Текст книги "Шутиха (сборник)"
Автор книги: Генри Лайон Олди
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 50 страниц) [доступный отрывок для чтения: 18 страниц]
Это был метод инверсивного шокового психопрессинга, при котором защита с обвинением ритмично меняются местами, наподобие пар в марлизонской кадрили, чтобы при объявлении вердикта слиться в общем экстазе гуманизма и всепрощения.
Прецедент: книга Иова.
– Готов выступить в качестве прогнозиста. – Букли напомаженного парика фискал-прокурора колыхнулись с явной иронией. – Скоро косяком пойдут опровержения, «отповеди клеветникам»... Сборники медицинских фактов: шут-терапия в действии. Вторая волна рекламы, позитив, полностью оправдывающий...
– ...моего подзащитного! Мы совершенно уверены, а в некоторых случаях знаем доподлинно: большая часть появившихся сейчас материалов инспирирована и проплачена самой «Шутихой». Иногда через подставных лиц. Пешки-репортеры зачастую не знали, для кого стараются. Разве что личный друг моего подзащитного, некий Игнатий Сладчайший, он же Игнат Лойолкин...
Взгляд мисс Анастасии (потерпевшая, истец и присяжный заседатель в одном лице) заметался вспугнутой мышью. А судья, если продолжить зоологические аналогии, уподобилась готовой к броску королевской кобре-матери. Мы же, как Лица Третьи, вольные слушатели, наблюдали за происходящим из переполненного нами зала суда.
– Это правда, подсудимый?
– В рассуждениях, прозвучавших здесь, присутствует определенная логика.
– Логика?! Определенная?! – Адвокат еле сдержался, чтоб не подпрыгнуть от возмущения: негоже будущему лорду-канцлеру впадать в детство. – Позвольте узнать, откуда вторженец Берлович с двумя ирландскими террористками узнали адрес матери потерпевшей? А надписи в подъезде, оскорбительные для чести и достоинства?! Звонки анонимов?!
– Обвинению хотелось бы знать главное: ЗАЧЕМ? От рекламы вам польза. Шумиха, ажиотаж, прибыль. А от мелких пакостей? Кто о них, кроме нас, узнает? Я понимаю, этой дряни и без ваших молитв хоть пруд пруди, но все-таки...
Связь времен задумалась, почесала в затылке и восстановилась.
– Вы очень близки к правде. – Мортимер Анисимович отошел к перилам. Пальцы ударили дробь: сильно, слабо, совсем еле-еле. – Не ожидал, право слово.
Он покачался с пятки на носок: утлый челн в предчувствии бури.
* * *
– Наверное, легче всего сейчас было бы надеть маску. Профессор шутовских наук, завкафедрой карнаваловедения, читает лекцию студентам-контрактникам. Скрип перьев в конспектах: «Эффект шут-терапии неполон без форсированной стадии процесса, когда, отвечая на серию внешних раздражителей, клиент вынужден делать выбор: защищать шута или отказаться от него. В толкованиях Тарота о карте Шута, безрассудно бредущего к пропасти, сказано: “Возможно, вы просто должны сделать прыжок, опираясь лишь на слепую веру, чтобы достичь другой стороны, пусть даже этот прыжок вас страшит...» Но, как известно, самые талантливые студенты нашей кафедры вечно прогуливают лекции, а скучного зубрилу никакой конспект не спасет.
Поэтому сожгите тетради в печке.
Может быть, стоит поговорить о мифе. О том рае, где удачливые, язвительные шуты катаются как сыр в масле. Сидя за одним столом с королем, чавкая из его тарелки, безнаказанно издеваются над принцами и мимоходом одаривают господина мудрыми советами. Вынужден разочаровать вас: принцы злопамятны, а короли вспыльчивы. Удавить за неудачную шутку? Лишить языка? Оскопить? Сгноить в темнице?! Вот юмор монархов. И даже везунчикам, кто дожил до старости, кто умер в своей постели, куда чаще доставались пинки и затрещины, чем высочайшие милости. У Шекспира в «Короле Лире» шут просто исчез после бури. Без объяснений. Даже тела не нашли, чтоб похоронить по-человечески.
Вы вправе возразить: наш просвещенный век – и дикость Средневековья?! Да, конечно. Но шут по-прежнему беззащитен! Колпак не спасет от удара меча, в этом природа колпака. Покройся он стальными бубенцами сверху донизу, мутируй в шишак, затем в шлем-бургиньон – кто разглядит карнавал сквозь частую решетку забрала?! Но вместо всей этой риторики я задам вам всего один вопрос. Не надо мне отвечать. Ответьте сами себе: вам бы действительно хотелось, чтобы все произошедшее с вами за последний месяц оказалось сном?
Если да, то любой мой ответ не имеет смысла.
Если нет, тем более.
ЛИТЕРАТУРНОЕ ОТСТУПЛЕНИЕ
Есть несколько сортов смеха. Есть средний сорт смеха, когда смеется весь зал, но не в полную силу. Есть сильный сорт смеха, когда смеется та или иная часть зала, но уже в полную силу, а другая часть зала молчит, до нее смех в этом случае совсем не доходит. Первый сорт смеха требует эстрадная комиссия от эстрадного актера, но второй сорт смеха лучше. Скоты не должны смеяться.
Даниил Хармс. «О смехе» (1933).
Глава четырнадцатаяДаниил Иванович, ты ведь понимал, что рискуешь?
Искренне твои, Третьи Лица
«ВИЗИТ КВАРЕНЗИМЫ, ИЛИ ЗЯМА ИМЕЕТ ЗАЯВИТЬ»
– Это ничтожество, – сказал Зяма, чихая и, как обычно, думая о своем. – Он назвал меня шутом. Я прочел ему оду «Добрый молодец», но музы молчат, когда ревут ослы. «Зямочка, дорогой мой, ваше шутовство вызывает умиление, но неужели вам самому не стыдно...» Гарик, я хотел поговорить с тобой об этом жалком ничтожестве. И об этом тоже...
Палец, мосластый и почему-то средний, а не указательный, без видимой причины уперся в чахлую старушку, которая шустрей таракана отбежала к гаражам.
– Я долго ждал тебя, Гарик. Я весь измучился, стоя под запертыми воротами. Думал, ты больше не хочешь видеть своего Зяму. А это насекомое ничтожество...
Палец продолжал настойчиво тыкать в безобидную бабку. Зяма был похож на обиженного ребенка, переполненного негодованием, но неспособного облечь чувства в связную речь; впрочем, это было его обычное состояние. Галина Борисовна обошла взывающего к небесам Кантора, собираясь открыть ворота, но зачем-то обернулась через плечо: на старуху. Желудок моментально взбунтовался, напоминая, что позавтракать она забыла. А профессиональная язва не терпит такого вопиющего склероза. Сейчас пройдем в дом и сядем завтракать. Нет, обедать. В холодильнике наверняка что-то есть, а если нет, придется отправить Мирона...
Возле гаражей отиралась троица старух.
Они двигались по сложным спиралям, не сталкиваясь разве что чудом. Их движение завораживало. Четыре старушки резво перебирали ногами, затянутыми в ватные колготы, башмаки пяти бабусь, шаркая, просили гречневой каши, шесть худющих сплетниц втягивали головы в воротники из траченного молью каракуля. Ярко-зеленый гараж стал грязно-зеленым, как горлышко пивной бутылки в луже; оранжевый – бурым; тот, что из белого кирпича, напомнил груду известкового раствора, сваленного нерадивыми строителями под открытым небом. Веселенькая ограда дома напротив скукожилась, обретая мрачный статус решетки вокруг казенного склада с тушенкой. Даже мелькнул призрак колючей проволоки, натянутой сверху. А на остальных заборах объявились клыки битого стекла: чтоб мальчишки не лазили. Девять старух семенили, накручивали, шевелились и кишели, к ним присоединились два старика, один изможденный, с усами, второй безусый, но жирный до отвращения, – оба старца были вооружены стетоскопами и отличались завидной прытью.
Начался дождь.
Не июльский слепец, не майский ухарь, даже не ноябрьский мизантроп, – мелкий, пакостный мерзавчик конца декабря, когда Новый год вязнет в слякоти, грязно матерясь в ожидании снега, а мокрые насквозь ленты серпантина оттягивают лапы елок к земле, мешая взлететь.
Красная черепица на крыше утратила блеск леденцов.
Сейчас крыша напоминала фурункул.
Дюжина старух, восемь стариков и шесть-семь молодых людей с лицами манекенов, зато в брюках и рубашках, выглаженных так, что взгляд резался в кровь о бритвенно-острые «стрелки» штанин и рукавов, вели хоровод. Это напоминало бы броуновское движение молекул, будь оно живым; чуждый, механический ритм пробивался сквозь внешне бессистемное круженье. Метроном – сухой, равнодушный:
«...бей паяца ногой по яйцам: не смей смеяться! Учись бояться!..»
Молодых людей стало гораздо больше: циркулируя по улице туда-сюда, манекены придвигались все ближе, и желание вбежать в дом, открыть холодильник и съесть хоть что-нибудь, лишь бы утихомирить царь-голод, стало нестерпимым.
«Сейчас камень кинут. Точно, сейчас кинут...»
С глухим скрежетом – так умирают рептилии в асфальтовых болотах – разлетелось заднее стекло котика. Осколки усыпали землю; если бы в них отразились небо, солнце, которое секунду назад туча сунула за щеку, кроны деревьев или лицо Зямы – было бы легче. Но тонированные куски зеркала, детища злобного тролля из предисловия к сказке, совершенно не умели отражать.
– Что вы делаете, гады?
Верный Мирон шарил взглядом по толпе, ища обидчика.
Тщетно.
Если кто-то и бросил камень, его нельзя было вычислить в мельтешении тел.
К ногам Насти жался Пьеро, омерзительно черно-белый. Взгляд шута ерзал, кланялся, суетился, подобный трусишке, угодившему в преддверие драки: я? да что вы? я здесь случайно, я посторонний... Впервые Галина Борисовна увидела, что Пьеро еще очень молод, ненамного старше самой Насти, всего лет на пять-шесть. Раньше это скрадывалось поведением: шуты не имеют возраста. А затравленные шуты, оказывается, имеют.
«Домой. Скорее домой... не дай бог замок заело...»
Магнитный ключ бессмысленно тыкался в прорезь. Ворота даже не щелкнули челюстями: словно грешники со всем присущим грешникам наивом пытались проникнуть в рай с черного хода. «Бей паяца... учись бояться...»Уши забило серными пробками; тихо шелестя подошвами, манекены бродили уже вплотную, по-прежнему ничего не делая, не проявляя никакой враждебности, кроме безразличия.
Просто двигались.
Люди так не умеют.
На ветках деревьев копилась пыль. Под ногами шуршал щебень. Короеды точили клены у кучи строительного мусора. Птичий помет клеймил окна безглазых строений. Вещи покупались на вырост. Картошка запасалась на зиму, целые чулки лука вывешивались в кладовках, напоминая о возможности голода, и белесые влажные побеги росли из гниющих головок. Вопрос «Как дела?» не требовал ответа. Перелицованные лица, опустелые тела, душные души. За портьерами, шторами, гардинами, за стенами и дверьми жизнь шла своим чередом: настоящая, правильная жизнь. Каждый был сам за себя. Даже в комедиях за кадром в нужных местах ржал хор профессиональных смехачей-наемников – иначе зритель мог бы ошибиться и расхохотаться не там или вовсе выключить телевизор.
Хотелось есть.
Хотелось пойти к врачам: провериться на всякий случай.
Еще очень хотелось поехать на работу: прямо сейчас. Наверняка все развалили, растащили, угробили за два дня дело всей жизни...
– Что вам нужно? Убирайтесь!
Это Юрочка. Шагнул, как в омут, в тихий омут, битком набитый чертями, – в круженье, в молчаливый хоровод. Страх в глазах юноши – «Ударят! Унизят!..» – бился насмерть с карим, безрассудным огнем, весело идущим к пропасти с котомкой на плече; и огонь победил, вышвырнув страх наружу. Но, вплетясь в хоровод стальной нитью, бесцветный, немой страх вернулся победителем: от ловкого удара в живот Юрочка согнулся, глухо крякнув, будто надорвавшийся грузчик, следующий толчок отшвырнул его к машине, и Галина Борисовна с ужасом следила, как сын медленно сворачивается клубком возле колеса раненного в спину котика.
Кто бил, как и зачем? Увидеть не получилось.
Страх бил.
«...ногой по яйцам: не смей смеяться!..»
А манекены все ходили туда-сюда, задевая людей сухими, шершавыми, как змеиная кожа, телами. И старцы все мерили холодными пальцами пульс – себе и тихому, снулому бытию: волноваться вредно, спешить вредно, дышать вредно, жить вредно, знаете, что такое тахикардия души? И кивали старухи: правильно, верно, так и надо, только так, тик-так, тик-так, нервный тик, верный так... От их тиканья связь времен костенела лопаткой брахиозавра, найденной в раскопе.
– Юрка! Игоревич! Ты что? что ты...
Гарик упал на колени рядом с сыном, бессмысленно пытаясь заглянуть в лицо.
– Это ничтожество... – повторил Зяма, разглядывая хоровод. Смешной и неуклюжий, вечный воитель с мельницами, сейчас он был смешон вдвойне: видя что-то свое, с отвисшей нижней губой, поэт-неудачник, мечтающий о публикациях в «Нефти и газе» или на худой конец в мало-тиражке НИИ «Госнаобумпроект».
– Это ничтожество...
Сказано было жестко. Удивительно жестко для безобиднейшего Зямы. Даже, пожалуй, жестоко. Знакомые, затертые до неузнаваемости слова вдруг заострились профилем мертвеца. Кантор присел, растопырившись, хлопнул себя по правой ляжке; потом, едва не упав, хлопнул по левой, и до Галины Борисовны не сразу дошло, что Зяма танцует, глядя в мельтешение теней с отчаянным весельем безумца.
Как индеец перед выходом на тропу войны.
Как пьяненький дед на свадьбе младшей внучки: м-мать! дожил, братцы!..
С похмела —
Ох, смела! —
Мне фортуна поднесла:
«Пей, фартовый, поправляйся!»
Как проказница мила!..
Впору было воскликнуть вслед за нашим старым знакомым Тертуллианом, большим любителем полюбоваться адскими мучениями паяцев: «Credo, quia inteptum!» – «Верую, ибо нелепо!» Потому что ничего нелепей этой частушечной цыганщины, этого дурацкого экспромта, ничего более неуместного и несвоевременного в данной ситуации придумать было нельзя. Хоть пополам перервись – на-кась, выкуси! Севший, испитой голос «дал петуха», срываясь визгливой фистулой; охнула Настя, хватаясь за рассеченный пополам абсолютный слух, глянул снизу обалделый Гарик, крутнув пальцем у виска, но чудней всего оказалась реакция шута. Сейчас Пьеро напоминал капрала, замешкавшегося под обстрелом, который вдруг увидел, как цивильный штафирка, чахлый шпак в сюртуке, перехватив бразды правления, взлетает на бруствер и командным матом поднимает солдат в штыковую.
Шут встал.
На четвереньки.
Тряхнул по-собачьи головой: бубенцы с бейсболки откликнулись вяло, надтреснуто, вразнобой, но это были настоящие шутовские бубенцы. В семи щелоках кипяченные. На семи терках тертые. Во второй раз они опомнились. Звякнули язычками с убийственным весельем, словно кастаньеты в руках старухи Изергиль, той старухи, что курит трубку, рассказывает сказки о гордых упрямцах и не шляется близ чужих домов, когда не просят.
Капрал кинулся догонять взвод:
Рылом вышел – весь в пуху,
В ряд калашный влез нахрапом
И кукую петуху,
Что его колода с крапом!
– В детстве был смуглей арапа
И устойчив ко греху, —
поддержала дурака Настя.
Хоровод сбился с шага. Дальние старцы шарахнулись прочь от ограды, налившейся розовым пополам с зеленью, словно раннее яблочко; двое манекенов помоложе схватились за щеки, обжегшись румянцем. Боль исказила восковые черты. Птичий помет на окнах перестал раздражать: его уронила обалденная, горластая, иссиня-черная ворона, которая больше всего на свете обожала красть блестящие побрякушки. Очень блестящие. Просто-таки ослепительные. А помет – что помет? Воронам тоже гадить надо, вороны тоже люди.
Зяма продолжал хлопать и приседать.
Враскорячку.
Лучше не придумаешь.
Я крутой,
Холостой,
Принцип жизненный просто
Коль попался на дороге,
Хочешь – падай, хочешь – стой!
Перья проросшего в кладовках лука стали буйно-зелеными. В салат положи – объеденье. А до зимы еще сто лет. Дождь полосовал черепицу, и под кнутом маркиза-садиста крыша вдруг полыхнула алым огнем. Зашевелился Юрочка, расплескивая грязь; попытался сесть. Сперва не получилось, но отец помог, поддержал, а потом взял да и затянул от фонаря наискосок в терцию с Пьеро:
Центнер с гаком, но удал,
Наплевал врагам в колодцы,
Кто последний – пусть смеется,
Это, брат, не навсегда!
И Галина Борисовна вдруг пожалела, что рядом нет психиатра или на худой конец Лешки Бескаравайнера, потому что такую несусветную чушь лучше было бы орать в присутствии специалиста. Впрочем, и так вышло неплохо:
В огороде лебеда
Нетерпима к инородцам!
Но хоровод ускорил вращенье. Циферблат часов, отмеряющих вечные сороковины Карнавала: быстрее! еще быстрее! еще! Круг за кругом, на круги своя, кружной путь безопаснее, девять кругов благих намерений... В теме дождя ударили литавры града. Стало зябко. Можно простудиться, схватить насморк, если с преступным легкомыслием забыть дома зонтик, не закутаться в колючий шарф, оставить теплые носки в шкафу, и вечным приговором будет вам кипяченое молоко с пенкой. Из купленной утром грозди бананов надо сначала съесть подгнившие плоды, чтоб они не испортились, а к вечеру гниль тронет новые, и снова придется первыми есть именно эти, оставляя свежие на потом, которое не наступит никогда, – здравый смысл щедро балует гнильем своих адептов, требуя мзды; с мира – по нитке, с бора – по ели, с меры верните, что не доели, с дома – по дыму, с жизни – по году, впрок, молодыми, с пира – по голоду, с морды – по хохме, с детства – по Родине, с крестного хода – выкрик юродивого... Смертник, скотина, грешное крошево, дай десятину! дай по-хорошему!..
Рев диплодока, случайно забывшего вымереть в парках Юрского периода, рухнул на хоровод мельничным жерновом. Придавил, расплескал кипятком, давая осажденным набрать дыхание.
– Вован!
О да, это был Вован. Могуч и прекрасен, король майонеза шел от своих ворот, сверкая цепью, сотрясая землю, в боевых миланских доспехах «Adidas», и чудовище бас-саксофона, припав к губам возлюбленного господина, рычало на пару с вокально-озабоченным Баскервилем: «When the Saints go marchin' in». Тыл частей резерва прикрывал идущий на руках, багровый от натуги Тельник, хрипло голося поперек:
Ни кола,
Но кулак
Весом ровно в три кила,
Предо мной дешевый фраер
Граф Влад Цепеш Дракула!
В ответ дождь сплел паутину из сотни новых кварензим. Вокруг бунтовщиков, предателей, изменников кишело липкое сорокадневье, справляя поминки. Стояли часовые Великого поста: «Стой! Камо грядеши! Стрелять буду!» Бродили унылые режиссеры, перед спектаклем рассказывая всем и каждому, какой кровью и каким каторжным трудом далась им премьера, шлялись хмурые писатели, излагая urbi et orbi за неделю до выхода новой книги, в каких муках они рожали завязку, кульминацию и финал; педиатры мстили детству за поруганные идеалы, учителя литературы требовали всякое сочинение начинать чугунным пассажем: «В данном произведении автор осветил ряд жизненно важных проблем...»; ассенизаторы убеждали общественность в своем праве учить парфюмеров, и скучали в углах, колыша паутину, парфюмеры с обонянием, сожженным дотла «Шанелью № 5»; кухарки настойчиво управляли государством, тряся вожжами, а тихо ехавшие перестраховщики в конечном итоге были дальше всех.
Сердце пробил насквозь гвоздь одной, но пламенной страсти: постоять в долгой очереди, время от времени выкрикивая: «Вы здесь не стояли! Мужчина, куда сказано?!» – с деревьев, истошно шурша, опадали казенные формуляры с прожилками виз и родимыми пятнами резолюций, дворники сгребали их в кучи, и руки, трясущиеся руки, судорожно тянулись выдернуть заветную бумажку («женщина, не морочьте мне голову!..»), заполнить фиолетовым ядом чернил, влить мертвую кровь в пластиковые вены и испытать чувство глубокого удовлетворения за бесцельно прожитые годы.
«...не смей смеяться!..»
Знакомые лица всплыли в хороводе, будто утопленница майской ночью. Юрочка качнулся обратно к машине, когда из тугих, как плети, прядей дождя к нему шагнули старые знакомые: Казачок с компанией пырловцев. Заслонить младшенького не успел никто, даже Тельник опоздал встать с рук на ноги, – «...бей паяца!.. бедный Юрик!..»– только сам «бедный Юрик», опершись спиной о капот котика, как великан-ливиец Антей, сын Геи и в целом слегка гей, приникал к матери-земле за новыми силами и вдруг заорал благим матом, совсем не по-адвокатски оскалившись навстречу гостям:
Восемь девок, один я,
Были девки – стали бабы,
Безобиден, как змея,
И на передок неслабый!
– Молоток! – ухмыльнулся дылда Шняга, воздвигаясь рядом.
– Ну, блин! – подтвердил Чикмарь, сбацав аритмичную чечетку.
Два бастиона свободомыслия стояли насмерть.
А эстет Валюн, мастер переиначивать слова, катая дружелюбные желваки, внезапно испытал китайское У, закруглив Юркину строфу в духе подлинного интернационализма:
Что евреи, что арабы —
Жертвы обрезания!
И хором, под ликующий бас-саксофон и разбойничий свист Казачка, с солирующим, вдохновенным, безумным и счастливым Зямой:
Ах, рука!
Жми стакан!
Свят колпак у дурака.
Пусть не всяко лыко в строку —
Не для всякого строка!..
Карнавал шел на прорыв.
Несся в горнило битвы джип с авторитетом Кузявым, возле которого приплясывал на переднем сиденье, размахивая колпаком, блудный сын пожарного инспектора Мустафы. На попутном мусоросборнике мчались актеры «ТРАХа» в боевом неглиже, во главе с неистовой Санькой Паучок. Скакал верхом на палочке Лешенька Бескаравайнер, часом раньше оформившись в отделе кадров «Шутихи» на должность методиста-буфф с перспективой. Оседлав трамвай, впервые в жизни изменивший стабильному маршруту, поперек рельсов спешили рыцари ордена «Фефела КПК», и местью дышали щеки Рваного Очка, поддержанного с флангов Первопечатником Федоровым и буйным во хмелю Кобелякой. Цирковая студия «Манеж надежд» на слонах и верблюдах, взятых в зоопарке напрокат, торопилась к усталому Тельнику: «Alles! Alles, chief!» – корабли пустыни плевались с убийственной меткостью, и каждое сальто-мортале отбрасывало врагов назад, давая простор для трюка.
И, бляхами панциря под стрелами, гуляли клапаны под пальцами Вована:
Выезжаю на кривой —
Вам бы выездку такую! —
И безбашенно рискую
Бесшабашной головой...
Ах, вдогонку, в спины, в убегающий дождь, наотмашь, вприсядку:
Если чувствуешь, что свой,
Сядь в галошу – потолкуем !
– Это ничтожество... – удовлетворенно сказал Зяма, отдышавшись.
Оглядел залитую солнцем улицу, похожую на улыбку шута.
И сделал рукой неприличный жест.
ГЕРОИЧЕСКОЕ ОТСТУПЛЕНИЕ
Велика Земля, а отступать некуда.
Вот такие дела.
Искренне Ваши, Третьи Лица.