Текст книги "Давно, усталый раб, замыслил я побег..."
Автор книги: Генри Лайон Олди
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 2 страниц) [доступный отрывок для чтения: 1 страниц]
Генри Лайон Олди
ДАВНО, УСТАЛЫЙ РАБ, ЗАМЫСЛИЛ Я ПОБЕГ…
В толпе легко быть одиноким.
Жетон метро – ключ к просветленью.
Спускаюсь вниз.
Ниру Бобовой
– Значит, вы рассчитываете вернуться обратно? Домой?
– Да.
– Когда же, если не секрет?
– Скоро.
– А каким образом вы намерены это сделать?
– Никаким образом. Просто вернусь. Вместе с остальными, кто спал. Я не умею – вместе. Не люблю. Не хочу. Но здесь все наоборот. Здесь иначе не получится. Бабка меня уже нашла. Теперь – скоро.
– Но если у вас дома так хорошо, может быть, вы бы хотели забрать с собой и других людей? Чтобы им тоже стало хорошо?
– Всем?!
– Разумеется. Ведь это замечательно, когда всем хорошо.
– Всех забрать?!
– Не надо нервничать. Допустим, не всех. Например, тех, кто здесь. В пансионате. Как вы думаете, у вас дома им будет лучше?
– Не-а. Им не нужно, чтоб лучше. Было бы нужно, давно б ушли. Сами. Но они остаются. Значит, не хотят. Если дома станет много людей, получится ерунда. Как здесь. Дома каждый – один. А тут – вместе. Не люблю, когда вместе. Когда в месте, в одном месте, толчея. Вы, доктор, тоже – один. Вам тут плохо. Пойдете со мной?
– Спасибо за приглашение. Я подумаю.
– Думать не надо. Надо идти. Или не идти. Если вы пойдете – будет легче. Дойти.
– Хорошо. Скажите мне, когда соберетесь домой.
– Я скажу, доктор. Скоро скажу. Только не надо думать. Пожалуйста…
* * *
Время менять очки, понял доктор.
Очков у него было две пары. Очень похожих: тонкая, невесомая оправа и крупные, слегка вытянутые вниз стекла с весьма почтенными диоптриями, придававшие лицу слегка усталый вид. Стиль "Верблюд, король стрекоз" – так изъяснялась первая жена доктора, она же последняя, ибо после развода, дела давнего и почти забытого, счастливчик отнюдь не торопился впасть в очередное безумие. Но вернемся к очкам. Никакой тонировки, затемнения линз. Простота и солидность. Разве что металл первой оправы отливал сталью, а второй бронзой. Никто, в сущности, не замечал, что доктор примерно раз в три месяца меняет очки. А и заметили бы, так не придали значения.
Доктор улыбнулся, извлекая запасной футляр.
Значение процесс имел только для него.
К очкам привыкаешь. Как привыкаешь к банальностям, к суете, к иллюзии, самозвано взобравшейся на трон реальности и нацепившей корону на кукиш лысой головы. Идет время; сидит узурпаторша; стоишь ты. Но, однажды всего-навсего сменив пару очков, вдруг понимаешь, что мир изменился, решительно и бесповоротно. Самозванка кубарем слетела с трона, слабые, мягкосердечные банальности сцепились за выживание, по пути мутируя в зубастые, покрытые чешуей аксиомы; суета-беглянка сентиментально обернулась на горящий Содом, превратись в соляной столб. Расплывчатость бытия, именуемая привычкой, стала бесстыдно резкой, хотя диоптрии одинаковых линз, а также идентичная центровка не давали к этому решительно никакого повода. Местами жизнь вытянулась, местами съежилась, мышью удрав в угол. Боковое зрение обрело дурную манеру исчезать и появляться по собственному усмотрению, словно кокетка-любовница, вынуждая кавалера постоянно коситься в сторону: на месте ли ветреная красотка? Ты резко поворачиваешь голову, ловясь на удочку легкого головокружения; пьян без вина, ты постоянно ищешь повод снять очки и протереть их суконкой. Ты весь в себе, занят собой, и ненадолго забываешь, что вокруг тебя кишит масса совершенно бессмысленных, ненужных тебе людей.
Люди превращаются в объект исследования, чем и должны быть.
Запасной футляр лег в карман пиджака. Вечером, подумал доктор. Я поменяю очки вечером, на работе, оставшись в одиночестве. Зря, что ли, я записал себе на сегодня ночное дежурство. Еще один самообман, жалкая видимость деятельности. Мозговая кость, брошенная псу общества: тружусь, знаете, не щадя сил и здоровья… Впрочем, пес благодушествует возле будки, сытый былыми подачками. Я раскормил его до ожирения. До утраты бдительности. Не появись я в лечебнице неделю или две – в крайнем случае, мне бы перезвонили домой, под конец разговора попросив беречь себя. Выдавили бы каплю желтого, пахнущего фурацилином сочувствия: поймите, дорогой друг, в вашем возрасте… Сердце? Желудок? Ах, депрессия! Тонкая шутка: ясно, ясно, сапожник без сапог… Да, конечно. Выздоравливайте и ни о чем не тревожьтесь.
Очки сменить легко, на некоторое время укрывшись за частоколом новых стекол. Куда трудней сменить имя, банальность из банальностей.
Пес не отдаст любимую кость.
Работа в лечебнице была синекурой. Хорошо оплачиваемым балаганом. Они там все безнадежны, в тысячный раз подумал доктор. За это я их люблю: за отсутствие надежды. За определенность. За витую решетку ограды, зелень газона вокруг шезлонгов, за божественную непогрешимость камер слежения, за присутствие вежливых ангелов-охранников и ворчание двух доберманов, обученных по специальной программе «Привратник». Я приглашаю их разумеется, не доберманов и не ангелов! – сесть в кресло или прилечь на диван, я веду с ними беседы, выстроенные по всем правилам; Геркулес, назло мифологии взяв замуж бабочку-Психею, я препарирую гусениц психозов и расчленяю коконы фобий, зная, что борюсь с гидрой, и безнадежно ждать Иолая-факельщика, который прижжет обрубки шей. С аналогичным рвением я мог бы чесать им пятки. Зато богатые родственнички моих пациентов с удовольствием платят за роскошь небрежно уронить во время банкета или презентации: "Ах, бедный дядюшка! Но вы ведь знаете, он полностью обеспечен! Многие бы продали душу за возможность оказаться на дядюшкином месте! Разумеется, в клинике… верней, в пансионате. У этого, который!.. ну, того самого, если вы меня понимаете…"
Собеседник, как правило, понимал.
Естественный отбор: непонятливых давным-давно отказывались пускать на банкеты и презентации. Умение кивнуть в нужный момент сродни дорогому галстуку. Своего рода визитная карточка. Ведь даже продай непонятливые душу, вырученных денег не хватило бы для оплаты места в клинике, верней, в пансионате, где есть камеры слежения, вежливая охрана, умные доберманы и тот самый доктор, если вы меня понимаете.
"Тем самым" (а заодно "этим, который!") доктор стал двадцать пять лет назад, после скандального цикла статей "Семьдесят стоянок", где он увлеченно полемизировал с Джавадом Нурбахшем, рискнувшим открыто выстроить параллели между психоанализом и суфийским обучением. Было чертовски соблазнительно увязать "нафс-и аммару", то есть душу плотскую, или побуждающую, вечного тирана и контролера мыслей, а также поведения человека, с «super-ego» – системой усвоенных в раннем детстве запретов, не вполне осознаваемых самим человеком. Но одним из главных тезисов "Семидесяти стоянок" было следующее: если психоанализ своей задачей ставит воздействие на человека ненормального с целью возврата его в нормальное состояние, если суфизм (как, впрочем, и дзен) формирует воздействие на психически нормального человека для продвижения его в состояние "человека совершенного" – то, приняв с позиций социума "человека совершенного" за "человека ненормального", мы замыкаем кольцо, возвращаясь в исходную точку. Подтверждая мысль, доктор с колоссальным трудом добился разрешения присутствовать на занятиях в суфийских "подготовительных классах", где психически больных врачевали эзотерическими методами, а излеченных переводили во "внутренний круг" обучения. Местные шейхи сперва мрачно косились на иноверца, но, когда доктор потряс их обильными цитатами из Руми и выдержал трехчасовой "танец дервиша", оставшись к концу на ногах, даже самые упрямые ортодоксы прониклись уважением к гостю.
Ах, как давно это было…
Тогда доктора еще не раздражало обилие людей вокруг.
* * *
– У вас есть какие-нибудь жалобы?
– Жа… жалобы?
– Ну, может, вас что-то не устраивает, что-нибудь не нравится у нас? Например, кормят плохо. Рассказывайте без стеснения. Я постараюсь вам помочь, если это будет в моих силах.
– Кормят хорошо. Даже лучше, чем дома. У меня. Пюре с рыбой. Морс. Хлеб свежий. Морс нравится. А тут не нравится. Все равно.
– Что именно вам не нравится?
– Все. Люди… Их много. Слишком. От них шум между ушами. И камень не лепится. Ничего не лепится. Даже асфальт. Даже люки. Из люков лепить хорошо, мне нравится. Они такие гулкие получаются. Гулкие и тяжелые. Когда бегут – звону… Только тут они не лепятся. Это от людей. От шума. Наверное.
– Что у вас не лепится, простите?
– Големчики. Их так Мамця назвала. Давно. Когда я еще маленький был.
– Хорошо, к вашим големчикам мы еще вернемся. Это очень интересно.
– Правда, вернемся? Вместе с вами, доктор? Вы тоже хотите туда… домой?!
– Полагаю, вы не совсем верно меня поняли. Или я неточно выразился. Я имел в виду: "вернемся в нашем разговоре". А пока мне бы хотелось узнать поподробнее, что еще вам не нравится?
– Все. Почти все. Люди шуршат. Громко. Всем чего-то надо. Шуршат, шуршат… Зачем? Не люблю шуршать. Не люблю слушать шуршалки. Иногда только. Редко. Или когда големчики булькают.
– Наша беседа вас тоже тяготит?
– Бе-се-да? Тяготит… тяжесть… Нет. Не очень. Вы иначе шуршите, чем другие. Вы говорите. Вы словами делаете. Ну, хотите сделать. А другие просто… бол-та-ют.
– Спасибо на добром слове. Тогда, если не возражаете, давайте продолжим. Итак, что вас еще не устраивает в нашем пансионате, кроме большого количества людей, шума и разговоров?
– В пан-си-о-на-те?.. Да, мне объясняли. У вас тут хорошо. Почти как дома. Големчики не лепятся, а так хорошо. Не трогают. Не пристают: давай пошуршим! Шума меньше. И кормят. Пюре с рыбой. Морс. Клюквенный. Хорошо. Тут люди вместе – снаружи. А внутри – каждый сам по себе. И вы, доктор, сами. И я – сам. И все. Нравится.
– Значит, вам нравится в пансионате? А снаружи – нет? Скажите, вы бы хотели, чтобы вас выпустили?
– Выпустили? Куда? Домой?! Вы знаете, как туда попасть?!
– Нет, я не знаю, как попасть в то место, о котором вы часто рассказываете и о котором мы еще поговорим подробнее. Но мы могли бы выписать вас на попечение вашего кузена.
– Ку-зе-на?
– Двоюродного брата. Он очень, очень состоятельный человек, у него прекрасный особняк, прислуга…
– Юродный Брат? Не хочу к нему! Не надо. Он будет приставать. Шуршать, шуршать… Просить, чтоб я лепил. Много лепил. Не так, как я хочу. Как люди хотят. Их много, они все хотят, а я один… Только у вас все равно не лепится: люки, стены, асфальт. Нет, не хочу.
– Ну почему же – не лепится? Ваши работы показывали известным искусствоведам: они просто в восторге! У вас, дорогой мой, несомненный талант. Вы прекрасно вылепили скульптурный портрет своей матери – по этому портрету ее смогли идентифицировать, выяснили, кто вы на самом деле, у вас отыскались родственники…
– Род-ствен-ни… Не хочу к Юродному Брату! Не хочу!
– Успокойтесь, пожалуйста. Не хотите – и не надо. Никто вас насильно к нему не отправит. Если вы предпочитаете остаться в пансионате – милости просим. Я рад, что вам нравится у нас.
– Здесь лучше, чем в городе. Но дома – еще лучшее. Тут у меня лицо хитрое. Притворяется. Я видел. В зеркале. Дома я другой. Правильный. А тут все слишком твердое. Камень твердый. Дерево твердое. Даже люки твердые. Не лепятся. Я сам твердый. День-ночь, день-ночь, днем – солнце, ночью – луна. Скучно. Надо иначе. Мамця любит играть: луна – днем, солнце – ночью. Или вместе. Или чтоб жарко – и вдруг снег. А у вас никто не играется. Разучились, наверное. Затвердели, высохли. Или не хотят. Почему? Город, люди: шур-шур… Один пла-сти-лин мягкий. Лепится. Я помню, это вы мне дали, доктор. Жаль, големчики все равно мертвенькие выходят. Стоят. Молчат. Не бегают. Еду не приносят. Хотя мне еду и так дают. Пюре с рыбой. Морс…
– Да, я помню. Клюквенный морс. Кажется, я понял, что вас не устраивает. Не в нашем пансионате, а вообще… Везде.
– Да, доктор. Здесь – везде. А дома – нет. Дома хорошо. Когда я буду возвращаться, мы можем пойти вместе. Вам понравится: выберете себе два квартала, или три… Вы хотите делать. Словами. Просто у вас плохо получается. Слишком много людей, слишком много слов… А дома – получится!
– У вас дома?
– У нас – дома.
– Спасибо, я подумаю. Когда соберетесь домой, вы ведь меня предупредите?
– Конечно, доктор!
– Вот и славно. Итак, вас здесь многое не устраивает, но, как выяснилось, я вам ничем, к сожалению, помочь не могу.
– Не можете.
– Но, по крайней мере, в пансионате вам лучше, чем за его пределами?
– Да.
– Превосходно. Итак, претензий, жалоб и пожеланий у вас нет?
– Не-а.
– Тогда можем считать, что этот вопрос успешно закрыт. Давайте теперь поговорим о том месте, где вы жили прежде, чем попали сюда. О вашей маме…
– О Мамце.
– Хорошо, о мамце. О големчиках. О других людях – вы упоминали, что они живут там вместе с вами…
– Не вместе. Каждый сам. Не вместе! Иначе, чем здесь. Никто никому не мешает.
– Так уж совсем никто никому никогда не мешает? Совсем-совсем?!
– Ну… бывает. Редко.
– Выходит, и у вас дома не все гладко. Кое-что общее все же есть? Вот с этого и начнем…
* * *
Пройдя в ванную, доктор долго, с тщанием умывался. Сменил лезвие на бритвенном станке; не рассчитав усилия, порезался и долго разглядывал пострадавшую скулу в зеркале. Достав из шкафчика бальзам, аккуратно смазал место пореза. Большинство знакомых доктора всегда умывалось в спешке. Можно сказать, на бегу. Впереди маячил обильный сюрпризами день, сотни гомо сапиенсов, близких и далеких, сотрудников, родственников, друзей, врагов и первых встречных ждали, сгорая от нетерпения, мечтая получить возможность столкнуться в вечном круговороте и разлететься, соблюдая лживую строгость орбит. Знакомые доктора спешили внести свою лепту в окружающий хаос, потому и умывались наспех. Границы собственной вселенной, именуемой телом, их интересовали в последнюю очередь, и отнюдь не из самоценности этих границ; они латали кордоны лишь в случае вторжения неприятеля, торопливо выбирая союзников – дантист, хирург, дерматолог…
Насухо вытершись махровым полотенцем, в майке и спортивных штанах, провисших на коленях пузырями, доктор прошел в особый кабинет. Он редко принимал гостей, но сюда не пускал никого, даже в виде исключения. Здесь он отдыхал. Здесь его ждал покой: ряды голов из светло-телесного пластика, выстроенные на полках. В цеху по изготовлению манекенов доктора знали и любили – он всегда щедро оплачивал заказы. Мастера даже предлагали изготовление голов по фотографиям или устным портретам, но доктор неизменно отказывался. Его вполне устраивали изначально безликие создания.
Лица – это была его епархия.
"Сегодня мы выбираем лица". Название повести, автор которой, несомненно, пока был жив, хорошо понимал таких людей, как доктор. А когда перестал жить, то начал понимать еще лучше.
Прежде чем сесть за рабочий стол, доктор посмотрел в угол кабинета, подняв глаза слегка вверх, выше головы рослого человека, и победно улыбнулся. Там, на стене, укрепленный на мощной консоли, располагался телевизор. В этой квартире каждая комната – а их насчитывалось порядочное количество – была оснащена телевизором. И ни один из экранов не загорался вот уже около десяти лет. Это были порнографические гравюры в келье Святого Антония, ананасы и рябчики с трюфелями перед иссохшим аскетом, бутылка коньяка «Ахтамар» напротив «завязавшего» алкоголика. Искус. Легко отказаться, если у тебя вовсе нет предмета искушения. Куда достойнее ежечасно, ежеминутно проходить мимо жаждущего твоей души чудовища, равнодушно окидывая его взглядом. Доктор отказался от телевидения не в дни локального Апокалипсиса, когда Вавилонская блудница рекламы верхом на Звере вторглась в самую плоть любого канала, требуя купить, купить, купить, а если не купить, то заказать в кредит, – о нет, реклама оставляла его равнодушным, раздражая слабо, будто ток крохотной батарейки. Кислый, лимонный привкус на языке, и баста. Но когда редкие фильмы, заслуживающие потраченного на них времени, и еще более редкие передачи стали раскалывать надвое-натрое, словно геологическим молотком, вторжением двухминуток "Горячих фактов"…
Ты расслабился.
Ты настроился.
Ты в преддверии катарсиса. И вдруг:
"В результате обвала на шахте… ответственность за террористический акт взяла на себя… визит состоится, несмотря на… половодье разбушевавшаяся стихия унесла…"
У доктора были крепкие нервы. Мерзость крылась в другом. Ища сравнение, он останавливался на одном-единственном: находясь в постели с любимой женщиной, на пороге оргазма, ты вдруг обнаруживаешь, что в спальню ворвался сводный хор им. Л. Паваротти, исполнил «Интернационал» и удалился, забыв закрыть за собой дверь. Слишком много людей, думал доктор. Слишком много. Покупают, умирают, совершают поездки, приобретают в рассрочку, взрывают, договариваются – а прутья окружающей клетки делаются толще и крепче. Творец всегда одинок. Шесть миллиардов демиургов? Нонсенс.
Он еще раз улыбнулся и сел за рабочий стол.
Две головы, укрепленные на штативных подставках, ждали прикосновения.
В трельяже – зеркала, окружая стол с трех сторон, придавали ему вид алькова для больных нарциссизмом лилипутов – отражались руки доктора, когда он пододвинул одну из голов ближе. Далее настала очередь коробочек с гримом. Грим он делал сам, по старым рецептам, справедливо не доверяя промышленности. Там тоже слишком много людей. И все промышляют. Их тени для глаз – ложь. Тушь для ресниц – надувательство. Помада – клюквенный сок, марающий краской произнесенные слова. Скрипку Страдивари не сделать на конвейере. Уж лучше потрудиться самому, вкладывая душу и сердце, последнее, что осталось нетронутым в наш век отпечатков пальцев. Доктор обожал цитировать Франца Мая, медика из Гейдельберга, чувствуя на языке вяжущий привкус XVIII века: "Вот безопасный магазин красок, которым актер может без поврежденья здоровья наводить на лицо прелестную красоту и мерзкие хари".
Очень точно разделено: прелестная красота и мерзкие хари.
Итак, белый грим (вазелин, окись цинка, пчелиный воск, прошлогодний снег). Сухие румяна (мел, кармин, бензойная настойка, смущение девственницы, розовая вода). Краска общего тона (вазелин, окись цинка, киноварь, оранжевая, равнодушие, охра, кадмий, корица, приветствие на бегу, воск). Гумоз для носа. Поролон и марля для толщинок. Чуточку хорошего настроения.
Можно начинать.
В лечебнице находились два пациента, которых доктор давным-давно собирался воссоздать у себя на столе, загримировав пластиковые головы. Два любимых пациента. Два фаворита, вызывавшие у доктора чувство внутреннего родства. Двое глашатаев, шептавших триумфатору. "Помни, Цезарь, что и ты смертен!" Первый, в прошлом удачливый бизнесмен, ранее – спортивный функционер, еще ранее – знаменитый борец, вовремя ступивший на сытную стезю криминала, однажды взял в руки дилогию Явдата Ильясова "Заклинатель змей" и "Башня молчания". Зачем, с какой целью – бог весть. Случайности и нелепости – резервный полк судьбы, поджидающий вас в засаде. Важно другое: прочитав книгу, что называется, от корки до корки (наверняка шевелил при этом губами!), счастливчик отчетливо выяснил, что он не бизнесмен, функционер и борец, а астроном, математик и поэт. Гиясаддин Абу-л-Фатх Омар Хайям ан-Нишапури собственной персоной, прошу любить и жаловать. Видимо, родственники, взыскующие наследства, и друзья по работе согласились любить, но категорически отказались жаловать, потому что доктор познакомился с «Омаром» через два месяца после злополучного чтения, и с тех пор частенько приглашал бывшего бизнесмена для бесед, отрывая последнего от научных трудов. Трактаты о движении светил путем болевого замка на локоть, равно как и зубодробительные алгебраические экзерсисы, доктора интересовали мало, хотя попечители больного регулярно забирали все его труды, увозя в неизвестном направлении; доктор же, в свою очередь, с удовольствием коллекционировал рубайи пациента, находя в них неизъяснимую прелесть.
– Пацаны, я торчу! Мы фильтруем базар,
Нас не вяжут менты и не косит шиза,
Но бугор наверху – еще тот отморозок!
Мне прислали маляву: он всех заказал!..
Из нравоучительного:
– Надо жить по понятиям – понял, братан?!
Если ты мне, то я тебе – понял, братан?!
А когда нас судьба разведет на мизинцах
Ну и за ногу мать ее! Понял, братан?!
Из философического:
– Сколько было, пацан, до тебя пацанов,
Сколько будет потом! Вот основа основ:
Отвечаем по-всякому за распальцовку
И уйдем, догоняя былых паханов…
И так далее. Самое забавное крылось в следующем: «Омар» пребывал в твердой уверенности, что пишет на фарси. Доктора же он полагал своим покровителем, мудрым визирем Низамом-аль-Мулком, изредка умоляя выстроить в пансионате обсерваторию. Загримировать манекен под свихнувшегося борца было для доктора делом чести.
Но сегодня он решил начать с другого, не менее экзотического пациента.
* * *
– …Иногда Бабкины зверики приходят. Она их делает. Как я големчиков. Они совсем-совсем живые. А мои големчики – чуточку живые, а две чуточки – так себе. Вроде людей, если их много. Зато зверики булькать не умеют. А големчики булькают. Мне тут у вас показали: те-ле-ви-зор. Он булькает, как мои големчики. Бу-буль! – и пузыри по везде… Еще он показывает. Големчики иногда тоже показывают. «Ответственность за террористический акт взяла на себя!.. Спецотряды подняты по тревоге!» И бах! бах! Друг в дружку. Потом падают и рассыпаются. Я не люблю, когда они рассыпаются. Жалко. Когда они другое показывают, мне больше нравится. А еще мои големчики бегают. Быстро-быстро. Я их догнать не могу. Они мне еду приносят.
– Откуда приносят?
– Не знаю. Убегают, а потом приносят. Иногда – вкусное. Иногда – так себе. Но я все равно ем.
– А другим кто еду приносит? Мамце вашей, Бабке? Остальным?
– Не знаю. Бабке – зверики, наверное. А Мамця сама берет.
– Вы ее не спрашивали: где?
– Не-а…
– Вам это что, не интересно?
– Ага. Не интересно. Я вообще спрашивать не очень люблю. И отвечать тоже. И Мамця не любит. И другие. Я лепить люблю. Големчиков. А еще – на звезды смотреть. Мамця иногда делает, чтоб ночь. Дня на два. Без туч. И чтоб звезды – близко-близко. Я тогда сажусь и смотрю. Долго. Пока Мамце не надоест. Или пока есть не захочется. Тут у вас таких звезд не бывает, как Мамця делает. Чтоб близко. Все небо светится. Они как шарики становятся, и горячие. А вокруг – махонькие шарики каруселятся. Если долго смотреть, можно увидеть: на шариках всякие зверики живут. Вроде Бабкиных. Только еще забавнее. А на одном даже големчики есть! Разные! Я кричу: кто вас лепит?! а они!.. Вы представляете, они…
– Хорошо, хорошо, не стоит нервничать. Значит, вы големчиков лепите и на звезды смотрите. Это все? А остальные что делают?
– Еще я иногда гулять люблю. Только недалеко. Там чужие кварталы далеко. Туда ходить не надо. Там не мое место. Мамця погоду делает. День, ночь, звезды, ветер, дождь. Снег иногда. Бабка – звериков. Она их любит. Они к ней сами приходят. Разные. А она их вместе слепляет, и получаются новые. Забавные! Она их тоже любит. А людей не любит. Сидит у себя, никуда не ходит. Одни зверики ходят. Я раньше не знал, что они незлые. Они ко мне забредали, а я боялся. Тогда мои големчики их прогоняли. А Бабка ругаться бежала. Если мои големчики ее звериков портили. Издалека ругалась, через улицу. А однажды совсем большой зверик зашел: стра-а-ашный! С зубами, весь блестящий, с во-от таким носищем – как шланг. Мамця увидела, и снег сразу пошел! С градом, с громом. Зверик испугался. Улетел. Вы, Доктор, такого зверика, наверно, никогда не видели! Я вам потом слеплю. Только он летать не будет… А под землей Поездец живет. Он ямки роет и на поезде по ним ездит. У него в вагонах люди сидят. Твердые-твердые. Вроде моих големчиков, но большие и скучные. Никуда не бегают. Ничего не булькают. Просто сидят и едут.
– Манекены?
– Ма-не-ке-ны?.. Да, наверное. Я маленький был, давно еще, под землю забрался. В вагон зашел. А он ка-ак поедет! Я ка-ак закричу! Поездец ругался долго. У него в вагоне окошко с решеточкой, он сквозь него ругается. Кнопку нажмешь, он и начинает. Высадил меня потом. Мамця тоже ругалась. Велела, чтоб я больше под землю не лазил. А я все равно полез. Но в вагон уже не сел. Посмотрел – и обратно. Теперь знаю: если земля под ногами дрожит – значит, Поездец новую ямку копает. А если так, гудит только – по-старому едет.
– Вы продолжайте, продолжайте…
– Дальше, за Бабкиными кварталами, Старшина живет. Я его всего разочек видел. Мамця говорит, он все «строит». Или всех «строит». Если «все» – еще ладно. А если «всех» – то кого? Там и нет никого больше, кроме Старшины. А может, есть. Не знаю. Но сам Старшина есть, это точно. А если за мостом, так там непонятка живет. Кричит все время: "Где вы?! Отзовитесь! Лю-ю-юди-и-и!!!" Отовсюду сразу кричит, страшно. Может, оно ваше? Заблудилось, а теперь домой просится… Тут людей много, оно бы сразу обрадовалось. Замолчало бы. Называла его «Арахнетом» назвал.
– Называла – кто? Мама… Мамця ваша?
– Да нет! Не Мамця называла, а просто – Называла. Он нигде живет. По городу бродит и все называет. Потому и Называла. Он говорит, что у каждой штуки правильное имя имеется. Если знать, как назвать, сразу откроются эти… ну, эти… О, вспомнил! Сущность и вещность.
– Вечность?
– Не-а. Вечность – это понятно. А вещность – это ее, вечности, сестричка. Почти мощность, но не до конца. Я вас с Называлой познакомлю, вы у него сами спросите.
– Спасибо. Вы продолжайте, пожалуйста…
– Называлу сперва прогоняли. Мамця, и Бабка, и Старшина. И я. А потом перестали. Он же все равно ходит и не боится. Потому что имена знает. Возьмет, назовет, – будем мы знать…
– Вы говорили, что не любите общаться с людьми. А с Называлой, выходит, все-таки разговариваете?
– Не-а. Он сам с собой разговаривает. Спорит. С ним молчать хорошо…
* * *
Легкие толщинки для щек.
Или нет, толщинок пока не надо. Обойдемся. Взамен проведем круг у носа, глаз, носогубной линии и ушей. Теперь неплохо бы стушевать внутрь и чуть-чуть наружу, затем светлым тоном, а в центре поставим блик.
Вот, хорошо.
Углы губ не будем резко темнить. Это делает лицо более старым и злым. Это неправда. А уши подтянем муслиновыми ленточками. Он лопоух, мой замечательный пациент. Хорошо, что уши у манекена подвижны…
Банальное бегство от действительности. Клинический эскапизм. Как сказал бы шейх Ниматулла, удаление в пустыню «я». Давно, усталый раб, замыслил я побег… Его поместили в лечебницу недавно, в конце июня. Изучив дело, доктор поймал себя на примитивном, раздражающем недоумении: история пациента отдавала дешевым триллером. Малобюджетным, надо сказать. Так пахнут номера в стареньких гостиницах: мелкие страсти, клопы и истории грехопадения, рассказанные скучными проститутками. Обнаружен полицией в центре города, пытался ногтями ободрать "цветную штукатурку" со стены налогового управления. Плакал и жаловался, что не получается. Доставленный в участок, нес ахинею; документов не имел. В камере затих, расслабился. Вскоре заснул сном праведника. Чувствовалось: общество людей ему неприятно, в отличие от одиночества. Допросы оказались безрезультатны, в компьютере данные отсутствовали. Когда задержанный попросил что-нибудь мягкое и, как он выразился, «лепучее», дали коробку пластилина. За пять минут он вылепил голову женщины, поражавшую обилием мелких, скрупулезно воспроизведенных деталей. "Вот!.. это мамця…" По «мамце» клубок и начал разматываться. В архивах данных обнаружилась фотография, идентичная пластилиновому изображению. Девушка из крайне обеспеченной семьи, неадекватное поведение, побеги из дома, попытка суицида, наконец, исчезновение. Поиски закончились крахом.
Дело об исчезновении закрыто.
Давным-давно.
Доктор прикрыл глаза, вспоминая лицо пациента. Глубоко посаженные, очень темные глаза. Нос картошкой. Форма черепа: 4-я конусообразная. Вертикаль касается только нижне-челюстных выступов, Может, все-таки толщинки? И нос поправить гумозом. Разъелся, красавец: пюре с рыбой, морс. Клюквенный…
Семья беглянки оказалась выше всяческих похвал. Видимо, в их среде проявление родственных чувств считалось равным подтверждению счета в банке. Задержанного отпустили под залог – его, предъявив целую кипу важных бумаг, увез импозантный мужчина, без особых оснований назвавшийся двоюродным братом. С тем же успехом он мог считаться дядюшкой, шурином, деверем или седьмой водой на киселе. Предположить, что безумец – действительно сын беглянки, было трудно, но можно. Главный диссонанс: не совпадало время. Задержанному в таком случае должно было стукнуть максимум двенадцать-тринадцать лет, а он выглядел на все тридцать пять. Тем не менее, семья взяла на себя ответственность за содержание "блудного сына". Как многие безумцы, он оказался талантлив: резко выраженный дар скульптора. Еще через полгода семья поместила его в пансионат.
В нюансы доктор не вникал.
Он просто сразу ощутил некую общность с пациентом, после первых же произнесенных несчастным слов; "Слишком много людей. Слишком…"
С тех пор они часто беседовали.
Во время разговоров рядом, безмолвным призраком, всегда стоял один из любимейших писателей доктора, насмешливо повторяя тихим баритоном: "Пусть легковерные и мещане продолжают верить, что все психологические беды могут быть исцелены ежедневным приложением старых греческих мифов к их половым органам".
Разминая пальцами гумоз, доктор вспомнил, как позавчера наблюдал у пациента странный рецидив. Как обычно, больной гулял в парке, подолгу останавливаясь на месте и берясь обеими руками за голову; доктор же следил за ним из окна кабинета. Со второго этажа парковая зона, компактная и аккуратная, хорошо просматривалась до самой ограды. Поэтому не заметить старуху доктор попросту не мог. Она стояла на улице, у решетки, украшенной поверху остриями-трезубцами, и смотрела на пациента. Часто-часто моргая слезящимися глазами. У ног старухи вертелись три кошки: две полосатых крысоловки и одна сиамка; поодаль гоняла блох дворняга, похожая на спутанный моток пряжи. Да, еще птицы. Десятка полтора воробьев кружились над грязной шляпкой из соломки, украшавшей голову старухи.
Доберманы охраны рысцой подбежали к решетке, но лаять раздумали. Они вообще не особо любили подымать шум. Обученные главному: никого не выпускать наружу без особого разрешения, – могучие псы отнеслись к старухе с ее свитой равнодушно. Доктору лишь показался удивительным тот факт, что доберманы находились у решетки слишком долго. Хотя кто их знает… Мотивы поведения собак были для доктора тайной за семью печатями.
Старуха молчала, не подавая никаких знаков, но пациент сам обратил на нее внимание.