Текст книги "Амелия"
Автор книги: Генри Филдинг
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 51 (всего у книги 55 страниц)
Публикация «Амелии» сопровождалась всякого рода издательскими уловками, вполне, впрочем, для того времени обычными, целью которых было всемерно подогреть читательский интерес, а тем самым содействовать тиражу книги. В таких уловках, откровенно говоря, не было никакой особой надобности: репутация автора «Истории Тома Джонса, найденыша» была настолько высока в читательских кругах, что после первого же объявления о предстоящем выходе его нового романа, этого события ждали с нетерпением и успех на книжном рынке был, казалось, предрешен заранее. Однако писателя ожидало разочарование.
* * *
Что же, собственно, произошло? И в чем коренилась причина этой неудачи? В самом романе? В обстоятельствах его издания? В читателях или же предубеждениях критиков?
Что касается читателей, то роман, как это ни покажется странным, пришелся не по вкусу двум противоположным категориям, а именно как пылким поклонникам автора «Истории Тома Джонса, найденыша», так и тем, кто этих восторгов не разделял и предпочитал романы соперника Филдинга – Сэмюэля Ричардсона (1689–1761). Первые ожидали опять забавных приключений, их привлекала светлая комическая тональность, жизнерадостность предыдущего романа и его героя, легко преодолевающего житейские невзгоды и препятствия, и вполне естественно, что их постигло разочарование. Над главными героями «Амелии» – четой Бутов и их детьми – все более неотвратимо нависает угроза гибели, будь то в долговой яме или от голода. В ситуациях этого романа героям уже недостаточно неунывающего характера, чтобы преодолеть беду, выжить; здесь все против беззащитной жертвы: жестокость законов, продажность судей, развращенность и безнаказанность богатых и знатных. Как проницательно замечает Ф. Боуэрс: «Амелия» – произведение, которое по справедливости может быть названо первым романом социального протеста и реформ в Англии»; по его мнению, едва ли еще какая книга обращалась к этим проблемам на таком уровне вплоть до появления романов Диккенса.[410]410
Bowers F. Op. cit. P. XV–XVI.
[Закрыть] В жалкие меблированные комнаты, дома предварительного заключения и лавки ростовщиков, куда бедняки относят свои последние пожитки, почти не проникает луч надежды, эти картины погружены в сумрак и не веселят душу.
В «Истории Тома Джонса, найденыша» героев в их занимательных приключениях по дорогам жизни сопровождал сам автор: он объяснял читателям мотивы их поступков (причем механика этих поступков была ему абсолютно понятна), иронизировал по адресу изображенных им лицемеров и ханжей, раскрывал забавный контраст между их словами и скрытыми помыслами; он подчас посмеивался и над своими любимыми героями, но посмеивался добродушно и снисходительно, а попутно щеголял образованностью: рассуждал о литературе, древней и современной, о театре, уничтожал критиков – невежд, педантов, а кроме того раскрывал свои эстетические принципы, свои писательские секреты и намерения. И общая атмосфера романа определялась в значительной мере личностью рассказчика, его юмором, иронией и в конечном счете доброжелательным отношением к людям, гармоничным восприятием жизни. В «Амелии» такого рассказчика и комментатора в сущности нет; за исключением первой вступительной главы первой книги Филдинг уже не пускается в пространные беседы с читателем (разве только кое-где позволит себе краткую реплику или краткое размышление под занавес в конце главы), тогда как в предыдущем романе он открывал такой главой каждую из 18 книг. Здесь он уже отнюдь не всегда объясняет мотивы поступков своих героев (но это предмет отдельного разговора), во всяком случае нам, читателям, приходится многое додумывать, возвращаясь мысленно к уже прочитанным главам, чтобы уяснить себе эти мотивы и понять, что же все-таки собой представляет данный персонаж С исчезновением такого обаятельного повествователя тоже, разумеется, существенно изменилась атмосфера романа.
Наконец, читатели, как известно, во все времена достаточно остро реагируют на любые отступления в художественном произведении от хорошо известных им фактов или деталей в реалиях своего времени; в их восприятии это часто куда более непростительный грех и искажение правды, нежели даже непоследовательность в логике характера или поведения персонажа и т. п. Так случилось и на этот раз. Читатели, естественно, недоумевали по поводу того, что герои романа в начале 30-х годов посещали гуляния в Рэнла, тогда как это излюбленное место увеселения лондонцев открылось значительно позже. Удивляло и то, что Филдинг, рекламируя свою Контору всевозможных сведений, указывал ее адрес на Стрэнде, тогда как читателям было доподлинно известно, что во времена, к которым отнесены события, Стрэнд попросту еще не был застроен; было немало и других столь же незначительных, но бросавшихся в глаза несообразностей (частью отмеченных нами в примечаниях), которые весьма повредили роману во мнении обычных читателей.
Что же до тех, которые и прежде не жаловали талант Филдинга, то они, конечно, почувствовали, что его Муза предстала в новом романе в ином свете: она почти отказалась от юмора, от комического элемента, стала строже, нравственно требовательней; они, разумеется, заметили, что Филдинг не чуждается теперь трогательных чувствительных сцен, а подчас и патетики, что здесь ощутимее моральная, назидательная установка, а посему пришли к выводу, что Филдинг просто решил писать в духе Ричардсона, но что это – попытка с негодными средствами. Почему? Да потому, что среда, обстановка, в которой обретаются герои Филдинга, – тюремные камеры, арестные дома и трактиры – грубая, низменная, куда не отправлял своих героев благопристойный Ричардсон, да и герои Филдинга – люди безнравственные, в них нет моральной определенности: как может Амелия любить человека, который способен проиграть в карты последние деньги, обрекая семью на голод? Как может Бут, изменив жене, уверять (и при этом, по мнению автора, уверять искренно), что он без памяти ее любит?
Одним словом, у обеих категорий читателей сработали стереотипы восприятия, нарушение которых никогда не проходит для автора безнаказанно, и инерция привычных эстетических вкусов, которая, как известно, всегда чрезвычайно медленно преодолевается. О читателях светских и, следовательно, более образованных (более ли?) Филдинг уже перед смертью удивительно проницательно и горько заметил: «В обществе существует множество зол, от которых люди самого привилегированного ранга настолько полностью отгорожены, что ничего о них не ведают и не имеют о них ни малейшего представления, равно как и о характерах, возникающих под их воздействием».[411]411
Fielding H The journal of a voyage to Lisbon // From fact to fiction / Сост., предисл. и коммент. К. Атаровой. М.: Raduga publishers, 1987. Р. 173.
[Закрыть]
Что касается критиков, то многие из них, и в том числе весьма известные и влиятельные, действительно чуть ли не на следующий день (тогдашняя английская пресса отличалась чрезвычайной оперативностью) обрушили на роман град стрел, в подавляющем большинстве крайне ядовитых. Были, конечно, и благожелательные отзывы (в «Лондонском журнале», например, где рецензия ограничилась подробным пересказом содержания, а также в «Ежемесячном обозрении», всегда доброжелательном к Филдингу), но они тонули в хоре хулителей.[412]412
Все эти материалы опубликованы в кн.: Fielding H. The critical heritage / Ed. by R. Paulson Th. Lockwood. L.; N.Y., 1969.
[Закрыть]
Писаки с Граб-стрит в первую очередь напустились на очевидные промахи в романе, и их стараниями эти частности заслонили в глазах неискушенных читателей все остальное. Такой главной мишенью явился следующий досадный промах автора: герой романа капитан Бут, рассказывая о том, как он влюбился в свою будущую жену Амелию, подчеркивает, что особенно этому содействовало мужество, с которым она перенесла случившееся с ней несчастье: карета, в которой она ехала, перевернулась, вследствие чего нос Амелии был рассечен и обезображен. Далее в романе и Бут, и автор не раз с восторгом говорят о ее красоте, не случайно она становится предметом домогательств безымянного вельможи и полковника Джеймса, но читатель все же оставался в недоумении относительно того, каким образом нос героини был восстановлен. Критики не преминули воспользоваться этой оплошностью и обыгрывали ее на все лады, а один из них даже намекал на то, что она утратила нос на службе у Венеры. Филдинг вынужден был как-то реагировать и сделал это в обезоруживающей добродушно-иронической манере (видимо, не теряя надежды, что этим все и обойдется): в 3-м номере своего «Ковент-Гарденского журнала» он среди прочего поместил краткое сообщение: «Повсюду только и разговоров о том, что знаменитый хирург, полностью исцелившей некую Амелию, у которой был ужасно искалечен нос, и сделавший это настолько искусно, что у нее едва заметен шрам, намерен вчинить иск против нескольких злонамеренных и клевещущих особ, разблаговестивших, будто у вышеупомянутой дамы вообще нет носа, и только потому, что автор ее истории в спешке забыл уведомить своих читателей об этой частности, о которой, будь у них самих хоть какой-нибудь нос, они бы конечно, пронюхали».[413]413
Cross W.L. Op. cit. Vol. 2. P. 341.
[Закрыть] Однако надежда Филдинга не оправдалась: безносая героиня продолжала служить мишенью для насмешек. Приведем такой пример: маститый английский литературный критик и писатель Сэмюэл Джонсон (1709–1784), судя по рассказу его биографа Джеймса Босвелла (1740–1795), весьма уничижительно отзывался о Филдинге и считал, что между ним и его соперником, романистом Сэмюэлем Ричардсоном, «такое же большое различие, как между человеком, который знает, как устроен часовой механизм, и человеком, который может лишь сказать, который час, взглянув на циферблат».[414]414
Fielding H. The critical heritage. P. 438.
[Закрыть] Хотя Джонсон сделал исключение для «Амелии» (которую он будто бы прочитал не отрываясь),[415]415
Цит. по: Fielding H. A critical antology / Ed. by C. Rawson. Harmondsworth, 1973. P. 176. (Запись сделана Дж. Босвеллом 12 апреля 1776 г.).
[Закрыть] но и он был убежден, что «этот злосчастный нос, который так и остался неизлеченным, пагубно отразился на продаже книги» Филдинга.[416]416
Ibid. P. 183.
[Закрыть] Думаю, критик на сей счет заблуждался, преувеличивая значение допущенного Филдингом ляпсуса.
Среди авторитетных и влиятельных недоброжелателей Филдинга, ко мнению которых весьма прислушивались, следует прежде всего назвать двух крупнейших английских романистов того времени – Смоллета (1721–1771) и особенно Ричардсона.
Первый из них – человек желчного, завистливого и мнительного нрава – решил, например, что Филдинг списал образ Партриджа («История Тома Джонса, найденыша») со слуги Стрэпа из его, Смоллета, «Приключений Родерика Рэндома» (1748); аналогичный пример плагиата он находил потом и в «Амелии», считая, что мисс Мэтьюз – это чуть ли не копия мисс Уильямс (девушки из хорошего дома, которую обстоятельства довели до проституции) из тех же «Приключений Родерика Рэндома», тем более что она сама, как и героиня Филдинга, рассказывает о своей судьбе во вставной главе. Вот почему, издавая свой следующий роман «Приключения Перегрина Пикля» (1751), Смоллет позволил себе грубые выпады против Филдинга и его покровителя Джорджа Литлтона (1703–1773), которому была посвящена «История Тома Джонса, найденыша». Дело в том, что Смоллет сам добивался покровительства Литлтона, но безуспешно. Впоследствии, – при втором издании своего романа, Смоллет, как он не раз это делал, убрал личные выпады, но Филдинг решил не остаться в долгу и комически рассчитаться со своим хулителем на страницах «Ковент-Гарденского журнала».[417]417
Fielding H. The Covent-Garden journal by sir Alexander Drawcansis… Vol. 1. P. 145–146 (№ 2 от 7 января 1752 г.).
[Закрыть] Немногих пародийных строк оказалось достаточно, чтобы привести Смоллета в ярость, и он тут же опубликовал памфлет «Правдивое повествование о бессовестных и бесчеловечных манипуляциях, коим были подвергнуты недавно мозги Хаббакука Хилдинга, судьи, маклера и торговца мелочным товаром, лежащего сейчас в своем доме в Ковент-Гардене в прискорбном состоянии помешательства». Под видом сочувствия Смоллет в самой оскорбительной форме (что по тогдашним литературным нравам отнюдь не было редкостью) изобразил Филдинга жалким прихвостнем Литлтона, физической и умственной развалиной (следствие крайней невоздержанности и распущенности), скрюченного подагрой, с перебинтованными ногами и текущей из беззубого рта прямо на кафтан табачной жвачкой. Добродетельную Амелию Смоллет обозвал потаскухой, а Тома Джонса – незаконнорожденным ублюдком. Впоследствии в своем «Продолжении истории Англии» (1766) он отозвался о Филдинге коротко, но вполне определенно: «Гений Сервантеса переселился в романы[418]418
В оригинале здесь использовано слово – novel, а не – romance, и по английским литературным понятиям в этих словах заключено большое смысловое различие, ибо romance, что, собственно, и соответствует слову – роман, это повествование о необычайных приключениях, любовных историях, включающих поэтический и даже фантастический элемент, и такому жанровому обозначению соответствуют рыцарские романы и пародирующий их роман Сервантеса, в то время как словом – novel, не имеющим прямого аналога в русском языке, обозначаются прежде всего повествования бытовые, отражающие прозу жизни, т. е. реалистические в прямом смысле этого слова; именно к последним Смоллет относил и свои собственные произведения, и романы Филдинга.
[Закрыть] Филдинга, который изображал характеры и высмеивал нелепости века с равной силой, юмором и правдивостью».[419]419
Цит. по: Fielding H. The critical heritage. P. 403.
[Закрыть] Но Филдингу эти строки уже не довелось прочесть.[420]420
Подробности этой так называемой газетной войны и сведения об оппонентах Филдинга см.: Dudden F.H. Op. cit Vol. 2, ch. XXXII. P. 928–954.
[Закрыть]
Сложнее складывались отношения с Ричардсоном. В этом случае Филдинг бросил вызов первым. Не успел выйти роман Ричардсона «Памела, или Вознагражденная добродетель» (январь 1740 г.), пользовавшийся огромным успехом, как Филдинг откликнулся притворно-иронической «Апологией жизни миссис Памелы Эндрус»; переделав таким образом имя героини романа, он придал ему вполне определенный смысл – притворщица (от английского слова sham). Добродетельная героиня Ричардсона была здесь, к полной неожиданности для автора, истолкована как хитрая лицемерка, для которой добродетель – средство повыгоднее устроиться в жизни. Ричардсон этого не забыл и, в отличие от Смоллета, не изменил своего отношения к Филдингу даже и после его смерти.
Будучи человеком сангвинического темперамента, увлекающимся, нередко впадающим в преувеличения и крайности, чуждый расчетливой осмотрительности, Филдинг легко отходил, был отзывчивым и сердечным, умел следовать за своими непосредственными чувствами и впечатлениями. И эти качества многое в нем извиняют. Спустя восемь лет после опубликования пародии на «Памелу», в октябре 1748 г., когда выходил отдельными томами шедевр Ричардсона – эпистолярный роман «Кларисса» (в семи томах), а работа над шедевром Филдинга —»Историей Тома Джонса, найденыша» – либо была уже завершена, либо приближалась к концу, он обратился к Ричардсону с письмом, которое еще не публиковалось в русском переводе и говорит само за себя:
«ДОРОГОЙ СЭР,
Я прочел Ваш пятый том… Можно ли мне сказать Вам, что я думаю о последней части Вашего тома? Впрочем, я предоставляю говорить за себя моему переполненному до краев сердцу.
Когда Кларисса возвращается на свою квартиру в Сент-Клер, я испытываю тревогу, и тут начинает говорить мое сердце. Я потрясен, меня охватывает страх, мной овладевают самые мрачные опасения за несчастное создание, которое предали, но когда я вижу, как она входит с письмом в руках и после вполне естественных проявлений отчаяния, обхватив руками колени негодяя, называет его своим дорогим Лавлейсом, хочет ив то же время не в силах умолять его о защите или скорее о милосердии, я до того растроган сочувствием и от ужаса испытываю такую слабость, что едва нахожу силы дочитать эту сцену до конца (эта сцена описана самим Лавлейсом в письме к приятелю: Кларисса поняла, что он заманил ее в ловушку и она погибла. -A.M.). Но по прочтении следующего письма я был словно громом поражен, и навряд ли возможно во многих строках выразить то, что я почувствовал после ваших двух.
Что мне сказать о задержке разрешения (Левлейс хлопотал о разрешении на брак. – А.И.)? Скажу лишь, что лучше задуманной картины еще не бывало. Поистине прекрасным должен быть художник, способный подобающим образом воплотить ее на полотне, как и, конечно, бездарен тот, кто не сумел бы в должной мере воспользоваться такой возможностью. Подробности эпизодов возвышенны и ужасны, но ее (Клариссы. – Л.И.) письмо к Лавлейсу выше всего, что я когда-либо читал. Не приведи Господь, чтобы наедине с моей дочуркой, когда поблизости не будет никого, кто мог бы прийти к ней на помощь, оказался человек, способный прочесть эти строки без слез. В эту минуту меня покидает охвативший было душу страх, и сострадание, влекущее за собой смятение и тревогу, сменяется вскоре восторгом: я восхищен и изумлен ее поведением и не в силах себе представить ничего более возвышенного и то же время деликатного и естественного. Мне приходилось слышать, что эта сцена нередко вызывает возражения. Таким критикам очень повезло, что эти строки диктует мне сейчас не разум, но сердце. Читая этот том, я нередко испытывал сочувствие, но еще более, думается мне, восхищение. Если бы мне даже и не намекнули о том, что произойдет дальше, то я должен был бы догадаться, что Вы подготавливаете почву к тому, чтобы довести до наивысшей степени восхищение Вашей героиней, точно так же как прежде с поразительным искусством подготовили наш ужас и одновременно сочувствие к ней. Это последнее наблюдение, похоже, продиктовано мне рассудком, а посему я на этом и закончу, ибо, уверяю Вас, ничто, кроме сердца не может принудить меня сказать хотя бы половину того, что я думаю об этой Книге. И все же, что тому препятствует? Ведь меня невозможно заподозрить в лести. Я слишком хорошо знаю ей цену, чтобы расточать ее там, где у меня нет никаких обязательств и где меня не ожидает никакое вознаграждение. Да и публика, без сомнения, едва ли подумает, будто я снисхожу до лести тому, кого, как она склонна считать, я ненавижу, если ей, разумеется, угодно будет вспомнить, что мы с Вами являемся соперниками из-за этой своенравной особы – миссис Славы. И все-таки, поверьте, если бы Ваша Кларисса не завладела моим расположением куда больше, нежели вышеупомянутая особа, то никакое Ваше искусство и правдоподобие не были бы в силах исторгнуть у меня хотя бы одну слезу, ибо что касается миссис Славы, то я уже давно овладел ею и состою в ней в постоянном сожительстве, вопреки мнению публики, будто именно она, публика, является ее опекуном и посему лишь одна обладает властью даровать ее. Объясню Вам эту загадку: дело не в том, что в сравнении с другими я скорее меньше, чем больше подвержен тщеславию. У меня его во всяком случае вполне достаточно, так что я могу так же тепло укутаться в собственное тщеславие, как древний – в свою добродетель. Если у меня есть какое-нибудь достоинство, то оно, конечно же, мне известно, и если свет не пожелает признать его за мной, то я признаю его сам. Мне бы не хотелось, чтобы Вы подумали (я мог бы сказать – решили), будто я настолько бессовестен, что способен уверять, будто презираю славу; однако смею торжественно утверждать, что моя любовь к ней настолько же холодна, как у большинства из нас – к небесам, а посему я ничем ради нее не пожертвую. Еще менее того я согласился бы (как поступают все пылкие его поклонники) приютить на своей груди зависть – чудовище, к которому из всех существ, будь то реальных или воображаемых, я питаю сердечнейшее и искреннейшее отвращение. Вы, я полагаю, придете к умозаключению, будто я не очень-то нуждаюсь в одобрении окружающих. Закончу в таком случае уверением, что от души желаю Вам успеха; я искренне убежден, что Вы в высочайшей степени заслуживаете его, и если Вы его не имеете, то с моей стороны было бы непростительной самонадеянностью рассчитывать на успех, – и в то же время постыдным малодушием не желать его.
Остаюсь, сударь, со всем моим расположением к Вам
Генри Филдинг.
Удивительное письмо! Сколько в нем душевной щедрости, открытости, искренности! И сознания собственного достоинства и места в литературе: хотя «История Тома Джонса, найденыша» еще не вышла в свет и Филдинга еще не осенила огромная популярность, он уже сам сознает свои силы, свои творческие возможности. И вместе с тем, какое искреннее восхищение, умение восхищаться талантом соперника, художника, создающего совершенно иную, отличную от филдинговской эстетическую систему в английском романе; какое отсутствие эгоцентрической сосредоточенности на своем художественном пути. Эти соображения существенны для правильной оценки «Амелии». Примечательно, что Филдингу чрезвычайно по душе стремление автора как можно более возвысить в глазах читателей нравственный облик своей героини; так же поступит он и со своей будущей героиней – Амелией.
Стоит отметить, что последний роман Филдинга был назван не так, как прежние его романы, а просто именем героини, как назывались романы Ричардсона («Памела…», «Кларисса…»), в то время как сам Ричардсон назвал свой последующий роман в духе Филдинга: «История сэра Чарльза Грандисона» (1754); однако он подчеркивал в письмах, что создал историю хорошего человека, а не какого-то там найденыша или, прости Господи, подкидыша. И, наконец, нельзя не обратить внимание на еще одну весьма красноречивую особенность приведенного письма: на чрезвычайную эмоциональность восприятия Филдингом текста романа «Кларисса»: его сердце переполнено до краев, он растроган, он не может читать роман без слез. Так Филдинг, заканчивающий свой «комический эпос» (как он определил жанр «Истории Тома Джонса, найденыша»), адресованный читателю, понимающему и любящему юмор, смешное, обращает свое сочувственное внимание к иному типу читателя – читателю чувствительному, и сам едва ли не являет собой в данном случае образец именно такого читателя.
В письме отчетливо противопоставлены два типа восприятия – рациональное и чувствительное, и второму отдано явное предпочтение. Здесь так явственно звучит тема сочувствия, сострадания, которая является самой существенной тональностью нового, еще только зарождающегося художественного течения – сентиментализма. Вот почему так важно это письмо для понимания тех перемен в искусстве Филдинга, которые проявились в его «Амелии». В связи с этим хочется повторить, быть может, ставшую банальной, но не утратившую справедливость истину: когда один художник судит о произведениях другого, его суждения не столько объективно свидетельствуют о свойствах оцениваемого, сколько – о его собственных вкусах и художественных принципах; в данном случае, когда речь идет о Филдинге, – о его меняющихся художественных принципах.
Однако возвратимся к его отношениям с Ричардсоном. Письмо Филдинга нисколько Ричардсона не тронуло; он ни на йоту не изменил своего презрительно-снисходительного отношения, и это отношение ни от кого не скрывал, а напротив – настойчиво внушал своим поклонникам и еще более многочисленным поклонницам. И даже последний роман Филдинга своим серьезным тоном и содержанием, своей нравственной тенденцией, казалось бы, более близкий Ричардсону, вызвал у него столь же резко отрицательную оценку, как и предыдущие, хотя в письмах он уверял, что будто бы даже и читать его не стал. «Оставлю ли я Вас в обществе капитана Бута? – спрашивает он свою почитательницу Энн Донелан, просившую его поскорее напечатать своего «Грандисона» и не оставлять ее в обществе Бута. – Капитан Бут, сударыня, сделал свое дело. Мистер Филдинг исписался или недописался. Короче говоря, эта вещь, что касается ее продажи, так же мертва, как если бы она была написана сорок лет тому назад. Как Вы, наверно, догадываетесь, я эту «Амелию» не читал. То есть, я, конечно, ее читал, но только первый том (следовательно, сцены в суде и в тюрьме. – А. И.). Я собирался прочитать ее до конца, но обнаружил, что персонажи и ситуации до такой степени низкие и грязные, что ни к кому из них, как мне стало очевидно, я не смогу почувствовать интерес… Бут в его последнем романе – это опять сам автор. Амелия, даже вплоть до ее безносости, – это опять его первая жена. Опять его уличные перебранки, его тюрьмы, его арестные дома – все это списано с того, что он видел и знает».[422]422
Относительно оценок романа «Амелия» в письмах читателей-современников и особенно в переписке Ричардсона с его почитателями см Fielding H The critical heritage P 311–320, 334, 353, 396.
[Закрыть]
Филдинг, видимо, тяжело переживал постигшую его роман неудачу; чувствуя, что он не в силах противостоять преобладающему приговору, писатель решил уступить поле боя. Через месяц с небольшим после выхода романа он решил публично объясниться со своими хулителями на страницах «Ковент-Гарденского журнала» (№ 7 и 8 от 25 и 28 января 1752 г.) в разделе, который назван судом цензорского дознания. Он представил всю разноголосицу мнений в виде судебного разбирательства; в качестве обвинителя здесь выступает некий Таун (т. е. Город, олицетворяющий всех лондонских ниспровергателей романа), в то время как ответчицей является злосчастная «Амелия». Таун обвиняет роман, ссылаясь на старинный закон о скуке; вначале его речь, пересыпанная цитатами из Горация, притязает на ученость; Таун говорит, что представления о скуке в каждом веке иные и что нраву нынешнего века свойственно надо всем смеяться, а посему, дабы угодить вкусу современников, автору следовало представить в смешном виде не только священника Гаррисона и Амелию, но и духовенство, добродетель и невинность. Обвинительная речь Тауна завершается требованием примерно наказать роман, дабы это послужило устрашающим уроком всем будущим книгам, которые посмеют противиться нравам века.
Тут председательствующий в суде Цензор, прервав Тауна, просит его перейти к доказательствам, и тогда Таун объявляет книгу нагромождением хлама, скуки и чепухи – в ней нет ни юмора, ни остроумия, ни знания человеческой природы и света, а фабула, нравственное содержание, нравы и чувства достойны презрения. Далее идут обвинения по адресу самой Амелии, которые помимо желания Тауна свидетельствуют в ее пользу (ей ставится в вину, например, что она подает мужу ужин, одевает детей и выполняет ряд других «рабских» обязанностей; что, видя, как Бут мучается угрызениями совести, она его жалеет, проявляя тем самым непростительную слабость).
Наиболее удачно обрисована вызванная обвинителем свидетельница, принадлежащая к светскому кругу, пустоголовая модница, очень напоминающая миссис Джеймс в романе Филдинга, – леди Дилли-Дэлли (по-английски это означает – тратящая время попусту, бездельница). На вопрос Тауна, знакома ли ее милости обвиняемая (т. е. читала ли она роман), та признается, что точно не может на это ответить. «Но мне сдается, – продолжает допытываться Таун, – что вы, ваша милость, изволили отзываться по поводу «Амелии», будто это жалкая дребедень от начала и до конца». «Что ж, – отвечает свидетельница, – я вполне могла так сказать. Ах, я не всегда помню, что говорю, но если я так говорила, значит я от кого-то это услыхала… Ах, да, теперь я очень хорошо припоминаю… Мне сказал это доктор Доузвелл… Он объявил в довольно большой компании, что эта книга, вот только забыла, как она называется, жалкая галиматья и что у автора нет ни капли остроумия, ни учености, ни ума, ни вообще чего бы то ни было…»
В конце разбирательства к Цензору обращается автор со следующими словами: «Если у вас, господин Цензор, тоже есть дети, то вы проникнетесь ко мне сочувствием: ведь я отец этой несчастной девушки, представшей перед судом, и еще больше мне посочувствуете, если я прибавлю, что из всех моих чад, она – самое любимое (курсив наш. – А.И.). Могу чистосердечно сказать, что больше обычного потратил усилий на ее обучение, в чем, осмелюсь утверждать, я следовал правилам всех тех, кто, по общему признанию, лучше всего писал об этом предмете; и если как следует рассмотреть ее поведение, то обнаружится, что она очень мало в чем отклоняется от неукоснительного соблюдения всех этих правил; ни Гомер, ни Вергилий не придерживались их так тщательно, как я; причем именно этот последний, как убедится беспристрастный и образованный читатель, служил благородным образцом, которому я в данном случае следовал (курсив наш. – А.И.).
Я не считаю, что мое чадо вовсе свободно от погрешностей, но ведь и человеческое дитя, насколько мне известно, от них не свободно; хотя оно, без сомнения, не заслуживает той озлобленности, с которой ее встретила публика. Однако в мои намерения нисколько не входит ее защищать, и признаю справедливым любое решение суда, как это всегда бывало, когда книгу обвиняли в том, что она скучна. А посему торжественно объявляю вам, господин Цензор, что не стану впредь беспокоить свет своими отпрысками той же музы».[423]423
FieldingH.The Covent-Garden Journal by sir Alexander Drawcansir… Vol. 1. P. 178–180, 186–187.
[Закрыть]
Комментируя эту, казалось бы, не нуждающуюся в комментариях речь, необходимо отметить ее общий тон: здесь уже нет и попытки смягчить ситуацию юмором, насмешкой – ее тон от начала и до конца серьезный и печальный. Любопытно признание в том, что этот роман дороже ему всех прежних. Почему? Ведь даже и до конкретного анализа «Амелии» мы не скрывали от читателя, что все-таки высшим достижением автора – таков общий приговор читателей и критиков – является «История Тома Джонса, найденыша». Об этом, в конце концов, свидетельствует почти 250-летняя история бытования романов Филдинга, а это достаточно долгий испытательный срок. Но ведь примерам подобного авторского предпочтения несть числа. Тут, наверно, объяснением служит помимо прочего судьба произведения, то, как дался автору его любимый отпрыск, какой ценой и какие надежды он на него возлагал – эстетические и нравственные.
И еще один, на первый взгляд совсем уж странный момент: роман, который большинство читателей того времени сочло композиционно плохо слаженным, плохо выстроенным, оказывается, как уверяет автор, был написан по тем же правилам, по которым написана «Энеида» Вергилия. Такая ассоциация едва ли возникнет при чтении «Амелии» и у современного образованного читателя. Но к этому сюжету мы еще возвратимся в дальнейшем. В итоге следует сказать, что свое обещание Филдинг выполнил и романов больше не писал.
Последнее, впрочем, нисколько не остудило пыл его врагов. Напротив, брань, пародии и личные нападки еще более усилились. Несчастная «Амелия» не раз в них фигурировала, но самый жестокий и грязный выпад против романа сделал Боннел Торнтон (1724–1768), небесталанный журналист, издававший несколько позднее в содружестве с Джорджем Кольманом старшим (1732–1794) популярный юмористический журнал «Знаток» (январь 1754-го – сентябрь 1756-го).[424]424
О нем, а также о «Ковент-Гарденском журнале» и журналах д-ра С. Джонсона см. статью: Ингер A. Г. Из истории английской журналистики XVIII века: 50-е годы // Учен. зап. Читан, пед. ин-та. Вып. 9: Общественные и гуманитарные науки. Чита, 1963. С. 129–153.
[Закрыть] На сей раз Торнтона просто нанял некий Далвен, который прежде служил под началом братьев Филдингов в их «Конторе всевозможных сведений», а затем открыл собственную аналогичную контору и, дабы сокрушить своих конкурентов, скомпрометировать их самих и их дело, а заодно и «Ковент-Гарденский журнал», его рекламировавший, обратился к ничем не брезговавшему Торнтону. Тот стал выпускать специально ради этого «Друри-Лейнский журнал» (само название уже обнажало замысел, поскольку два ведущих лондонских театра: Ковент-Гарден и Друри-Лейн тоже в это время соперничали и враждовали). Так вот, 13 февраля 1752 г. Торнтон опубликовал в своем «Друри-Лейнском журнале» новую главу из «Амелии», представлявшую пародию на роман Филдинга.[425]425
В этой главе Амелия, напрасно прождав весь вечер возвращения Бута, садится ужинать одна; несмотря на свое горе, она угощается гренками с сыром, запивая их солодовым пивом. У ее колен играют дети, а рядом похрапывает в кресле миссис Аткинсон, хлебнувшая слишком большую порцию вишневой настойки. Раздается неистовый стук в дверь, от которого пытавшаяся встать миссис Аткинсон валится на пол; Амелия же по обыкновению своему едва не лишилась сознания, но во время подкрепилась пивом. В этот момент Аткинсон вводит шатающегося, едва стоящего на ногах Бута, которого сержант почему-то поддерживает одной вытянутой рукой, в то время как пальцами второй он зажимает свой нос. Амелия, бросившись к мужу, обнимает его и только тут обнаруживает, что он весь перепачкан зловонной жижей; на ее деликатный вопрос, не ушибся ли он где-нибудь ненароком, Бут рыгает ей в лицо; в довершение всего его кривой, напоминающий скрипичную кобылку римский нос (видимо, намек на форму носа самого Филдинга) оказывается рассечен на части, и Амелия, тоже утратившая прежде такую же «рукоятку» от своего лица, проникается к нему особым сочувствием по случаю их общей беды – отсутствию «хрюкала».
В дальнейшем выясняется, что, возвращаясь от милорда, Бут, мертвецки пьяный, наткнулся в темноте на оставленную золотарем посреди улицы бочку, о которую он и разбил себе нос и, угодив в которую, едва не захлебнулся. Придя в себя и разглядев эту сцену, миссис Аткинсон заливается лошадиным ржанием и комментирует происходящее латинскими цитатами из Овидия и Горация, вследствие чего обе дамы едва не вцепились друг другу в волосы, но сержант остудил свою благоверную, приложив к ее голове пластырь, после чего увел от греха подальше, в то время как Амелия уложила в постель кое-как отмытого Бута. Но каковы были благие последствия этого происшествия, читатель, если у него вообще есть хоть какое-то обоняние, пронюхает в следующей главе. См.: Н. Fielding. A critical antology. Op. cit. P. 127–130.
[Закрыть]
Мы привели краткий пересказ этой пародии, дабы читатель мог хотя бы на одном этом примере представить себе не только характер нападок, которым подвергалась «Амелия», но и вообще степень ожесточенности тогдашней литературной полемики и литературные нравы.
Убедившись, что силы неравны, что он и сам нередко не может удержаться от недостойных его имени полемических выпадов, Филдинг решил прекратить издание «Ковент-Гарденского журнала». В последнем 72-м номере от 25 ноября 1752 г. (где он, надобно признать, опять не сдержался и разразился потоками брани по адресу одного из своих врагов – пасквилянта Хилла) он торжественно объявил, что, кроме исправления прежних своих сочинений, не имеет больше намерения поддерживать какие-либо отношения с более веселыми музами. Действительно, в оставшиеся два неполных года жизни он более не занимался художественным творчеством. Только после его смерти была обнаружена рукопись дневника, который смертельно больной писатель вел во время своего путешествия в Лиссабон, куда он в сопровождении жены поехал по совету врачей в надежде исцелиться.