Текст книги "Венера (Богини, или Три романа герцогини Асси - 3)"
Автор книги: Генрих Манн
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 13 страниц)
– Здесь, наверху, я с трудом прихожу в себя, вспомните, что я много недель провела в деревенской глуши – здесь, на обширных полированных полах между высокими бело-золотыми дверьми не видно ничего, кроме штукатурки и золота, голубых фарфоровых ваз, выложенных мозаикой, столов, плафонной живописи: как все это велико и как ничтожно! Бросимся друг другу на грудь так, чтобы стало больно! Знатные господа, которые делали это здесь до нас, были, вероятно, такими же проворными, забавными зверьками, как их народ, и насмехались над княжеским титулом. Почему-то во всем это смешное величие: я начинаю восхищаться им. О! Это наша спальня, милый? Она огромна, как поле битвы! Красный шелк и золото, а над кроватью изгоняют Агарь. А герб красуется даже на дверце ночного столика.
Она лежала на величественном диване и смеялась. Дон Саверио, чтобы что-нибудь делать, с обожанием преклонил перед ней колени.
– Я вспоминаю комнатки в одно окно, в которых я жила в Венеции. На мраморной раме низкой двери была изображена я сама, на эмали, в греческой одежде с цитрой в руке... Это было немного более гордо, чем все это здесь... Но что в том?.. Позвоните, пожалуйста!
Тотчас же примчалась вся толпа, точно бежала одновременно на руках и ногах, – во главе ее ухмыляющийся, скользкий, как угорь, проворный старик с серыми бакенбардами и черными бровями. Она сказала:
– К обеду сделайте заячий паштет. Подайте также бананов и – ну, я вспомню потом. Марш!.. Вы, вероятно, не знаете Саверио, там я питалась только полентой и жесткими курами... Альфонсо, еще одно! Дайте мне знать, когда будет готова ванна. Пусть ее надушат пармскими фиалками.
– Все будет исполнено, ваша светлость, – кричали они всей толпой после каждого ее слова, прыгая и кривляясь.
– Я сам буду, иметь честь проводить вашу светлость в ванную, – заявил мажордом, кланяясь, как финансист. При этом он не отрывал взгляда от глаз принца.
Больше он не приходил. Она позвонила; обед был готов. Не было ни бананов, ни заячьего паштета, и причины, на которые ей сослались, показались ей недостаточными, но все поданное было превосходно. Ванна, которую ей приготовили позднее, была сильно надушена, но не пармскими фиалками; она находилась тут же в спальне, за несколькими ступеньками. Герцогиня вошла в нее; зашумела портьера; из-за нее выступил дон Саверио, весь точно из мрамора.
* * *
Утром она высунулась из окна, между огромными каменными фантазиями фасада: улитками, детскими головами, мордами и хвостами драконов. Рядом, на причудливо выпуклом церковном портале, восседали на конях ангелы с трубами. Голуби подлетали и садились, точно в волшебном лесу, полном каменных растений и чудовищ.
Улица сверкала и жужжала на утреннем солнце. Вверх посмотрела молодая девушка; на руке у нее была большая корзина с бельем. Она была смуглая, маленькая и гибкая. Черные волосы были высоко подняты и связаны узлом; глаза были теплые, кроткие, как у газели.
"Мне хочется поцеловать ее в приплюснутый африканский носик, – подумала герцогиня. – К тому же она может быть моей прачкой".
Она сделала знак девушке; та радостно кивнула головой и впорхнула в ворота. Герцогиня ждала; наконец, она потеряла терпение и спросила своего камердинера, статного, полного достоинства человека. Он ничего не видел; лакеи в передней и на лестнице то же самое. Быть может, девушки на галереях, в запутанных коридорах? Они со смехом и пением носились по ним; они были так любопытны и перегибались через перила при каждом шаге на лестницах. "Нет!.." А величественный швейцар с бритым тройным подбородком? Он ничего не знал. Герцогиня была озадачена. Как мог человек, на ее глазах перешагнувший через порог ее дома, бесследно исчезнуть? Проспер, ее егерь, делал многозначительное лицо и молчал. Она заметила отсутствие своей камеристки.
– Где же Нана? Она еще не вернулась?
– Вернется ли она когда-нибудь? – сказал Проспер.
– Сегодня утром мне прислуживала другая, очень ловкая девушка. Она сказала мне, что Нана попросила отпустить ее посмотреть Неаполь, что меня очень удивило; Нана поступает обыкновенно иначе, когда хочет уйти. Где она может быть?
– Кто знает? – возразил Проспер. – Кто знает, где теперь был бы я сам, если бы не носил револьвера в кармане.
– Что ты говоришь?
– Когда я вчера вечером вернулся домой, Чирилло, портье, не хотел впустить меня. Герцогине я больше не нужен, сказал он. Конечно, я засмеялся ему в лицо и сказал: "Я сопровождаю герцогиню с самой Далмации, где она была королевой; ею она и осталась, и меня она не прогонит"...
– Я и не сделаю этого.
– Но сейчас же меня окружила целая куча этих обезьян и стала размахивать руками. Я должен был показать им оружие.
– Это очень странно, – сказал она. Но прежде всего она находила забавным веселый водоворот пестрой улицы, которая, чтобы служить ей, вливалась в ее дом, высоко вздымаясь по величественным ступеням. Проворная, желто-черная толпа лакеев, камеристок и горничных, поваров, грумов, кучеров и подметальщиков возбуждала в ней любопытство своими наглыми шутками, низким смирением и тайными проделками. Это была новая разновидность народа. На все ее приказания они отвечали: "Все будет исполнено", и все делалось хорошо, но иначе. Они ползали перед ней на брюхе, а, как только она отворачивалась, показывали ей язык. Ее камеристку они украли у нее. Ни один не выдавал другого, они держались друг за друга, как держатся хвостами обезьяны в клетке. "Я попала в царство говорящих животных", – думала она.
Она наблюдала за принцем среди людей, которых он нанял для нее. Они гнули спину перед ним меньше, чем перед ней, госпожой; но они внимательно следили за его глазами. Вероятно, они и обманывали его меньше. Она давала денег, сколько он просил, и ни о чем не спрашивала. Она забавлялась, как когда-то ребенком, в своем одиноком морском замке, своей бесчисленной челядью. Один торт был особенно удачен.
– Шеф сам делал его, – заметил Амедео, камердинер.
– Я хочу поблагодарить его.
Проспер стоял в конце зала. Он исчез и вернулся с невысоким, миловидным подростком, который снял свой бумажный колпак и непринужденно поклонился.
– Это я, милостивейшая герцогиня, испек торт, – сказал он, делая при каждом слове новую гримасу. Принц тоже оживился.
– Вот так комик! Спой-ка что-нибудь!
– Этот мальчуган великолепен, я хочу сегодня опять послушать его! сказала она на следующий день. Проспер пошел за ним: маленький кондитер исчез. Герцогиня и егерь молча переглянулись. Между тем явился высокий рыжий повар и объявил, что всегда все торты делает он сам. Такого мальчика, о каком говорит герцогиня, никогда не было в доме.
– Кто знает? – спокойно сказал дон Саверио.
– Меня ждут в клубе, – прибавил он. – Проспер, мой плащ.
Проспер принес его, и принц собрался уходить. Вдруг он сунул руку в карман и остановился.
– Мой бумажник! Должно быть, он выпал в гардеробной, посмотрите-ка, Проспер... Что, нет?
– Нет, ваше сиятельство.
– Это очень странно. Я положил его в карман, входя сюда. Проспер снял с меня плащ, вы заметили это, герцогиня. Он сам отнес его в кабинет, который имеет только этот вход и в который за это время никто не входил. Так бумажника нет там на полу? Это очень странно.
– Ваше сиятельство, я не вор, – сказал егерь, сдерживая дрожь.
Дон Саверио любезно улыбнулся.
– Кто говорит это, мой друг? Было бы глупо с моей стороны утверждать это, раз у меня нет доказательств. Вы выходили за маленьким булочником, хотя, вероятно, знали еще раньше, что это бесцельно. У вас я поэтому бумажника, конечно, не нашел бы, даже если бы вы взяли его – чего вы, конечно, не сделали.
– Ваше сиятельство, позвольте! – воскликнул егерь, выпрямляясь.
– Я отпускаю тебя, Проспер, – сказала герцогиня, делая знак глазами.
Он тотчас же успокоился.
– Пойди в мою комнату, я дам тебе твое жалованье, ты уйдешь сегодня же.
– Этого я не хотел, – успокаивающим тоном заметил принц. – В конце концов на его месте всякий поступил бы так же.
– Проспер, – сказала она, оставшись с ним наедине, – ты не замечаешь, что от тебя хотят избавиться? Вот тебе деньги, уходи. У тебя не будет никаких обязанностей. Тебе придется только прогуливаться иногда под моими окнами. Бороду ты сбреешь.
– Мне будет трудно покинуть вашу светлость, – пролепетал егерь. – Я не знаю, что здесь ждет вашу светлость.
– В том-то и дело, что я тоже не знаю этого. А мне хочется знать. Поэтому иди, старина.
Однажды утром она увидела дона Саверио в окне противоположного дома.
– Как ты попал туда? – спросила она его.
– Он принадлежит мне. Я приобрел его у города.
– Ах! Каким же образом? Ты наделал еще долгов?
– Ничего подобного. Я купил его на деньги, которые получил за посредничество при покупке тобой этого дворца. Дом направо от нас я тоже получил – в обмен.
– Объясни, пожалуйста.
– В обмен на тот дом, что напротив!
– Из окон которого ты кивал мне? Но ведь он все еще твой!
– И останется моим. Я сбил цену с двадцати пяти лир на квадратный метр до пятнадцати, а потом до трех, с чего никто больше не мог получить "куртажа", ни бургомистр, и никто другой. Поэтому городу не стоило завладевать этим домом и нести расходы по отдаче его в наем – и мне оставляют оба дома.
Она подумала: "Он унаследовал деловые наклонности своей матери! И он округляет свое имение, точь-в-точь, как тот крестьянин".
– Я восхищаюсь тобой, – сказала она.
– И не без основания. Ты увидишь, мы сделаемся вместе самыми крупными домовладельцами Неаполя. Мы будем спекулировать! Я построю казармы для бедняков!
– Тебе нужны деньги?
– Я предпочитаю, чтобы ты дала мне доверенность к твоему банкиру Рущуку. Я уже говорил с ним; он вчера приехал; я ему очень симпатичен.
– Кому ты можешь быть не симпатичен?
– Так я получу доверенность?
– Нет, доверенности ты не получишь.
– Что? Нет?
– Нет.
– Ну, оставим это, – небрежно сказал он. – Это не к спеху.
От времени до времени он, закуривая папиросу, предлагал взять на себя все дела, так как они, вероятно, докучают ей. Она объявила, что они, действительно, докучают ей; она поищет секретаря.
Немедленно к ней явился маленький худощавый человечек с редкой растительностью на желтом лице и неприятно шутливыми манерами. На нем был длинный лоснящийся сюртук, белый галстук и потертые желтые башмаки. Он с ироническим подобострастием заявил, что готов на все услуги. Она отослала его. Через два дня он опять явился: в случае, если никто другой не пожелал... Никто не приходил. Дон Саверио пожимал плечами. "Никто не хочет работать".
Однажды утром она услышала на лестнице, как портье прогонял какого-то человека, предлагавшего свои услуги в качестве секретаря.
– Место занято, – заметил Чирилло. Она приказала послать просителя наверх. Он поднялся по лестнице; портье послал ему вдогонку несколько слов на местном диалекте. Это был молодой человек, прилично, но бедно одетый, по-видимому студент. Он остановился на пороге, бледный и взволнованный, и объявил, что ошибся. Затем он вдруг повернулся и исчез.
Первый претендент снова явился.
– Я не хочу больше обманывать вашу светлость, поэтому я прямо скажу...
При этом он, расставив руки, согнулся до земли. Когда он снова поднял голову, его лицо было совершенно искажено злобным удовольствием.
– ...что ваша светлость никогда не найдете никого другого, кроме меня. К тому же я имею право на это место.
– Как вас, собственно, зовут, мой милый?
– Муцио, к услугам вашей светлости. Кавалер Муцио.
– Так вы имеете право, кавалер?
– Я заплатил за эту должность его сиятельству принцу – да, заплатил две тысячи лир.
– Принц берет деньги у моего секретаря – это поразительно.
– Что удивляет вашу светлость? Я думал, что ваша светлость знаете обычаи? Иначе я просветил бы вас раньше... Принц и я заключили сделку, ваша светлость не может уже изменить этого. Если принц теперь допустит, чтобы вы взяли кого-нибудь другого, ему придется иметь дело с каморрой.
Он ухмыльнулся желтыми глазами и зубами, изливаясь в выражениях глубочайшей преданности.
– Так каморра! – с удивлением и удовольствием сказала она. – Это, очевидно, и есть то слово, которого мне недоставало!.. Но теперь сядемте, кавалер. Я ничего не имею против вас, я беру вас к себе на службу. Итак, рассказывайте и будьте по возможности искренни.
– По возможности, говорите вы, ваша светлость? Разве я не был с вами до сих пор преступно искренен? Вы не выдадите меня дону Саверио?
Он умолял ее, протягивая к ней желтые, широкие, цепкие пальцы. Редкая бородка лихорадочно тряслась на желтом лице, на котором одна гримаса сменялась другой.
– Если ваша светлость расскажете что-нибудь, то вам придется так же плохо, как и мне. Дон Саверио и очень хороших отношениях с каморрой.
– Это, очевидно, и делает возможным его дела с домами. Они блестящи до странности.
– И это тоже. О, я мог бы рассказать многое. Но я не скажу ничего, потому что это запрещено. По должности я не могу сказать ничего. Но экстренное вознаграждение, которое назначили бы мне, ваша светлость, возложило бы на меня внедолжностные обязанности...
– Которые вы исполняли бы?
– Самым добросовестным образом. Я сумел бы узнать все, что возбуждает любопытство вашей светлости.
– Вот вам сто лир. Постарайтесь разузнать, куда исчез маленький булочник.
Его рука схватила бумажку.
– Ваша светлость сейчас узнает. Я сам отвез хорошенького мальчугана в больницу со сломанными ногами: шеф и остальные столкнули его с балкона кухни. Ваша светлость оказали мальчику слишком много милости; это было, с вашего позволения, немного неосторожно...
– О!
Она отвернулась. Муцио вытянул желтую шею и сказал, кивая, точно грязная и мудрая птица с высоты:
– Такова жизнь.
– Вы скажете мне, когда мальчик выздоровеет; я позабочусь о нем. Рассказывайте дальше.
– Я желаю вашей светлости добра. За сто лир я причинил вашей светлости достаточно горя.
Она отпустила его. В следующий раз он сообщил, что молодой человек, которого она хотела взять в секретари вместо него, так внезапно ушел, потому что у него были основания ожидать внезапной смерти. "У него, вероятно, порок сердца", – сказал Муцио.
– Где Нана, моя камеристка?
– Ей живется хорошо, она просит вашу светлость не забывать ее.
– Она в Неаполе?
– И совсем близко. Вашей светлости стоит приказать, и Нана появится. Но ваша светлость не сделаете этого, потому что Нана это повредило бы...
– В таком случае не надо... А маленькая прачка, которой я сделала знак подняться наверх?
– О, ваша светлость не будете требовать, чтобы в дом приходила другая прачка, а не та, которой покровительствует Чирилло, швейцар. Этого еще никогда не случалось; куда мы зашли бы, если бы допускали это? Мелкие поставщики подчинены Чирилло и платят ему налог; более крупные имеют честь быть обложенными самим его сиятельством принцем. Гости также.
– Мои гости?
– Это удивляет вашу светлость? Разве не было бы более удивительным, если бы игроки, выигрывающие в баккара за картежными столами дона Саверио, ничего не давали ему от своего выигрыша? Также и многим дамам выпадает счастье покорить в салонах вашей светлости того или другого англичанина. Дон Саверио справедливо находит, что они обязаны ему благодарностью...
* * *
Вечером она внимательнее обычного присматривалась к обществу, наполнявшему ее залы. Эти люди блистали брильянтами и титулами. Женщины были высокого роста, кроткие, мягкие, со склонностью к полноте, с рассчитанной томностью в очень черных глазах. Мужчины были маленькие, бледные, худощавые, чрезмерно напряженные и живые; они гордо выпячивали грудь, насильно побеждая все усталости ночи, проведенной в игре и любовных наслаждениях, – и всех их ждала одна судьба: после сорока лет, совершенно неожиданно, навсегда лишиться употребления ног.
Среди них там и сям можно было встретить чопорного, но уже задетого общим возбуждением, иностранца, за которым, точно хвост кометы, следовала слава его миллионов. Аристократ, с которым беседовал польщенный мистер Вильяме, из Огайо, подводил его к своей жене. Несколько минут спустя он отправлялся в буфет, наполнял тарелку своей жены и, заботливо угощая себя самого, бросал искоса взгляды на нее и иностранца... Дивная графиня Парадизи с тревогой смотрела на маркиза Тронтола и лорда Темпеля, игравших в экарте. Она облегченно захлопнула веер, когда Тронтола выиграл.
Герцогиня думала: "Этот дом – точно салон куртизанки. Здесь все продается, дороже всего – хозяйка дома. Мне очень хотелось бы знать, какую сумму дон Саверио потребовал бы за меня самое".
Среди игроков сидели элегантные и сомнительные господа Палиоюлаи и Тинтинович с торчащими усами и холодными глазами. Их суровые лица были еще гуще прежнего усеяны тонкими, как волосок, морщинками, тела представлялись воображению еще более смуглыми и обветренными, с седыми лохматыми волосами под ослепительно-белыми рубашками. Еще более странные истории приходили в голову при взгляде на этих придворных, которым, быть может, предстояло окончить жизнь в качестве крупье.
Король Филипп поцеловал ей руку; он сказал очень ласково, тягучим, скрипящим голосом:
– Здравствуйте, герцогиня, я, право, очень рад, что мы находим друг друга в добром здоровье.
И он погрузился в тупое молчание. Король сильно горбился и большей частью не поднимал глаз от земли Когда он смотрел на кого-нибудь, его лоб был наморщен, а улыбка бесцветна. Своей негибкой, важной походкой он производил впечатление пожилого сановника, окончательно застывшего в своей тупости и обладающего механической опытностью в деле наделения нагоняями и похвалами. Он опять поднял голову и указал на анфиладу зал, бесконечно сверкающую в сценическом обмане сотен отшлифованных зеркал, полную свечей, шелков и белых плеч, позолоченной штукатурки и нарисованных тел, цветов и драгоценных камней, колонн из фальшивого мрамора, ярко блистающих мозаик и томных глаз. Король заметил:
– Вы устроили себе восхитительный дом, герцогиня, этого нельзя не признать – и такой уютный.
После этих слов он окончательно впал в изнеможение. Рущук, стоявший за его креслом, пояснил герцогине:
– Его величество только в двенадцать часов получат рюмку портвейна. Остается еще четверть часа... После этого его величество будут всю ночь на высоте положения.
Она сказала:
– Что, если бы вы послали его спать?
– Что вы, ваша светлость! Мы гордимся успехом системы воздержания, которой мы подвергли его величество.
– А! Прошло время стаканов шампанского с коньяком?
– Боже сохрани! Рюмка портвейна в полночь, ради беседы с гостями; рюмка красного столового вина за обедом, из внимания к присутствующим. Прежде мы давали рюмку также утром; но это оказалось излишним, так как до обеда у его величества нет никаких обязанностей, кроме работы с нами, министрами.
Рущук произнес это глухим, мягким голосом, с той стоящей выше высокомерия независимостью, которую дают почести и успехи. Он был багрово красен и весь покрыт сухими пучками белых волос. Тяжесть его живота гнула его книзу. В разговоре он с напряжением выпрямлялся; при этом подвижная масса жира переливалась то в одну, то в другую сторону; и, чтобы сохранить равновесие, Рущук описывал в воздухе движения то левой, то правой рукой. Вокруг него носились одуряющие благоухания, казалось, исходившие из всех частей его тела, – из каждой особое.
– Вы удивительно пошли вперед, ваше сиятельство, – сказала герцогиня, глубоко заглядывая ему в глаза. – Подумать только, что вы мой придворный жид!
Он снисходительно улыбнулся, точно интимности из старых времен.
– Поэтому-то ваша светлость и не сделались королевой, – с подкупающей откровенностью сказал он.
– Я не понимаю.
– Очень просто. Когда Николай умер, мне не стоило бы никакого труда объявить его наследника больным – детей ведь у него нет – и призвать из Венеции вашу светлость, претендентку, последнюю из старейшего туземного рода. Вы взошли бы на трон со всеобщего согласия, при ликовании народа. Вы, конечно, и не думали об этом? В том-то и дело, только бедный далматский народ напал на эту мысль, и я велел сказать ему, что вы не хотите. Ах! Я остерегся призывать вас. Потому что для вас я всегда был бы только вашим придворным жидом, – и вы правы, почему бы мне и не признать этого. Все другие боятся меня и поэтому не могут меня знать; я не лицемерю, но и не открываю им себя. Почему бы мне, по крайней мере, с вами, герцогиня, не позволить себе роскоши искреннего слова? – спросил он с жестом, величественным в своем спокойствии.
– Я тоже не вижу причины, – ответила герцогиня. Рущук потеплел. "Я говорю хорошо", – подумал он и тотчас же почувствовал некоторую симпатию к своей слушательнице.
– Таким образом, я предпочел предпринять курс лечения его величества. Вследствие этого его величество смотрит на меня, как на своего благодетеля, и, чтобы избегнуть всякого вредного напряжения, предоставляет мне управление страной – мне и моей жене.
– Вашей супруге, урожденной Шнакен.
– Беате Шнакен, – повторил он с удовлетворением.
– Поздравляю. Как должна быть счастлива королева Фридерика, что ее дом не лишился верной Беаты!
– Мы все живем дружно и счастливо. Это, однако, не мешает мне, герцогиня, смотреть на управление имуществом вашей светлости, как на дело, по крайней мере, такой же важности, как каждое из государственных дел. Ваша светлость не можете этого знать, но я значительно обогатил вас смелыми спекуляциями. Может быть, ваша светлость поблагодарите меня за это в будущем.
– В каком будущем?
Министр покачал головой.
– Дом Кобургов не имеет будущего. Он живет только в лице этого, столь же высокого, сколь привлекательного господина, который не слышит нас.
И он указал на короля. Полуотвернувшись и сгорбившись, Фили созерцал свои ноги.
– В дом Кобургов я никогда не верил; поэтому я и сделался его министром... В вас, герцогиня, я верил чересчур. Вы были бы неудобной госпожой; я был очень рад, когда вам пришлось бежать.
Его искренность опьяняла его. "Разве я не современный государственный человек? – говорил он себе. – К чему лгать?".
– Будем надеяться, что вы никогда не вернетесь. Но если после прекращения королевского дома воля народа – а он иногда позволяет себе иметь волю – все-таки принудит меня призвать вас, надеюсь, что ваша светлость сумеете оценить меня по заслугам.
– Будьте спокойны.
– Если ваша светлость подумаете, что все, чего вы добивались для вашей бедной Далмации и чего со своей женской политикой чувства, конечно, не могли достичь, было осуществлено мной самым блестящим образом...
– Было осуществлено?
– Я дал стране конституцию и, следовательно, свободу подходить к избирательной урне. Каждый получает пять франков, избирает за это моего кандидата и поздравляет себя со свободой. Ах! Свобода дорога, не говорил ли я вам этого заранее? Она стоит по пяти франков на человека. Но я не успокоюсь на этом; и когда мне удастся поднять финансы еще больше, чем я это сделал до сих пор, я введу, одно за другим, также и справедливость, просвещение и благоденствие. Ваша светлость увидите: когда вы вернетесь в страну, вы будете вполне удовлетворены.
– Вероятно, тогда у меня будет только одно желание: а именно, переправить вас, ваше сиятельство, в купе первого класса и с вознаграждением в несколько миллионов через границу.
– Ваша... светлость... шутите.
– Или приказать зашить вас в мешок и бросить в море.
Министр чуть не подпрыгнул на месте и запыхтел.
– Это зависит только от того, насколько я найду страну турецкой.
– Ваша светлость примите во внимание, что я удвоил ваше имущество...
– И что вы задушили свободу и даже стремление к ней.
– Какое это имеет значение для вашей светлости?
Он болтал в неудержимом страхе, снова, как тогда, в те неприятные времена, когда два унтер-офицера, схватившие его, возложили на него ответственность за далматскую революцию.
– Ваша светлость ведете здесь такую веселую жизнь. Ваша светлость заняты любовью. Простите! О вашей светлости рассказывают такие удивительные истории... Что вам до далматской свободы? Вы долгие годы жили только искусством: что вам теперь искусство? Теперь для вас существует только любовь. Обратите внимание, как смотрят на вас те господа, даже дамы! Дамы и мужчины – все здесь сходят с ума! Все возбуждены, сами не зная чем. Дамы неестественно разгорячены, а мужчины оживленнее обыкновенного. И во всех углах называют ваше имя, каждый хочет показать, что знает о вас больше соседа, каждый опьяняется созерцанием вашего затылка – какой затылок стал у вас! – и, глотая одно из ваших жгучих вин, воображает, что уже ощущает на губах ваше дыхание.
Он вытер лоб, торопливо думая: "Я совсем размяк от воодушевления; уж не болен ли я?" Он пощупал свой пульс. "Или это только потому, что я, после стольких лет, снова испытываю страх перед человеком?.. Да, я испытываю страх и еще что-то другое, чего я ни в коем случае не должен был бы испытывать, так как мое положение очень опасно".
Он задыхался, точно под ударами плети.
– Вы – богиня любви! Что вам искусство? Что вам свобода?
– То же, чем она была для меня в двадцать лет, – тихо и снисходительно ответила она. – Свобода – только слово, я же человек, и душа у меня все та же – только судьбы меняются и символы... Вы не можете понять этого, барон Рущук – но успокойтесь, не бойтесь, здесь не разыгрывается трон: мы будем танцевать.
Она слегка коснулась его веером и сказала на ходу:
– Пойдемте.
* * *
Она прошла мимо Лилиан Кукуру:
– Идемте!
Лилиан пошла с ней. Они были выше большинства гостей. В толпе выделялись их затылки и прически: черная, усеянная каплями жемчужин, рядом с темно-рыжей, полной фиолетовых огней. Из одного из наполненных зал вслед да ними протиснулся Измаил-Ибн-паша, окруженный своими четырьмя женами. Они были одеты по-турецки, и их супруг торжественно и гордо вел их. Показалась Винон Кукуру со своим мужем, поэтом Жаном Гиньоль, который с робкой гордостью показывал под своим тускло-голубым фраком амарантового цвета жилет. Дивная графиня Парадизи вдруг оказалась полунагой; она выступила из своей огромной кружевной накидки, точно из лунной дымки, сверкая брильянтами, которыми было усеяно ее тело. На герцогине было белое платье без всяких украшений, собранное под грудью и у затылка, с прорезом на правом бедре. Она вступила на порог бального зала в то мгновение, когда музыка умолкла. Танцующие, еще прерывисто дыша, проходили мимо, рассматривая ее. За ней вытягивалась сотня голов. Затем подошел дон Саверио и вывел ее на середину зала. Она двигалась, положив руку на бедро. При каждом шаге в отверстии короткого хитона показывалась нога, и туго обтянутая переливающейся светло-зеленой тканью чехла она обрисовывалась, показывала играющие мускулы и, казалось, дышала, словно необыкновенное и соблазнительное морское животное, катившееся в прозрачной волне. Все искали его, теряли его, шли за ним, точно во сне, убаюкиваемые расслабляющей и возбуждающей мелодией, которая несла их на своих волнах, точно по теплому морю, полному фосфорического блеска.
Вокруг все благоухало. Ароматы, скрытые в дереве мебели, в обоях стен, просачивались наружу. Женщины, с змеиным шорохом двигавшиеся в своих узких, раскрывающихся кверху, как чашечки цветов, платьях, смешивали, точно в чашах, которые небрежно предложили бы прорезанной голубыми жилками рукою, благоухания, исходившие от волос, корсажей, тел, цветов. Зал был весь украшен гирляндами цветов. Они колыхались между колоннами, склонялись к танцующим, задевая их плечи, трепетали вместе с ними и разгорались, как они.
Герцогиня оставалась в середине зала; она медленно кружилась между четырьмя колоннами, увешанными пылающими и колеблющимися цветами олеандра. Она мягко откинула голову назад; тяжелый узел волос поднимался на затылке, блестящие глаза были устремлены на счастливое лицо принца. Он что-то говорил ей журчащим голосом, из его выпуклой груди исходили мягкие, сдержанные звуки. Она сказала ему, что довольна, и улыбнулась паше. Он с методической веселостью танцевал с Эминой, носившейся, как вихрь. "Мы снова на празднике жатвы, – подумала герцогиня. – Зачем поре винограда кончаться когда-либо?" Бессознательно она подняла руку, как будто между пальцами у нее была полная кисть.
Вдруг из толпы ей подала руку Лилиан Кукуру. Они вошли, точно в палатку, под полуоткинутый гобелен с изображенными на нем любовными историями Юпитера, висевший между двумя колоннами. Герцогиня отдыхала, опершись локтем о подушки. Лилиан стояла, выпрямившись, возле нее; серебряная ткань, облегающая, жесткая, непроницаемая, сверкала на ее членах. Из узких отверстий платья выступали полные, матово-белые руки и шея, а волосы огненными языками лизали сокровища ее тела.
– Вы стали красавицей – сказала герцогиня. Лилиан молчала. – Мы не должны были бы показываться рядом. Это жестоко! Я думаю, что многие из тех, кто смотрит на нас, теперь искренне несчастны.
Лилиан возразила:
– А многие поистине счастливы, поверьте мне! Я показывала себя сначала в Париже, потом в Риме, на сцене, в трико, при электрическом освещении.
– Я знаю это. Вы сделаете это и в Неаполе?
– Это решит Рафаэль Календер. Вы видите его, вот он стоит с женами паши. Я сделала его своим импрессарио, так как Бланш де Кокелико не приносила ему больше ничего, – и я требую от него, где бы он ни показывал меня, только одного: чтобы он делал уступку молодым людям. Студенты и художники не платят почти ничего.
– И вы считаете, что делали молодых людей счастливыми?
– Очень счастливыми. Я публично и со спокойной совестью показываю им красоту, за подделкой которой они обыкновенно гонятся украдкой. Я убеждена, что они не испытывают никаких желаний, кроме желания смотреть на меня; я слишком прекрасна.
"И слишком холодна", – подумала герцогиня.
– Под их взглядами я очищаюсь от отвратительных прикосновений угрюмого грешника, которому я была подчинена когда-то. Вы видели это, его желания скользили по моей коже, как что-то влажное, гнилое... О, мне нужна еще ежедневная ванна чистого восхищения, – сказала она, охваченная отвращением. Затем она с живостью прибавила:
– И, стоя на сцене, нагая и залитая светом, я поднимаю ослепительный, победоносный протест против всего лицемерия моей касты, против всякой грязи и ненависти к телу!
Герцогиня внимательно смотрела на гордое, холодное лицо говорившей. Ей казалось, что это говорит она сама.
– Вы – восставшая, о, я люблю вас!
– Вы, любящая свободу! Вы, такая одинокая! – сказала Лилиан. – Разве мы не сестры?
– Насколько это вообще возможно... Вы, Лилиан, тоже очень одиноки. Когда вы любили Жана Гиньоль, вы думали, быть может, что одиночеству настал конец?