Текст книги "Кумби"
Автор книги: Геннадий Гор
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 7 страниц)
11
Ничего не поделаешь, лечу. Безгравитационная среда. Опять не на что опереться. В такие минуты вспоминается дорога, поляна в лесу, горы, пол, все, на чем можно стоять. Да, стоять. Почему люди не умеют это ценить и торопятся сесть или лечь? Много дал бы я, чтобы сейчас постоять, опираясь на нечто твердое, незыблемое. Когда я думал об этом, я еще не знал, что случится со мной через час. Голос командира космолета повторил: – Тре-во-га! Пробоина в обшивке от удара метеорита. Трево-га! Сердце бьется так, словно метеорит пробил отверстие не только в теле корабля, но и в моем собственном. Правда, в космолете, кроме обшивки, есть предохранительные отсеки и роботы-инженеры, умеющие производить быстрый ремонт. И все же сейчас особенно хочется опереться на что-нибудь твердое, положительное, успокаивающее, а не висеть, как вишу я. У астронавигатора и его помощников есть гравитационный пояс-новинка. Этот пояс стоит дороже космолета со всеми его приборами и чуть дешевле средней космической станции. Но он позволяет человеку чувствовать под ногами пол и отличать низ от верха. Я отказался от пояса – думал, что он мне не понадобится. Сейчас помощники астронавигатора возятся с обшивкой, пытаются спасти космолет. А я даже не в состоянии им помочь. У меня под ногами нет опоры. Ну и что ж, неужели я должен терять из-за этого чувство собственного достоинства! Я литератор. Я на своем посту, на работе. Это не важно, что я плаваю в пустоте. Но с гравитационным поясом легче держаться с достоинством. – Надо не теряться. Надо не теряться, – шепчу я себе, забыв о том, что возле моего рта – аппарат, который несет мои слова в помещение астронавигаторов. Мария упрекала меня за то, что у меня нет фантазии, что я слишком приземлен, хотя и облетал все освоенное человечеством космическое пространство. Сейчас, может, и лучше, что у меня нет избытка фантазии. Если не справятся с пробоиной, фантазия не поможет. Рядом бесконечность, бездна, провал, невообразимо огромное ничто. Завтра Мария узнает о моей гибели. Мария и мир, Мария и вся солнечная система. Все без исключения, и даже тот робот, который, заботясь о моем здоровье, приносил куриный бульон. Но бездне, провалу, бесконечности плевать на это. Руки начинают дрожать. Знобит. Бросает в жар. Зачем я отказался от гравитационного пояса? Как хорошо было бы сейчас немножко постоять хотя бы десять минут. Я смотрю на стенку, которая отделяет меня от бездны. Она сделана из сверхпрочных материалов. Ее создавали технологи и химики, хорошо представлявшие себе, что такое бездна. Я доверял им раньше, этим инженерам. Я должен довериться и сейчас. Астронавигаторы и роботы, наверно, не теряют времени. Но я пока ничего не знаю Командир корабля молчит. Он слишком занят, чтобы терять драгоценное время, посвящая единственного пассажира в то, что он, возможно, пока хочет оставить в тайне. Да, я единственный пассажир, если не считать белых мышек, плавающих в пустоте вместе со своей клеткой. Мышки не знают о пробоине. Но они должны чувствовать беду. У них для этого есть инстинкт. Я смотрю на клетку. Мышки явно встревожены. Их чуткий инстинкт уже получил информацию. Откуда? Как? Об этом спорят специалисты. И пусть пишут свои диссертации. Побывали бы они здесь сейчас, когда бездне так хочется заполучить меня, астронавигаторов и этих бедных мышек. Вот будет хорошо, если бездна вытянет пустой номер! Помню эту фразу. Ее любит повторять один мой знакомый телекорреспондент, когда судьба показывает ему шиш. – Мышки, – говорю я, – бросьте унывать. Уверен, бездна на этот раз вытащит пустой номер. Откуда у меня такая уверенность? Я же не видел пробоины. И не знаю, как идут дела у роботов-ремонтеров. Командир космолета пока молчит. Но я не молчу. Я повторяю про себя: – Пустой номер... Пустой номер... Я повторяю эти слова, словно хочу заколдовать, заворожить действительность. Я смотрю на мышек. У них такой вид, словно что-то внутри них работает. Это работает настороженный инстинкт, пытающийся установить контакт с надвигающейся опасностью, определить размеры угрожающей нам беды. Я слышал много раз это выражение: крысы бегут с тонущего корабля. Я читал и слышал, что они бегут, когда еще нет никаких признаков беды. По-видимому, у животных иное чувство времени, чем у людей, для них в критический момент их жизни будущее в большей мере является настоящим, чем для нас, людей. Но не значит ли это, что наука далеко не все знает о времени? Я пытаюсь уйти в эту проблему, чтобы не думать о том, почему молчит командир космолета. Тишина. Можно подумать, что команда забыла обо мне и об этих мышках и покинула космолет. Но в космосе это невозможно. Нельзя покинуть островок биосферы, со всех сторон окруженный бесконечным вакуумом, бесконечным ничто. И даже если бы это каким-то чудом было можно, команда бы никогда этого не сделала. Мышки тоже понимают сложность обстановки каким-то своим шестым, не известным науке чувством. Уж не чувствуют ли они, что вокруг них пустота на сотни миллионов километров, зияющая пропасть без дна? Тишина. Особая тишина, словно остановилось время. Я жду. Что мне остается еще? Жду. И мышки тоже ждут. Но они ждут не бездействуя. Они напряжены. Они пытаются наладить связь с тем, что раньше называли судьбой. Они пытаются получить информацию, узнать, есть ли еще или уже нет никакой надежды. И вдруг раздается человеческий голос, голос командира космолета: – Пассажир, ну как ваши дела? – Мои дела, – отвечаю я, – зависят от ваших. Мой ответ скрывает в себе вопрос, да еще какой вопрос! Нет на свете вопроса важнее этого. Я спрашиваю не судьбу, как насторожившиеся мышки, а живого, конкретного человека, командира корабля. Но он молчит, не отвечает. Я тоже молчу и жду. Терпеливо жду. Но ответа нет. Тогда я посылаю свой вопрос туда, в помещение астронавигаторов: – Как ваши дела? Ответа нет. На корабле все молчит. – Как ваши дела? Нет ответа. – Как ваши дела? Как ваши дела? – кричу я. – Как ваши дела? Ответа нет.
12
Я открыл глаза. На этот раз уже я сам, а не Юлиан Кумби, Вокруг меня были земные вещи и знакомые стены лаборатории. – Где я? – спросил я тихо. – Там, где и был. В Институте времени. Голос Коли Вечина громок и насмешлив. – Кто я? Вопрос звучит глупо. Ужасно глупо. Но слова уже вылетели, и их не возвратишь. Голос Коли Вечина становится еще более жизнерадостным и насмешливым. – Кто ты? Это тебе лучше знать. По-моему, ты Микеланджело... Микеланджело Петров. – Но где же космолет? Где астронавигаторы? Где, наконец, бедные мышки, пытающиеся установить контакт с неизвестностью и выяснить размеры беды? – Космонавт остался там... И навигаторы тоже... А мышки? Взгляни, они тут. Я взглянул: действительно, среди земных и привычных предметов стояла клетка с подопытными мышами. Разумеется, это были не те мыши. Они насторожились, так же насторожились, как на космолете. – Ну, – спросил Вечин деловым тоном, – как тебе понравилось чужое "я"? Можешь пока не отвечать. Да, пока не придешь в себя. Я советую тебе: вспоминай, вспоминай. Нет, не Кумбино прошлое, а твое. Ведь твоя личность вместе с твоей памятью хранились, как сданное на вешалку пальто, пока ты отсутствовал. Где ты был? В гибнущем космолете. – А что с Кумби и с астронавигаторами? – Не беспокойся. Все в порядке. Ты слишком сильно стал переживать. И пришлось вмешаться мне, прервав действие... Но подними-ка голову. Что с тобой? Вечин подошел ближе. – Что с тобой, Мика? Не могу понять! Ты поседел, Мика. Ты оказался слишком впечатлительным. Не знаю, что и делать... Как огорчится теперь твой отец... Ведь изучение чужого "я" находится в стадии эксперимента, и контакт с Кумби запрещен всем, кроме тех, кто работает вместе с Сироткиным. Попадет мне от твоего отца... – Что ты, что ты, Коля! Разве я тебя выдам! – Ну, а чем же объяснишь родителям, почему ты поседел? Ведь твоя старость пришла к тебе в течение даже не дней, а нескольких часов и минут. Опыт продолжался меньше суток. Чем ты объяснишь, что ты... – Что я стал стариком? – Стариком? Глупости. Поседела только голова. Лицо не изменилось. И, знаешь, седина даже тебе идет. Можно, конечно, вернуть утраченный цвет волосам. Это необходимо сделать, пока не пришел Евгений Сироткин. Он только что вернулся из длительной командировки на космическую станцию "Енисей". А Сироткин не любит таких шуток. – Так, значит, ты пошутил? – Ну вот, я один виноват. А ты и ни при чем? И откуда я мог знать, что ты такой впечатлительный? Откуда? В школе ты держался молодцом. – А разве я тут держался плохо? – Я этого не говорю. Но подвела шевелюра... Понимаешь, ты меня подвел... – Я подвел? Как тебе не стыдно! Пока мы спорили и теряли зря время, в лаборатории появился Евгений Сироткин, и не один, а с моим отцом. Я прикрыл свои волосы, быстро натянув на голову тесный Колин берет, и отошел в сторонку. Но ни отец, ни Сироткин не обратили на меня и Колю Вечина никакого внимания. Они оба были чем-то озабочены. Чем? Об этом мы очень скоро узнали, прислушавшись к их разговору. Впрочем, это был скорее монолог, чем диалог. Говорил мой отец, а Евгении Сироткин внимательно слушал. – Большой мозг, – говорил отец, – могущественно логичен, предельно трезв. Этот электронный Гегель мощью своего разума, как недавно еще казалось мне, способен охватить универсум, беспредельность. – Беспредельность – да, – усмехнулся Сироткин, – а неповторимую конкретность – нет. – Вы правы, Евгений. Одной логики мало, чтобы разгадать душу уазца Нужна еще и фантазия. А Большой мозг не любит фантазировать. Он слишком машина! Ваше сотрудничество с писателем Уэсли-младшим, вместе с которым вы создали Кумби, явление новое в современной технике. Инженеры почти всегда чуждались психологии, эмоциональной мысли, искусства. Искусство, в свою очередь, недооценивало строгую и изящную мысль инженера. Вы, Евгений, вместе с Уэсли сделали смелый шаг и воспроизвели "личность", "характер", но не на бумаге, а в трехмерном пространстве. – В трехмерном? – перебил отца Сироткин. – Вы выразились, дорогой, не совсем точно. Не в трехмерном пространстве, а скорее в сжатом, сконденсированном, в спрессованном времени. – И это, пожалуй, верно, – согласился отец – Теперь несколько слов о вашей новой идее, о которой вы мне рассказывали вчера. Чтобы разгадать внутренний мир загадочного уазца, его рациональное и эмоциональное мышление, его странное видение мира, вы предлагаете создать модель, исходя приблизительно из принципа, который, говоря условно, назовем принципом Кумби. Но как моделировать человеческий внутренний мир, сущность которого нам почти незнакома? Это самое уязвимое место вашей идеи. И все же я готов поддержать вас. Я рассчитываю на ваш большой талант, на ваше техническое чутье и, наконец, на могущество фантазии, способной многое угадать. – Благодарю вас, – сказал растроганно-ироническим тоном Евгений Сироткин. – И все же, – продолжал отец, – я хочу сам лично проверить возможность вашего Кумби. Соедините меня, пожалуйста, с этим персонажем. Я испугался за отца, вспомнив свои напряженные и трагические минуты на гибнущем космолете. А что, если не выдержит его сердце? Отец стар. Испуг был так силен, что я кинулся к отцу, повторяя: – Отец, это опасно! Нельзя! Не надо! – А ты откуда знаешь, что опасно? Ну-ка, иди к себе. Тут не полагается присутствовать посторонним. – Я не посторонний. Я сотрудник Института времени. – В этой лаборатории ты посторонний. Мне пришлось уйти, и я так и не видел, как мой отец слил свое существование с парадоксальным и острым существованием персонажа, созданного соединенными усилиями рационалистической техники и эмоциональной мысли.
13
Мы с Колей Вечиным стояли в коридоре и ждали конца эксперимента, которому подверг себя мой отец. Я тревожился за отца. Он был стар, хотя само понятие старости казалось ему пережитком эпохи наивного антропоцентризма. С годами здоровье его ухудшалось И кто знает, может быть, сейчас, слившись с Кумби, он сидит в гибнущем космолете и ждет ответа, которого ждал я и так и не дождался из-за того, что Коля Вечин поспешил отключить меня Евгений Сироткин едва ли посмеет это сделать Он знает, что мой отец этого ему бы никогда не простил. – А много в жизни Кумби было трагических эпизодов? – спросил я Колю. – Да, было немало. Писатель, с которым Сироткин конструировал аппарат, этот самый Уэсли-второй, считает, как считали древние греки, что трагедия – вершина искусства. – У Кумби совсем не трагический характер. Я же был им в продолжение почти суток. Он веселый, милый, чуточку беззаботный... – Уэсли, – перебил меня Вечин, – искал трагического не в характере задуманного им героя, а в самих обстоятельствах. По-моему, он перестарался. – Ты в этом уверен? – Меня убеждает твоя седина. – Сейчас не до шуток, Коля. У моего отца больное сердце. – Но он не так впечатлителен, как ты. Он не привык щадить себя. Но с чего ему пришло в голову лезть в шкуру Кумби, переживать за него? Уэсли-второй не поскупился на переживания для своего героя. – Хватит об Уэсли. Меня он мало интересует. Не могу понять, зачем отец решил себя подвергнуть эксперименту? – У него было куда больше оснований, чем у тебя, когда ты решился на целые сутки расстаться с самим собой и подвергнуться риску познания чужих переживаний. Твой отец это делает для науки. Он хочет на своем собственном опыте убедиться в возможности моделирования личности, заменяющей личность космонавта или исследователя космоса. Кроме того, он ищет пути к познанию "я" уазца, уазской личности, уазского видения. Ты не слышал, что он говорил Сироткину? По-видимому, Большому мозгу не по плечу та задача, которую решает отец. – Отец и без того знает, что такое Кумби. Он изучил схему. – Твой отец не из тех, кто судит о чем-либо только по схеме. Он хочет знать все сам. Все до мельчайшего нюанса. И он никогда не щадил себя. Конечно, из простого любопытства, как это сделал ты, он не стал бы присваивать себе переживания этого вездесущего очеркиста. – У тебя еще хватает совести меня упрекать? Сам уговорил. – Но ты разве об этом жалеешь? Седина – это пустяк. Она тебе идет. – Вот мы с тобой тут спорим, а мой отец... Я боюсь за него. Вдруг не выдержит сердце? – Выдержало! Смотри. Вон он идет. Я оглянулся. По коридору шел мой отец с Евгением Сироткиным. Казалось, он помолодел. Глаза его блестели. Он улыбался. До меня донеслись его слова: – Отличный аппарат, Евгений. Я получил большое удовольствие, совершив это путешествие. Через неделю я с разрешения своего строгого отца перешел из лаборатории машинного перевода в лабораторию, которую возглавлял Евгений Сироткин. Теперь я мог в любое время соединить себя с Кумби, но я не делал этого. Пока не решался повторить рискованный опыт.
14
Вот уже два дня как мы с Колей Вечиным здесь, где прошло наше детство. Лесное Эхо не изменилось. Изменились мы. В школе тот же самый директор, который не любил Алика. Мы спросили его: – Где ваш знаменитый лирик? Нельзя ли послушать его стихи? – Нельзя, – сказал нам директор строго и нравоучительно, словно мы были еще школьниками. – Почему нельзя? – Потому что педагогический совет нашел это безнравственным. – Что? Поэзию? Директор покраснел от гнева, но сдержался. – Не поэзию. А профанацию поэзии. Ваш искусственный соловей был выброшен вместе с хламом. – Я расскажу об этом своему отцу, – сказал я. – Едва ли он будет доволен тем, что вы выбросили подарок института, который он возглавляет. Мой отец не очень высокого мнения о... – Для меня принцип дороже мнения вашего отца. А выбросив искусственного соловья, я поступил согласно своим принципам. Мне не хотелось терять время и спорить с директором школы. Не легкий он был человек, хотя и жил в Лесном Эхе, в краю быстрых рек, тихих озер и лесных троп. – Пойдем, Коля, – сказал я. Но Колю так быстро не уведешь. Коля разгорячился. – Тоже мне принципы – смотреть не вперед, а назад, – сказал он. Наконец мне удалось увести Колю от обиженного директора. – Меня не это огорчает, – говорит мне Коля, – пусть он остается при своем мнении, этот заскорузлый антропоцентрист. Меня огорчает, что падает авторитет нашего института. Разве он бы посмел в прежние годы так говорить о твоем отце?! – Не посмел бы. – А почему все это? Потому что мы не можем расшифровать уазскую кванттелеграмму. – Ну, довольно об этом, – говорю я. – Ты сейчас куда? – Тут к одним знакомым. А ты? Я промолчал, хотя и мог бы сказать, что иду в лес посмотреть любимые места. Но дело в том, что я шел не только для того, чтобы посмотреть знакомые места. Петляя среди сосен, елей, лиственниц и сибирских кедров, тропа вела меня к поляне, где обыкновенно гуляла Таня. Я не встречался с ней с тех пор, гик кончил школу и покинул Лесное Эхо. Правда, после того я видел ее много раз, доставая из кармана подаренную мне пластинку с ее возникающим изображением. Я видел ее смеющееся лицо, живое и ускользающее, мимолетное, как секунда. Да, оно было как остановленное мгновение, вырванное из потока жизни. Всякий раз, когда я вынимал пластинку, я чувствовал, что все скользит и несется мимо меня и что Танино изображение играет со мной в жмурки, как любила играть Таня. Я шел по тропе и, когда дошел до поляны, крикнул: – Та-а-ня! Откликнулось эхо. Минуту спустя я не услышал, а скорей угадал чьи-то шаги. – Это ты, Буонарроти? Насмешливый голос Тани, а затем и ее смеющееся лицо – на этот раз не на мерцающей пластинке, а да самом деле. Она стояла всего в двух шагах от меня. – Ты изменился, Микеланджело. А я? Я взглянул на ее лицо и фигуру, ища изменений. Но она была та же, словно прошел всего день, а не два года со дня нашей последней встречи. – Да, ты осталась прежней. И даже платье то же самое на тебе. Ты, как дриада, живешь среди этих деревьев. – Да, я живу среди деревьев. Я дочь лесничего. Я родилась здесь, в этом лесу. Прежде чем поселиться здесь, мой отец прожил несколько лет на Марсе. Ему снились земные леса, сосновые и еловые ветви. Он скучал по Земле, но больше всего по ее лесам. И когда он вернулся на Землю, он поселился здесь вместе с моей матерью, родившейся на космическом корабле, выросшей на одной из больших станций солнечной системы и впервые увидевшей Землю и земные леса, когда ей исполнилось тридцать лет. Ее все называли здесь марсианкой. И она не любила леса, но жила здесь ради отца. Она боялась заблудиться в лесной чаще, а потом умерла, тоскуя по Марсу. Я осталась одна с отцом и братом. Отец мой встает всегда в одно и то же время – в четыре часа утра – и спешит в лес. Он любит рассказывать мне, как, живя на Марсе, он вспоминал земные деревья и реки. Но вот деревья и реки возле него, и все равно он по ним тоскует. – А ты? – спросил я – Я? Я похожа на отца и на мать. Я люблю леса, но тоскую по Марсу, где никогда не бывала. А ты бывал? – На Марсе? Нет. – А на Венере? Я замялся и ответил неуверенно и не сразу: – На Венере, кажется, бывал. – Кажется... Как ты сказал? Она рассмеялась. – Кому кажется? Тебе? Или должно казаться мне? – Я бывал и не бывал. Когда я сказал эту глупую фразу, я имел в виду Кумби, или, точнее, то состояние, в котором я тогда пребывал. Таня смотрела на меня с таким выражением лица, словно догадалась о существовании Кумби. – Так ты все-таки бывал или не бывал на Венере? – Не бывал, – сказал я сердито. – Я оговорился. – Допустим. Затем ей, видно, стало жалко меня. Она улыбнулась. – А помнишь Алика и его стихи? – спросила она меня. – Директор сказал нам, что его уже нет. – Там, в школе, его нет. Он у нас. Я нашла его и принесла к себе. Отец мой очень удивился, когда он начал читать стихи. "Вещь, – сказал он мне, – и грустит. Странно". А я говорю отцу: "Талант может заставить грустить даже вещь". И теперь Алик живет у нас в лесу. – Живет? Ты не оговорилась? – Ты прав. Большей частью не живет, а пребывает, как все вещи. Но временами оживает, когда читает стихи. Он сочинил стихотворение о Марсе, претворив в слова мою мечту. А отец мой не может слышать о Марсе. Он говорит; "Там нет ни одного дерева, ни одного листа, ни одной травинки. Там пустота, населенная людьми, и там страшно душно". А здесь? Здесь много воздуха. Дыши, Микеланджело, дыши. Вбирай в легкие наш лесной воздух. Ты надолго приехал? – Дня на два, на три. – А зачем? – Повидаться с тобой. Я все время думаю о тебе. Но наш институт далеко от твоих лесов. И вот теперь мне, наконец, удалось выбраться и прилететь. – Значит, ты все-таки вспомнил обо мне? – Вспомнил? Не то слово. Я все время думал о тебе. И когда оставался один, всегда смотрел на твое убегающее изображение. А ты еще спрашиваешь, вспоминал ли я? – Я думаю, что вспоминал не ты, а искусственное вспоминающее устройство. Мне брат рассказывал, что в вашем институте ученые и инженеры работают над заменой естественной памяти машинной. Правда ли это? – Правда. Через несколько лет они сделают ее. – И, значит, через несколько лет вспоминать эти леса и меня будешь не ты? – А кто же? – Машина, которой ты поручишь это. – Я никогда не поручу это машине! Никогда! – А что же ты поручишь ей? – Я ей поручу вспоминать все, что мне хотелось бы забыть. – Машина обидится на тебя. Ведь ее создают для того, чтобы она могла остановить время. – Но тебя ей не остановить. Ты всегда скользишь мимо меня даже в моих воспоминаниях. И вот сейчас я боюсь, что ты скажешь... – Что я скажу? – Что говорила всегда, встречаясь со мной: "Ну, пока! Мне надо идти!" – Мне действительно надо идти, Микеланджело. Меня ждет отец. Я должна накрыть на стол... Мой отец не пользуется услугами роботов. – Почему? – Потому что они напоминают ему о его жизни на Марсе. Там все делали роботы. Без роботов там люди не смогли бы жить. А в лесу они не нужны. – Но вы же взяли к себе Алика. А ведь он тоже робот. – Он не робот, а поэт. Он лирик. – И все-таки он робот. Он искусственное существо. – Но стихи его безыскусственны. Они как звони плеск воды в ручье, как свист лесной птицы. Почему это, Мика? – Почему? Это надо спросить у моего отца. Он всю жизнь спорил со своими противниками и уверял их, что создаст искусственного лирика. И вот он создал его. И это почти чудо. – Ты прав. Он наделен глубоким чувством. И сейчас он вместе со мной тоскует по Марсу. Мне хочется улететь из этих лесов. Но я не хочу покинуть отца. А он не может жить без этих деревьев и этих троп. Я слушал Таню и вбирал в себя каждое мгновение, словно хотел остановить время. Но наступила минута, когда она сказала мне: "Прощай". – Прощай, Микеланджело, – сказала она и скрылась среди деревьев. – Прощай! – повторило лесное эхо.
15
Лабораторию проблем памяти, как я уже говорил, возглавляет Марина Вербова. Это очень красивая молодая женщина, чуточку похожая на греческую богиню. Но ей некогда думать о своей красоте. Одевается она просто и держится скромно, забывая обо всем, кроме своей работы. Марина создала множество запоминающих машин и полумашин-полуорганизмов. Насмешливые люди говорят, что Марина создала и самое себя, сначала вытесав фигуру богини из куска мрамора, а затем наполнив ее всяческой информацией на клеточном и молекулярном уровне. Лаборатория, возглавляемая Вербовой, рядом с нашей, в одном здании. Но всякий раз, когда я захожу туда, я чувствую себя чуточку смущенным. Почему? Не знаю сам. Может, потому что Марина Вербова похожа на ожившую и чем-то разгневанную статую. Смущаюсь я и сейчас, хотя Вербова не видит меня. Она разговаривает с незнакомым мне старичком, одетым в давно вышедший из моды костюм и улыбаюшимся старомодной улыбкой. Я невольно прислушиваюсь к их разговору и недоумеваю. Даже в этом мире чудес и парадоксов старичок кажется скорее осколком сна, чем действительности. Меня удивляют вопросы Марины, а еще больше – ответы старичка. М а р и н а (со строгим видом экзаменатора обращаясь к старичку). Какой день был десятого июля две тысячи восемнадцатого года? С т а р и ч о к. Четверг. Была бурная погода. Гремел гром. Лил дождь. Ненастье застало меня в лодке, когда я ловил рыбу. Я стал грести к берегу... Но пока добрался, весь промок до нитки. М а р и н а (все еще строго). Каким было двадцать третье января две тысячи двенадцатого года? С т а р и ч о к (без всякой заминки). Суббота. Утром было облачно, но к полудню погода прояснилась. Земля была покрыта снегом. У моей тети – тети Елены – болела голова. Соседский мальчик Володя похвастал: отец подарил ему новые коньки. М а р и н а. Пятнадцатого октября две тысячи пятнадцатого года? С т а р и ч о к. Вторник. Стояла хорошая погода. Я гостил у старшего брата в Сен-Клу. Накануне вечером играл в шашки. Одну партию проиграл. Две выиграл. Проснувшись среди ночи, долго не мог уснуть и ворочался с боку на бок. М а р и н а. Что вы делали семнадцатого августа две тысячи двадцать третьего года? С т а р и ч о к. Почти весь день провел, готовясь к экзаменам. Вечером пошел в гости к дяде, где собралось много знакомых и незнакомых людей. Ночью спал плохо, ворочался, был слишком возбужден от выпитого вина и от разговоров дядиных гостей. М а р и н а (с интересом). А четырнадцатого апреля две тысячи восемнадцатого? С т а р и ч о к (смущенно). Весь день кушал мороженое. Только мороженое. М а р и н а (опять строго). Почему? С т а р и ч о к. У меня в тот день вырезали гланды. М а р и н а (недоверчиво и сухо). Не ошиблись ли вы? Гланды вырезали в прошлом столетии. С т а р и ч о к (обиженно). Вы, кажется, вчера имели возможность проверить точность моей памяти. Она оказалась точнее календарей. В календарях были обнаружены опечатки. А моя память безупречна. Мне вырезали гланды по старинному способу. И я об этом никогда не жалел. Я с таким недоверием и любопытством смотрел на старичка, что Вербова погрозила мне пальцем. Когда старичок ушел, я спросил Вербову: – А он настоящий? – Что вы имеете в виду? – Он рожден матерью или создан в лаборатории? – Обычный человек, – ответила Марина Вербова. – Разумеется, во всем остальном, кроме памяти. Тут он феномен. Правда, он не первый, известный науке. В позапрошлом, девятнадцатом, веке жил такой же феномен. Некий Мак Картней из Пенсильвании. Мак Картней мог рассказать свою жизнь день за днем. Мой старичок ему не уступает. Он может восстановить в памяти не только каждый день своей жизни, но почти каждый час. Все его прошлое хранится в нем, как в хорошем архиве. – А как зовут его? – Кумби. Юлиан Матвей Кумби. – Не может быть. – Почему? – Потому что Кумби... Так зовут искусственную экспериментальную штуку в лаборатории Евгения Сироткина. – Я поругалась из-за этого с Сироткиным. Он бесцеремонно присвоил имя моего подопытного старичка для своей модели. Свинство! Не правда ли? Мой старичок – живой, до отказа наполненный живым прошлым человек, а Кумби Евгения Сироткина – биофизиомашина. – А может, случайное совпадение? – Простите. Я-то уж отлично знаю, случайность это или нет. Я попросил у Марины Вербовой разрешения присутствовать во время ее бесед с памятливым старцем. – Для чего? – спросила она. Я не сумел ей ответить. И она, вероятно, подумала что меня влечет к старичку любопытство. Но это ведь не так. Ведь, в сущности, не просто любопытство влекло меня заглянуть в недра чужого "я", на этот раз не искусственного "я", а "я" живого, неповторимо конкретного, улыбающегося старомодной улыбкой. Казалось, старичок (мне даже мысленно не хотелось называть его Кумби) играл с временем, демонстрируя необыкновенное могущество своей памяти, свое необыкновенное умение спрятать впрок и сохранить во всей своей живости все, что навсегда утрачивают другие. Казалось также, что он был хозяином своей жизни и по своему желанию мог возвратить почти каждое утраченное мгновение. Мне нравились быстрота и непринужденность, с какой он доставал со дна прошлого какой-нибудь факт, вдруг понадобившийся Марине.
16
Однажды я спросил Марину Вербову, почему ее так интересует старичок Кумби, мало ли на свете всяких феноменов и чудаков? Марина ответила на мой вопрос с исчерпывающей ясностью. – Как вы знаете, Микеланджело, я изучаю человеческую память. Память, кроме всего прочего, – история личности. Отберите у человека память, и он из личности превратится в машину, в механизм. Человек – существо не только природное, но и общественное. Память развивалась и менялась вместе с общественным, историческим и трудовым развитием человека. Это вещи простые, и объяснить их легко. Но сейчас мы поговорим о вещах более сложных и дискуссионных. Первое, о чем я спросила себя и природу, почему человеческий мозг хранит неизмеримо больше фактов, "записанных" нуклеиновыми кислотами, чем может использовать механизм памяти в продолжение человеческой жизни? Этот резерв словно говорит о том, что потенциальные возможности человека рассчитаны на гораздо больший отрезок времени, чем длительность человеческой жизни. Я спросила также себя, нельзя ли использовать этот резерв, этот запасник, это хранилище пропадающих без пользы фактов и событий? Человек меняется: когда-то он был хозяином маленькой планеты, сейчас он становится хозяином вселенной. Он обязан помнить гораздо больше, чем помнил в прошлом веке. Как воздействовать на мозг, чтобы все богатство памяти могло служить человеку и нужно ли это? Может, природа поступила правильно, держа в запаснике это богатство? Я стала искать ответа на все эти вопросы, имеющие огромное философское и прикладное значение. Когда-то я занималась нейрохирургией. А нейрохирурги не раз проделывали такой опыт. Они пропускали слабый электрический ток через те клетки мозга подопытного, которые ведают памятью, и человек начинал вспоминать то, что он забыл навсегда. Слабый электрический ток приводил в действие запасник, раскрывалась кладовая, как бы расширяя историю личности... Я работала, я искала способы, которыми можно было бы открыть эту кладовую. Но вот я познакомилась с Кумби. Он и его необъятная память словно говорили мне, что права не я, стремящаяся открыть кладовую, а природа, спрятавшая от человека его собственные богатства. Ведь на деле богатство Кумби оборачивалось бедностью, почти нищетой... Но ученый не страус, чтобы прятаться от всего, что противоречит его гипотезе. Я пришла к выводу: богатство Кумби оборачивается бедностью потому, что у Кумби нет согласованности в работе двух сигнальных систем, открытых еще в прошлом веке академиком Павловым. Факты, которые вспоминает Кумби, живут оторванно от его эмоциональной и интеллектуальной жизни. Я пришла к выводу, что факт существования этого феномена вовсе не порочит мою гипотезу о расширении памяти. Вы спрашиваете, для чего мне нужен Кумби? Он нужен, чтобы понять до конца всю сложность проблемы... Если богатство Кумби оборачивается на деле бедностью только из-за несогласованной работы двух сигнальных систем, в чем я почти убеждена, значит я права: резервы памяти должны служить человеку. Но свою правоту я хочу проверить... Проверить однажды, дважды, трижды. И действительно, Марина тщательно изучала психическую жизнь Кумби, записывала каждый факт с помощью услужливой машины, стоявшей рядом. Гордился ли старичок тем, что мог возобновить и мысленно пережить любой утраченный миг своей не такой уж краткой жизни? Едва ли. Он вспоминал спокойно, почти бесстрастно, словно каждый факт был пронумерован, зарегистрирован и, обновляясь при своем появлении, отнюдь не обновлял и не освежал чувства вспоминавшего. Кумби было не очень много лет, но думал и чувствовал он так, словно явился в наш век из далекого-далекого прошлого. Откуда выкопала его Марина? Как-то я не удержался и спросил ее об этом. – Я разыскала его, – сказала она, – в самом провинциальном и отсталом уголке Земли, в тихом поселке, где жизнь текла не спеша, как вода в той ленивой речке, где мой Кумби ловил рыбу. Я застала его с удочкой в руке. Я подошла к нему, назвала свое имя. Постепенно у нас завязалась беседа. Как это любят старики, он стал вспоминать прошлое. Меня поразило, с какой конкретностью он рассказывал о своей юности. У меня не плохая память, но я не смогла бы так рассказать даже о вчерашнем дне. "Сегодня какой день?" спросила я его. "Суббота". Я решила пошутить и спросила, что он делал в этот же день, то есть в субботу, ровно десять лет назад. Всего две минуты понадобилось ему, чтобы восстановить прошлое. Он рассказал мне, что ел и что пил в тот день, с кем и о чем разговаривал, описал погоду. Да, он при мне возвратил этот канувший в вечность день со всеми подробностями. Мне трудно было уговорить Юлиана Матвея сесть в машину быстрого движения и лететь в наш институт. Но он, бедный, понял, что ему не отделаться от меня, и скрепя сердце согласился. Сейчас он живет здесь при институте. И недоволен только тем, что поблизости нет реки. Он страстный рыболов, вроде вас, Микеланджело. Не составите ли вы ему компанию, а? Я боюсь отпускать его одного слишком далеко, да и вам будет полезно понаблюдать за таким феноменом. – Согласится ли еще Сироткин? Я ведь теперь работаю в его лаборатории. А он не любит, когда сотрудники слишком часто отлучаются. – Не беспокойтесь, с Сироткиным я договорюсь. Можно ли отказать в чем-либо прекрасной Марине Вербовой? Я, разумеется, согласился. И вот я стал "тенью" Юлиана Матвея Кумби, настоящего, живого Кумби, а не того, кто, заимствовав чужое имя, пребывал в лаборатории Евгения Сироткина. Сначала меня очень забавляло то не совсем обычное обстоятельство, что я с помощью Юлиана Матвея мог сунуть руку в прошлое и достать любой понадобившийся мне факт. Правда, не в свое прошлое я мог сунуть руку, но это казалось мне тогда не столь уж важным. Я задавал старичку вопросы, а он отвечал на них невозмутимо, просто и равнодушно, и нельзя было понять, доставляет ли ему это удовольствие или нет. Иногда мне казалось, что он, Юлиан Матвей Кумби, был совершенно чужд тому прошлому, которое хранилось в его бездонной памяти. Расставшись с ним, я часто думал о нем. Ведь он имел прямое и непосредственное отношение к одному из самых загадочных явлений – к тайне времени. Он, Юлиан Матвей, да еще его предшественник Мак Картней, живший в XIX веке, обладали способностью носить все свое прошлое и при надобности восстанавливать его день за днем.