло, растворились дверцы, и выскочила наружу механическая кукушка. Кукушка была странная – она не куковала, а только нервно кивала головой, и что-то внутри часов в это время потрескивало, тихонько скрежетало и тоненько звякало. И, устыдившись своей немоты, кукушка дернула последний раз головой и юркнула в укрытие. Дуся, неслышно сидевшая в углу дивана со сложенными на коленях руками, словно оправдывая ее, грустно сказала:
– Старая она очень… Время хорошо показывает, а вот голос пропал…
Я сказал Наде:
– Мне кажется, что Вихоть скрывает от меня что-то важное…
– Что именно?
– Ну как вам сказать? Я не могу поверить, что они всерьез ссорились из-за сочинения о Швабрине и Гриневе, что-то было гораздо серьезнее…
Надя сказала:
– Конечно, не в этом дело. Просто один из эпизодов возникшей между ними неприязни. Точно так же, как Коростылева начинало трясти, когда он слышал, что Вихоть, преподаватель русского языка, говорит: «мальчуковое пальто», «пальтовая ткань», «бордовый цвет», но не в этом было дело…
– А в чем?
Надя подумала и медленно, будто подбирала правильные слова, сказала:
– Мне кажется, что Николай Иванович считал ее человеком не на своем месте, что ей нельзя заниматься воспитанием детей…
– И что, он не скрывал этого от Вихоть? – спросил я.
– Думаю, что в последнее время не скрывал. К сожалению, я не знаю подробностей, но на прошлой неделе разразился какой-то глухой скандал.
– Интересно, – насторожился я. – Скандал? Между кем?
– Коростылев мне не рассказывал об этом, но, как я слышала, он решил выставить двойку за год и не допустить к выпускным экзаменам Настю Салтыкову…
– И почему это могло быть причиной скандала с завучем?
– Вы понимаете, Станислав Павлович, я бы очень не хотела, чтобы у вас возникло ощущение, будто я пересказываю сплетни. Я просто хочу сказать вам все, что я знаю, а знаю я не так уж и много, во всяком случае, все, что могло бы вам помочь…
Я мягко прижал ладонью к столу ее подергивающуюся от нервного напряжения руку.
– Надя, поверьте мне, я ненавижу сплетни, но в таких драматических обстоятельствах тайный фон отношений между людьми порождает не сплетни, а версии. Скорее всего, эта Настя Салтыкова – любимица Вихоть? Так?
Надя досадливо кивнула:
– Да! Она всячески протежирует этой способной, но очень ленивой и дерзкой девочке-десятикласснице.
– А в чем причина такой любви Вихоть к этой девице?
– Да не к девице! Она подруга ее матери. Клавдия Салтыкова – человек влиятельный, директор Дома торговли. Дружат они с Вихоть много лет. И, конечно, Вихоть заинтересована, во-первых, в том, чтобы дочка ее подруги получила аттестат зрелости, а во-вторых, чтобы не был зафиксирован грубый брак в работе – это ведь неслыханное дело, чтобы десятиклассницу не выпустили на экзамены…
– А почему Коростылев так возражал против нее?
– Потому что девочка совсем ничего не знает. Девочка совершенно не хочет учиться, она уверена, что ей место в жизни и так обеспечено. Я боюсь утверждать, я этого не знаю наверняка, но мне кажется, что у Коростылева были принципиальные возражения против того, чтобы выпускать с аттестатом зрелости Настю…
– А у матери Салтыковой были столкновения с Коростылевым?
– Я знаю, что когда-то давно она оскорбила Николая Ивановича, и он просто не разговаривал с ней. Я подробностей точно не знаю, но я и сейчас не уверена, имеет ли это отношение к случившейся печальной истории.
– Скажите, Надя, а вы знаете Салтыкову? Что она за человек-то?
Надя задумалась, и по мелькнувшей по лицу тени я видел, что ей не хочется говорить об этом. Она сделала над собой усилие и сказала:
– Я затрудняюсь вам сказать что-нибудь определенное. Я таких людей боюсь – то, что называется «бой-баба», она кого хочешь в бараний рог скрутит…
– А если не скрутит?
– Тогда обманет, задарит, заласкает! Не люблю таких. Она да Вихоть – два сапога пара…
Я поставил чашку на блюдце и попросил разрешения позвонить по телефону.
– Да, конечно, пожалуйста…
Я набрал 07 и услышал чуть сонный голос Ани Веретенниковой:
– Междугородная слушает…
– Добрый вечер, Анечка. Это Тихонов вас беспокоит…
– Да-да, я ждала вашего звонка. Вам звонили из Москвы. Я обещала, как только вы появитесь, сразу вас соединить.
– Спасибо, Анечка, окажите любезность.
Ее голос исчез из трубки, слышались какие-то шорохи, электрические толчки, затем раздался протяжный гудок, и в телефоне возник голос Коновалова:
– Дежурная часть Главного управления внутренних дел.
– Коновалов, Серега, это я – Тихонов.
– А, привет. Я тут хотел тебя поставить в курс дела. Я связался с Мамоновом. Дежурные послали опергруппу на почту, опросили всех, кого возможно. Они, как ты и предполагал, сделали вилку из тех, кто посылал телеграмму до и после той, что отправили в Рузаево. Люди более-менее одинаково описывают молодого человека: блондин, выше среднего роста, одет в серый летний костюм. Никаких конкретных сведений о нем нет.
– Ты не узнавал – они опрашивали местных жителей? Может быть, кто-нибудь его знает?
– Конечно, узнавал. Никто его не опознает. Это микрорайон. Там все друг друга знают, и судя по тому, что ни телеграфисты, ни опрошенные клиенты его не могут назвать, – это явно чужой, приезжий, а может, проезжий. В Мамонове никто его раньше не видел…
Голос у Коновалова был огорченный и усталый.
– Серега, завтра передай по смене мою просьбу. У меня могут возникнуть новые вопросы, я буду звонить с утра…
– Хорошо, – сказал он. – До десяти я на месте, а меняет меня Петренко. Я проинформирую подробно и попрошу все возможное сделать.
– Обнимаю. Привет. Пока.
В телефоне, что-то щелкнуло, голос Коновалова пропал, и из мгновенной тишины возникла Аня:
– Поговорили?
– Да, Анечка, спасибо. К сожалению, ничего нужного мне не рассказали. Я, видимо, снова буду просить вас о помощи…
– Хорошо, я дежурю до утра. Если, что понадобится, вы звоните к моей сменщице, Гавриловой Рае, она все сделает, я предупрежу. Будьте здоровы…
Я положил трубку. Надя настороженно смотрела на меня, дожидаясь результатов разговора. Я покачал головой:
– Пока вестей никаких… Все откладывается до завтра. Надеюсь, мне удастся решить эту задачку.
Она спросила:
– Вы думаете о ней всегда?
– Да, всегда. Я буду думать о ней всегда. – Помолчал и добавил: – Николай Иванович любил повторять, что ничего путного нельзя узнать без ньютоновского терпения думать об одном и том же…