Текст книги "Билет в синема"
Автор книги: Геннадий Седов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 4 страниц)
Обзаведясь капиталом наш герой рванул с компаньоном-англичаниным в Лондон, откуда привез первую в России электроосветительную аппаратуру, упрощавшую съемки, и зеркальную камеру новейшей модели для производства моментальных снимков.
На Невский, 82, толпами валил народ: цены божеские (юпитеры и бромистая бумага резко снизили стоимость светописи), карточки загляденье, обслуживание с размахом. За небольшую дополнительную плату ваш портрет, фотку с чадами и домочадцами украсят нарядной рамочкой с цветами и целующимися голубками, клиентам посолидней доставят на другой день в красочном конверте домой с нарочным. Европа, не скажи!
В центральной фотостудии Дранкова и филиалах трудились наемные фотографы и ассистенты, посетителей обслуживали смазливые молодые конторщицы в смелых туалетах. Сам он сюда заглядывал редко – полностью отдался репортерству, отвечавшему его натуре любителя острых ощущений. В редакционных коридорах передавали курьезные случаи, связанные с добытыми им пикантными (жареными», как выражались журналисты) сюжетами. Подкараулил однажды, ускользнув от охраны, в одной из аллей Царскосельского парка совершавшую утреннюю прогулку в автомобиле царскую семью, снял «зеркалкой» укрывшись ветками в канаве. Умолил посещавшую его ателье фрейлину и близкую подругу императрицы Анну Вырубову показать работу их императорским величествам («На коленях прошу, дражайшая Анна Александровна!»)
Снимок дошел до царских покоев, понравился. Дранкову, несмотря на присутствие во дворце личных монарших фотографов фон Гана и Ягельского, милостиво было дозволено фотографировать венценосную чету и детей. Предпочтительно на пленере: уж больно хорошо у него получались снимки в пейзажном интерьере, делавшие сюжеты выразительными и живыми. Сам увлекавшийся фотографией Николай Второй прислушивался к его советам по части съемок на открытом воздухе, в зависимости от погоды – при недостаточном освещении или, напротив, на контражуре, когда солнышко у вас за спиной и светит сильно. Результат не заставил себя ждать: на предъявляемой Дранковым к месту и не к месту визитке появилось выведенное витиеватыми золотыми литерами: «Поставщик Двора Его Императорского Величества».
Ширится галерея запечатленных им, по преимуществу скрытно, из засады, знаменитостей, растет слава удачливого, не знающего преград фоторепортера. Среди известных его работ снимок звезды императорского балета Матильды Кшесинской, застигнутой в интересном положении, когда она выходила морозным полднем с покупками из дверей «Английского магазина» на Невском в сопровождении камеристки.
– Не смейте! – вскрикнула этуаль, пытаясь прикрыться беличьей муфтой.
Поздно! – Дранков с высоко поднятой над головой камерой («Сотня целковых в кармане!») улепетывал по снежному тротуару к стоявшим у обочины саням.
Проник в другой раз, перелезши через забор, в фамильную усадьбу Столыпина, прокрался на цыпочках к веранде, запечатлел всесильного премьер-министра, когда тот обмывал в интимной компании полученную от шведского короля награду – Большой Крест «Ордена Серафимов». Пикантность момента заключалась в том, что всей России было известно: Петр Аркадьевич человек строгих правил, непьющий. А тут на фотографии с бокалом в руке. То, что в бокале был сладкий гранатовый сок, по снимку не определишь – главное, премьер выглядел «тепленьким», читателю этого было достаточно: «Гляди-ка, застукали голубчика!» Сам царь, говорят, увидев снимок в «Санк-Петербургских Ведомостях», хохотал навзрыд.
Промысел охотника за «жареными» сюжетами не из легких, каждая вылазка – опасное приключение, риск. Оштрафуют, в участок сволокут, поколотят под горячую руку. Зато и цена соответственная. За фотографию Льва Толстого в лаптях у ворот яснополянской усадьбы, беседующего с крестьянами-ходоками, владелец «Русского слова» Иван Дмитриевич Сытин отвалил, по слухам, Дранкову аж триста целковых – невиданно! Цена хорошего автомобиля с оснасткой!
Платили неплохо и за согласие не публиковать скандальные фотографии – кому интересно оказаться застуканным в неподходящей компании, злачном месте, не приведи господь с любовницей? Телефонировали домой, слали письма, грозили судом. Шли, в результате, на попятную, раскошеливались: куда денешься?
Были, однако, случаи, когда с фотографированием следовало поостеречься – себе дороже станет. Усвоенный на всю жизнь урок преподнесло ему морозное утро девятого января 1905 года. Выехал, едва рассвело, в санях с кучером, прихватил камеру – поснимать на улицах. В городе было неспокойно. Начатую рабочими Путиловского завода забастовку подхватили за малым исключением все столичные предприятия. Не ходили трамваи, не было электричества, посыльный не принес, как обычно, утром газет. На проспектах и площадях – конные и пешие наряды полиции, казачьи разъезды. Руководимое священником Георгием Гапоном «Собрание русских фабрично-заводских рабочих» собирало, по слухам, на окраинах рабочие колонны для шествия к Зимнему Дворцу с петицией на имя государя. Как такое пропустить?
Проехать удалось немного. Перед Гостиным Двором путь преградил полицейский патруль.
– Вертай назад! – подскакал, забрасывая сани ошметками мерзлого снега, верхоконный офицер с нагайкой. – Не велено снимать!
– Мне положено…
Он нащупывал за пазухой шубы заветную визитку.
– Вот, извольте, – протянул.
– Вертай, тебя говорят! – проорал офицер. Дал шенкеля лошади, та взвилась на дыбы.
– Я Дранков, фоторепортер, поставщик…
Он не успел договорить – перегнувшись в седле офицер стеганул его остервенело раз и другой нагайкой.
Спасла лисья шапка, кожаный жгут скользнул, ожегши острой болью, по щеке, не задел, слава богу, глаза.
Фрондерство, твердо решил он с того дня, не для него. Подальше от опасных тем. Денег не заработаешь, а беды не оберешься. Вон сколько народу полегло в проклятое то воскресенье – на сотни считают. Благословишь офицерскую нагайку, вовремя повернувшую тебя восвояси.
Невеселое время, газет хоть не открывай. Январские события в столице вызвали небывалую протестную волну: стачки, акции неповиновения властям, антиправительственные выступления. Что ни день тревожные новости: волнения в воинских гарнизонах, восстал Черноморский флот, в Одессе, Севастополе, Ростове-на-Дону уличные бои. «Революция, – шепчутся в гостиных, – чем все это кончится, господа!»
Подняли, как водится в смутное время, головы махровые защитники престола, черносотенцы, люмпены, голытьба: евреи во всем виноваты, бей жидов, спасай Россию!
Череда еврейских погромов: Мелитополь, Житомир, Симферополь, Екатеринослав, Киев. Сотни убитых, тысячи покалеченных. Шайки громил врываются в принадлежащие евреям лавки, магазины, дома, тащат все подряд, жгут мебель, выбрасывают на улицу вещи. Власти смотрят на происходящее сквозь пальцы, полиция реагирует сдержанно, сплошь и рядом потворствует бандитам, полицейские нередко сами – активные участники погромов.
Он в тревоге: что с родителями? Второй месяц из дома ни строчки. Встреченный в редакции «Нового времени» знакомый журналист, освещавший события осени 1905 года на Юге, рассказал о том, чему стал свидетелем девятнадцатого октября в Феодосии.
«Не приведи господь такое увидеть, Александр Осипович. На что человек, божье творенье, как учит Библия, только способен!»
Беспорядки в городе спровоцировали, по его словам, власти, организовавшие в тот день монархическую манифестацию. Собралась, в основном, чернь с окраин, ищущие работу мастеровые, приехавшие по случаю базарного дня крестьяне из соседних деревень, которые не прочь были поучить кулаками чертову жидовню. К одиннадцати утра шедшая по Итальянской улице толпа со священником Николаем Владимирским во главе подошла с пением «Боже, царя храни!» к зданию управы. Навстречу – революционно настроенная молодежь, среди которых было много евреев. Красные банты на кепках, в руках самодельные плакаты с надписями «Земля и воля!», «Свобода, равенство, братство!», «Вечная память павшим за свободу!» Несколько десятков вооруженных парней из еврейской самообороны не пускали, стоя на ступенях, громил, пытавшихся прорваться в здание, где шло выступление либерального деятеля городской думы Соломона Крыма. Пьяная орда осыпала их бранью, выламывала из мостовой и швыряла камни, била нещадно палками. Здание подожгли с нескольких сторон, черная сотня ворвалась во внутренние помещения, избивала нещадно собравшихся. Евреи из самообороны начали стрелять.
«Выломили ворота тюрьмы, представляете, выпустили арестантов. Начали грабеж еврейских квартир, буйствовали два дня. Полицейские и воинские патрули прибывали к местам событий, как правило, когда арестовывать было уже некого»…
Отец с матерью, слава богу, не пострадали: отсиделись в подвале. Прислали телеграмму: все в порядке, живы-здоровы.
Левка его спросил тогда:
– Ты евреем себя сознаешь?
Он взорвался, затопал ногами.
– Забудь об этот, слышишь! – кричал. – Еврей, не еврей, какая разница? Лестница есть такая в жизни. Кто залез на ступеньку выше, уже не еврей, не француз, понятно? Господин Рябушинский, господин Дранков. А кому слабо, кто на нижней ступеньке в рваных портках засиделся и наверх лезть не желает, похлебку жрет с тухлой рыбой, как мы с тобой когда-то, тот еврей. И хватит об этом!
Никогда на эту тему больше не заговаривали.
– Со Спасом господним!
Он идет приветствуя энергичным жестом собравшихся по случаю праздника работников по коридору, подмигивает в сторону кучки сбившихся молоденьких конторщиц, проходит в кабинет, садится за стол. Разодетый, в чесучовой паре, цветном ярком галстуке, благоухает туалетной водой.
Сегодня день получки, выдача премиальных. Стоящий у дверей заведующий ателье выкликает очередную фамилию:
– Астапова!
В дверь впархивает молоденькая конторщица из филиала «Фото-Америка», что на Вознесенской площади. Востроносенькая, белокурая, алая роза в волосах.
– Зовут как? – он перебирает на столе надписанные конверты.
– Полина.
– Службой довольна?
– Довольна, Александр Осипович.
– Держи, – протягивает он ей конверт.
– Покорнейше благодарю.
Она пятится к выходу.
– Не споткнись, Полина!
– Ой, что вы…
– Свешников! – выкрикивает в зал заведующий.
Выдан последний конверт, праздничная церемония завершена. Уезжать, однако, судя по всему, он не собирается.
– Покличь энту, в кудряшках, – обращается к заведующему. – Из «Фото-Америка».
– Астапова, к хозяину, живо! – слышится в фойе.
Она смущена, смотрит вопросительно.
– Юбку сыми, – трогает он ее за грудь.
– Ну, что вы, право… Неловко, барин.
– Давай, давай, щас ловко станет, – толкает он ее к диванчику в углу. – Не боись, я аккуратно…
Тащит из кармана резинку в пакетике, рвет зубами, облачает торопливо чехольчиком возбужденную плоть, напряженно сопит.
– Ноги раздвинь!..
Дело сделано, кудрявая наспех приводит себя в порядок, он наблюдает за ней с выражением усталого разочарования.
«То же самое. Чего, непонятно, полез?»
Достает из портмоне четвертной.
– Держи! На орехи с изюмом…
Женщины для него – род гастрономии. Сдобные блондинки, острые, с перчиком брюнетки, духмяные, с грибным запашком рыженькие. В отношениях с ними он щедр, простодушен, открыт. Не упорствует встречая сопротивление, не мстит отказавшим, отделывается шуткой: сорвалась, мол, с крючка, ничего не попишешь.
– Завалил намедни аристократку, фамилию не называю, – рассказывает за столиком «Вены» приятелям. – Расстегайчик!
Привирает, конечно, дальше белошвеек из соседней мастерской, собственных работниц и кафешантанных танцорок дело у него не идет: времени на личную жизнь в обрез, не до амурных приключений.
Репортерство ему в радость. Трудится как вол, готов нестись на край света, лишь бы раздобыть что-либо из ряда вон выходящее, заткнуть за пояс конкурентов. Сегодня торгово-промышленная ярмарка в Нижнем Новгороде, через неделю торжества в Тамбовской губернии при участии государя и членов его семьи по случаю канонизации иеромонаха Серафима Саровского, следом по заданию журнала «Вокруг света» Италия, остров Капри в Неаполитанском заливе, куда сбежал с любовницей, знаменитой актрисой МХАТ-а Марией Андревой от преследования властей и законной супруги Максим Горький.
Жизнью он доволен. Известен, при деньгах. Дом на широкую ногу, собственная конюшня, кабриолет с рысаками в серых яблоках, автомобиль, дюжина собак, певчие птицы редких пород, гардероб какому позавидуешь. Преданный слуга-сенегалец – глотку перегрызет за хозяина. Француженка и англичанка, нанятые для усовершенствования в языках (француженку он завалил, англичанку пока нет). Не знает простуд, не ездит к врачам, ест за троих, желудок варит отлично. Кутила и бонвиван, завсегдатай цыганских ресторанов на Островах. Выпивает умеренно, не курит, не нюхает подобно окружающей газетной братии «порошок». Бренчит вечерами на фортепиано, жутко фальшивит – хохочет довольный. До Айвазовского далековато, но все-таки…
4.
Великие изобретения сплошь и рядом результат случая – «яблоко Ньютона» в этом ряду не единственный пример. В 1877 году на вилле заядлого лошадника, губернатора американского штата Калифорнии Лиленда Стенфорда разгорелся за обеденным столом спор между ним и двумя его гостями, такими же, как он, любителями конских скачек. Стенфорд утверждал, что конь, бегущий галопом, во время бега отрывает все четыре ноги от земли, оппоненты настаивали на том, что одна хотя бы нога для устойчивости не отрывается. Страсти разгорелись не на шутку, приятели заключили пари, для выяснения истины Стенфорд пригласил гостившего в США английского фотографа Эдварда Мейбриджа, прославившегося к тому времени своими экспериментами с пофазовым фотографированием движения животных несколькими фотоаппаратами одновременно, создававшим иллюзию ходьбы или бега. Специально для Мейбриджа на губернаторской ферме построили на выделенном участке что-то вроде «фотодрома» – с одной стороны трека белая стена, с другой двенадцать кабин с фотокамерами, затворы которых были соединены протянутыми поперек беговых дорожек бечевками. Несколько вороных лошадей, хорошо видимых на светлом фоне, бежали по треку, задевая бечевки – затворы камер срабатывали фиксируя отдельные фазы бега.
Губернатор пари выиграл – на одном из промежуточных снимков четко было видно, как во время скачки животное на долю секунды отрывает от земли все четыре ноги. Не остался в проигрыше от проведенного эксперимента и Мейбридж, разработавший вскоре специальный аппарат «зоопраксископ» для проецирования движущихся изображений животных и людей. Благодаря новому прибору со стеклянной катушкой внутри, на которой были намотаны в определенном порядке снимки, изображения – о, чудо! – ожили, задвигались!
Технический прогресс неостановим. Десятилетие спустя, оттолкнувшись от идеи Мейбриджа, прославленный американский ученый и изобретатель Томас Альва Эдисон создает оптический прибор «кинетоскоп» для показа движущихся картин – с последовательно фиксировавшей фазы движения кинопленкой шириной 35 миллиметров и механизмом покадровой протяжки. Смотреть на ожившие изображения в похожем на «волшебный фонарь» ящике мог, увы, лишь один человек – через окуляр, но и это было невероятно. Новинкой немедленно воспользовались предприимчивые дельцы: в Нью-Йорке, на Бродвее, а следом в Сан-Франциско и Чикаго, а позже в Лондоне открывались один за другим специальные «кабинеты» («Kinetosoope Parlor» -анг.) с несколькими кинетоскопами, в которых за денежки можно было насладиться видом живых картин.
Не прошло и года, как еще один горячий последователь Мейбриджа, молодой французский изобретатель Луи Эме Огюстен Лепренс, снял на фотобумаге с помощью хронофотографической камеры во дворе тещи и тестя прогуливающихся вокруг дома родственников. Минутный киноролик «Сцена в саду Раундхэй» опередила почти на десятилетие снятую в лаборатории Эдисона усовершенствованным аналогом съемочной камеры под названием «кинетограф» короткометражку другого пионера-кинооператора Уильяма Диксона – «Приветствие Диксона». Махающий приветственно шляпой с полотна экрана Диксон произвел неизгладимое впечатление на участниц Национальной организации женских клубов США, которым выпала честь стать первыми зрительницами показанного 20 мая 1891 года сюжета на перфорированной кинопленке, перемещаемой зубчатым барабаном с приводом от электродвигателя.
Лед тронулся. В насыщенном коллоидном растворе выпала на дно жемчужина – немой младенец без имени сделал на нетвердых ножках первый шаг. Работавшие на принадлежавшей отцу фабрике желатиновых пластинок и бромистой бумаги в Лионе братья Люмьеры, Огюст и Луи купили в 1894 году на осенней технической выставке в Париже громоздкий кинетоскоп Эдисона. Увлекавшийся изобретательством младший брат Луи разработал, изучив новинку, при содействии инженера предприятия Жюля Карпантье и подал в патентное бюро заявку на собственный аппарат по передаче световой проекции движущихся фотографий – «синематограф» (от древнегреческих слов «движение» и «писать»). Привлек к сотрудничеству талантливого главного механика мастерских Шарля Муассона, сконструировавшего для съемок движущихся объектов универсальную камеру, пригодную, помимо прямого назначения, в качестве кинопроектора и копировального аппарата Летом следующего года к неописуемой радости участников проходившего в Лионе Международного конгресса фотографического общества Люмьеры опробовали изобретение на публике – показали в один из перерывов между заседаниями снятый ими накануне на вокзале 48-секундный ролик «Прибытие делегатов на фотоконгресс в Лионе». Что творилось в зале, трудно описать: люди узнавали себя, показывали на экран, кричали: «Гляди, гляди, ты видишь? Это же я? Схожу со ступенек»? «И я, бог мой! С саквояжем!» «Чудо, прямо как в жизни!»…
Куй железо, пока горячо. Морозным декабрьским вечером 1895 года в арендованном индийском салоне «Grand Café» на бульваре Капуцинок в Париже братья провели первый публичный показ отснятых ими к тому времени короткометражек: «Вольтижировка», « Кузнецы», «Вылавливание красных рыбок», «Выход рабочих с фабрики», «Кормление ребенка» – всего десять 50-секундных миниатюр, включая один игровой, произведший особенное впечатление – комедийный сюжет «Политый поливальщик». Коммерческий успех предприятия был скромным – продать удалось тридцать пять однофранковых билетов, зато произведенный фурор – ошеломляющим. Реакция зрителей на увиденное не поддавалась описанию: испуг, изумление, восторг! На следующий день толпа стоящих у кассы парижан, желавших приобщиться к диковинному зрелищу, растянулась в огромную очередь. О киносеансе в «Grand Café» написали под крупными заголовками все французские газеты, перепечатки появились в европейских изданиях. Не теряя времени братья за считанные дни сняли и показали спустя неделю в только что построенном концертном зале «Олимпия» новую свою работу – «Прибытия поезда на вокзал Ла-Сьета». Очередной взрыв эмоций, Присутствовавшие на показе журналисты не жалели красок в описании царившей на сеансе обстановке: панике в зрительских рядах при виде двигавшегося на них с экрана, объятого паром локомотива в натуральную величину, бегущей между кресел к выходу особо чувствительной публики.
Небывалый, ошеломляющий успех – спрос на просмотры люмьеровской кинопродукции растет день ото дня, сыплются заказы. Чтобы справиться с растущим числом заявок, предприимчивые изобретатели прибегли к системе концессий, при которой заказчики брали напрокат проекционные аппараты, сотрудники компании монтировали их на местах и сами крутили ленты – шестьдесят процентов от сборов согласно контрактам шло в карманы братьям.
Съемки идут безостановочно, конвейером. Непритязательные, безыскусные сюжеты пекутся как пирожки в кондитерской, поступают с пылу с жару в прокат. За три года после премьеры «Прибытия поезда» компания сняла в общей сложности тысячу восемьсот видовых миниатюр показанных в Лондоне, Нью-Йорке, Риме, Женеве, Кельне, Мадриде, Мельбурне. Жадное до удовольствий человечество наслаждается, раскошеливаясь, редкостным, пробирающим до мурашек зрелищем: ожившим на белом полотне экрана реальным миром. Все более завораживающим в динамичных, наполненных жизнью картинах соперника Люмьеров, бывшего циркового артиста Жоржа Мельеса, сделавшего впечатляющий шаг вперед в развитии кинематографа своими спецэффектами, приблизившими «живые картины» к сюжетному зрелищу, где действие имеет фабулу, развивается последовательно и логично как в театре.
С запозданием, как водится, синематографическая новинка докатилась до России. В начале мая 1896 года в театре петербургского сада «Аквариум», в антракте между вторым и третьим действиями водевиля «Альфред-паша в Париже» публике были показаны несколько люмьеровских короткометражек, в конце месяца те же сюжеты увидели по окончанию спектаклей в театре летнего сада «Эрмитаж» московские зрители. И в том и в другом случаем с предсказуемым результатом: ахи, охи, восторги, бурная газетная полемика: «браво!» «виват!», «отстали от Европы», «а нам это, простите, на кой ляд нужно?»
Отношение россиян к «светописи» продолжительное время оставалось прохладным. То ли из-за неосведомленности, то ли в силу известной сдержанности северного характера, то ли из-за неповоротливости рекламы, то ли из-за всего вместе взятого. Один из первых русских киноинженеров Борис Дюшен вспоминал:
«Мне пришлось быть очевидцем рождения кинематографа в России, отдать немало сил на пропаганду научного использования замечательного изобретения Люмьера. Первый кинематограф, помнится мне, был открыт в Петербурге, на Невском. Интересно отметить, что напротив синема находился «Зал Эдисона», в котором можно было слушать потрясающую новинку – фонограф американского изобретателя. Слушали в те времена, вставляя в уши каучуковые трубочки, идущие от фонографа, так как громкоговорящей записи звука еще не существовало. Кинематограф, называвшийся «Живая фотография», открылся совсем незаметно и посещали его преимущественно дети. Продолжительность сеанса с тремя фильмами не более тридцати минут, два антракта для перезарядки лент. Первый кинематограф в России быстро прогорел. Примерно в 1899 году там же, на Невском, появился кинематограф, называвшийся «Биоскоп», в котором шли исключительно французские фильмы, годом позже благотворительная организация «Синий Крест» выстроила на Марсовом Поле, напротив Летнего Сада деревянный балаган, называвшийся «Ройяль Стар». Это «грандиозное» предприятие быстро прогорело, так как публика боялась пожара (и вполне основательно), да и пустынное Марсово Поле в те времена было по вечерам небезопасно. Настоящий, культурно оформленный кинотеатр, хорошо освещенный и внутри, и снаружи, с приличным набором картин открыл на Большом проспекте преподаватель Технологического института инженер Зауэр. Затем как-то вдруг сразу заработало несколько кинематографов на Невском, некоторые даже роскошно оборудованные. Например, в театре «Ампир» на углу Невского и Литейной в каждой ложе был телефон. И не спроста, как выяснилось: синематограф этот служил местом свиданий. «И не в игре была там сила»…
Монопольным правом на показ в обеих столицах новых, по преимуществу французских лент завладел спустя короткое время вынырнувший на российских берегах как черт из табакерки бывший антрепренер парижского театра «Варьете» Шарль Омон. Быстро освоившись в новой обстановке предприимчивый француз открыл в Москве кафешантан «Grand theatre concert parisien». Входной билет рубль – вдвое дороже конкурентов, певицы хора по требованию хозяина и получая, при этом, свою долю ухаживают за гостями, приглашают их в отдельные кабинеты, поощряют делать дорогие заказы на кушанья и вина. По словам одного из официантов заведения, записанных журналистом: «У Омона Шарля, бывало, распорядитель-француз всех, простите, девок, шансонеток соберет и так скажет: «Девушки, маймазель, сегодня требуйте стерлядь и осетрину от гостей, у нас пять пудов протухло!» Те и требуют. Потеха, ей-ей! Люди хорошие по вечерам съезжались, а девки все тухлятину спрашивают, поковыряют ее вилочкой и велят со стола убрать. Так мы всякую дрянь продавали у Омошки. Жулик, русских дураков приехал учить».
Именно этот новоявленный граф Калиостро от синематографа, знавший не понаслышке, какова в России роль взятки, получил, одаривая направо и налево нужных людей, право открыть летом 1896 года на очередной торгово-промышленной выставке в Нижнем Новгороде свой отдающий душком публичного дома «Театр-концерт-паризьен», в котором показал вечером четвертого июля участникам и гостям подборку из десяти самых популярных люмьеровских сюжетов.
Об атмосфере того вечера, реакции публики можно судить по обстоятельной корреспонденции аккредитованного на выставке сотрудника газеты «Нижегородский листок» Максима Горького (тогда еще Максима Пешкова), печатавшего заметки о выставочных новостях под псевдонимом «М. Pacatus».
Вот его репортаж с киносеанса:
«Боюсь, что я очень беспорядочный корреспондент, – не докончив описания фабрично-заводского отдела, пишу о синематографе. Но меня, быть может, извиняет желание передать впечатление свежим.
Синематограф – это движущаяся фотография. На большой экран, помещенный в темной комнате, отбрасывается сноп электрического света, и вот на полотне экрана появляется большая – аршина два с половиной длины и полтора в высоту – фотография. Это улица Парижа. Вы видите экипажи, детей, пешеходов, застывших в живых позах, деревья, покрытые листвой. Все это неподвижно: общий тон – серый тон гравюры, все фигуры и предметы вам кажутся в одну десятую натуральной величины.
И вдруг что-то где-то звучно щелкает, картина вздрагивает, вы не верите глазам.
Экипажи идут с экрана прямо на вас, пешеходы идут, дети играют с собачкой, дрожит листва на деревьях, едут велосипедисты – и все это, являясь откуда-то из перспективы картины, быстро двигается, приближается к краям картины, исчезает за ними, появляется из-за них, идет вглубь, уменьшается, исчезает за углами зданий, за линией экипажей, друг за другом… Пред вами кипит странная жизнь – настоящая, живая, лихорадочная жизнь главного нервного узла Франции – жизнь, которая мчится между двух рядов многоэтажных зданий, как Терек в Дарьяле, и она вся такая маленькая, серая, однообразная, невыразимо странная.
И вдруг – она исчезает. Перед глазами просто кусок белого полотна в широкой черной раме и, кажется, что на нем не было ничего. Кто-то вызвал в вашем воображении то, что якобы видели глаза – и только. Становится как-то неопределенно жутко.
И вот снова картина: садовник поливает цветы. Струя воды, вырываясь из рукава, падает на ветви деревьев, на клумбы, траву, на чашечки цветов, и листья колеблются под брызгами.
Мальчишка, оборванный, с лицом хитро улыбающимся, является в саду и становится на рукав сзади садовника. Струя воды становится все тоньше и слабее. Садовник недоумевает, мальчишка еле сдерживает смех – видно, как у него надулись щеки, и вот момент, когда садовник подносит брандспойт к своему носу, желая посмотреть, не засорился ли он, мальчишка отнимает ногу с рукава, струя воды бьет в лицо садовника – вам кажется, что и на вас попадут брызги, вы невольно отодвигаетесь… А на экране мокрый садовник бегает за озорником мальчишкой, они убегают вдаль, становятся меньше, наконец, у самого края картины, готовые упасть из нее на пол, они борются – мальчишка пойман, садовник рвет его за ухо и шлепает ниже спины. Они исчезают. Вы поражены этой живой, полной движения сценой, совершающейся в полном безмолвии.
А на экране – новая картина: трое солидных людей играют в вист. Вистует бритый господин с физиономией важного чиновника, смеющийся, должно быть, густым басовым смехом, против него нервный и сухой партнер тревожно хватает со стола карты, и на сером лице его – жадность. Третий наливает в стаканы пиво, которое принес лакей, и, поставив на стол, стал за спиной нервного игрока, с напряженным любопытством глядя в его карты. Игроки мечут карты и… разражаются безмолвным хохотом теней. Смеются все, смеется и лакей, взявшись за бока и становясь неприличным у стола этих приличных буржуа. И этот беззвучный смех, смех одних серых мускулов на серых, трепещущих от возбуждения лицах – так фантастичен! От него веет на вас каким-то холодом, чем-то слишком не похожим на живую жизнь.
Смеясь, как тени, они исчезают как тени.
На вас идет издали курьерский поезд – берегитесь! Он мчится, точно им выстрелили из громадной пушки, он мчится прямо на вас, грозя раздавить; начальник станции торопливо бежит рядом с ним. Безмолвный, бесшумный локомотив у самого края картины… Публика нервно двигает стульями – эта махина железа и стали в следующую секунду ринется во тьму комнаты и все раздавит… Но, появившись из серой стены, локомотив исчезает за рамкой экрана, и цепь вагонов останавливается. Обычная картина сутолоки при прибытии поезда на станцию. Серые люди безмолвно кричат, молча смеются, бесшумно ходят, беззвучно целуются.
Ваши нервы натягиваются, воображение переносит вас в какую-то неестественно однотонную жизнь, жизнь без красок и без звуков, но полную движения – жизнь привидений или людей, проклятых проклятием вечного молчания, – людей, у которых отняли все краски жизни, все ее звуки, а это почти все ее лучшее.
Страшно видеть это серое движение серых теней, безмолвных и бесшумных. Уж не намек ли это на жизнь будущего? Что бы это ни было – это расстраивает нервы. Этому изобретению ввиду его поражающей оригинальности можно безошибочно предречь широкое распространение. Настолько ли велика его продуктивность, чтобы сравняться с тратой нервной силы, возможно ли его полезное применение в такой мере, чтоб оно окупило то нервное напряжение, которое расходуется на это зрелище? Это важный вопрос, это тем более важный вопрос, что наши нервы все более и более треплются и слабеют, все более развинчиваются, все менее сильно реагируют на простые «впечатления бытия» и все острее жаждут новых, острых, необычных, жгучих, странных впечатлений. Синематограф дает их: и нервы будут изощряться с одной стороны и тупеть с другой; в них будет все более развиваться жажда таких странных, фантастических впечатлений, какие дает он, и все менее будут они желать и уметь схватывать обыденные, простые впечатления жизни. Нас может далеко, очень далеко завести эта жажда странностей и новизны, и «Кабачок смерти» из Парижа конца девятнадцатого века может переехать в Москву в начале двадцатого.
Я позабыл еще сказать, что синематограф показывают у Омона – у нашего знаменитого Шарля Омона, бывшего конюха генерала Буадеффра, как говорят. Пока милейший Шарль привез только сто двадцать француженок-«звездочек» и около десятка «звезд» – и его синематограф показывает пока еще очень приличные картины, как видите. Но это, конечно, ненадолго, и следует ожидать, что синематограф будет показывать «пикантные» сцены из жизни парижского полусвета. «Пикантное» здесь понимают как развратное, и никак не иначе.