Текст книги "Странник и время"
Автор книги: Геннадий Гор
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 7 страниц)
17
Я с детства испытывал острый интерес к необыкновенным и выдающимся людям. Я рано начал коллекционировать книги, которые повествовали о выдающихся личностях, прежде всего об ученых, техниках, путешественниках, писателях, политических деятелях. Но вот рядом со мной работал выдающийся и, может, даже гениальный человек, и я не сумел оценить его так, как он это заслуживал. Профессор Обидин, в сущности, ничем не выделялся среди других сотрудников нашего научно-исследовательского института. Свою научно-исследовательскую работу одно время он совмещал с должностью председателя месткома. Кто мог думать, что этот скромный председатель месткома, тративший уйму времени на мелкие хозяйственно-бытовые вопросы, через триста лет займет место рядом с Ньютоном, Дарвином, Циолковским, Эйнштейном, Резерфордом, что его будут называть величайшим из биологов-экспериментаторов, когда-либо живших на Земле. Кто мог предполагать, что имя, труды и слава старшего научного сотрудника Обидина перешагнут через земные и солнечные границы и станут известными на далеких обитаемых планетах Галактики. Нельзя сказать, что в нашем институте вовсе не ценили талант Обидина. Ценить ценили, но по-своему. – Посмотрим! – говорили наши скептики. – Может, и оправдаются его некоторые идеи. Но пока... Пока они все еще находятся в стадии ожиданий и обещаний. Они говорили "обещаний", но Обидин никому ничего не обещал. И мне кажется, что это была самая большая его ошибка, если смотреть на дело практически. Наоборот, он спешил вселить во всех уверенность, что реализация его главной идеи лежит где-то далеко в будущем. Оказалось же, что она была совсем не за горами. Обидин тренировал клетки, приучая их к космическому холоду, к температурам, близким к абсолютному нулю. Но сам он любил тепло, любил уют, любил домашнюю обстановку. И при всем этом, как я впоследствии узнал, Обидин страшно боялся, чтобы про него, не дай бог, не подумали, что он узкий специалист, кабинетный или лабораторный затворник. Может быть, поэтому он ходил зимой на лыжах, героически борясь с одышкой и болью в пояснице. Может быть, поэтому он осенью купался в Неве, вопреки строжайшему запрещению врача, лечившего его от радикулита. Может, для этого он ходил скучать в Филармонию и в Малый оперный театр. И не по этой ли самой причине он стал ухаживать за Лизой Галкиной, новой нашей лаборанткой? О чем он мог говорить с Лизой? О погоде? О новой кинокартине, которую видела Лиза, но не видел он? О нейлоновой кофточке, которую Лиза на днях купила? Неужели он мог выслушивать Лизины суждения о сотрудниках и сотрудницах лаборатории, суждения не очень умные, не всегда справедливые и доброжелательные? И для чего? Чтобы сказать самому себе, что ему, Обидину, не чуждо ничто человеческое? А может быть, и в самом деле на старости лет он влюбился в эту румяную, полнотелую женщину, не умевшую даже нарядить со вкусом свое крупное, тяжелое, колыхавшееся на ходу тело? Интерес к Обидину как ученому и выдающемуся человеку возрастал с каждым столетием. О нем было написано множество книг, в которых освещалась и его личная жизнь и его научная деятельность. Опубликована была его переписка и его дневник. Дневник Обидина чуточку разочаровал меня. Он был слишком сух, в нем было много о деле и мало о себе. Упоминал Обидин в своем дневнике и обо мне. В одном месте было сказано: "нетерпеливый малый". Так прямо и написано: "нетерпеливый", – и при этом выделено курсивом. А в чем, собственно, выражалось мое нетерпение? Об этом умалчивалось. В другом месте было сказано: "нетерпеливый, но любознательный". Спасибо и за это! Но как действительно понять это несправедливое и не слишком удачное выражение "нетерпеливый"? Так было сказано про человека, который терпеливо пролежал триста лет, ожидая, когда наука свяжет две разорванные половины его жизни! Современники редко бывают справедливыми, а потомки – точными. Я нашел множество неточностей и немало грубых ошибок в книгах об Обидине. Даже в этой его биографии, которая вышла в серии "Жизнь замечательных людей", было немало неточного, вымышленного и не вполне соответствующего действительным фактам. Например, я не мог читать без усмешки те главы этой предназначенной для широкой публики книги, где рассказывалось об отношениях Обидина и лаборантки Лизы Галкиной. Эти отношения были для чего-то очень опоэтизированы и романтизированы, и Лиза Галкина с этих страниц вставала не совсем похожей на себя. Занятиям Обидина спортом автор тоже придавал слишком большое значение, и, читая эти места книги, можно было подумать, что Всеволод Николаевич был выдающимся рекордсменом, чемпионом лыжного спорта, знаменитым альпинистом и человеком большой физической закалки, когда на самом деле он постоянно болел и часто простужался. Несколько преувеличенной была оценка философской эрудиции Обидина. Знатоком истории философии профессор Обидин не был, хотя сам мыслил глубоко и своеобразно. Но откуда взял этот автор, так же как и другие, сведения об увлечении Обидина живописью? Мне об этом, во всяком случае, было неизвестно. Была и другая неточность, еще более важная. В одном труде говорилось, что Обидин был непосредственным учеником знаменитого русского ученого, профессора П. И. Бахметьева, открывшего анабиоз у насекомых и млекопитающих, тогда как на самом деле Обидин стал заниматься проблемой анабиоза значительно позже и с Бахметьевым лично знаком не был. Я выписал все неточности и ошибки, чтобы помочь авторам их исправить.
18
Бедный Митя! Он чуть не лишил себя жизни. Сейчас он лежал в больнице поселка Манжерок, что в трех минутах езды отсюда на машине быстрого движения, лежал под присмотром опытных физиологов, чутких врачей и техников, заботливых кибернетиков. Как я узнал позже, Митя в своем несчастье был не одинок. Одновременно с ним вышли из строя Женя, Валя, Миша и Владик, экспериментальные "роботы-эмоционалы", как их называли иногда, желая упростить это новое и сложное явление, приспособить к разговорной бытовой речи. У них было и более строгое и научное название, название, более соответствующее их странной сущности, которое я запамятовал. Женя, Валя, Миша, Митя и Владик – одухотворенные, чувствующие, страдающие вещи, проходившие испытания сначала в лаборатории, а потом и в жизни. Сейчас судьбой этих вещей (моя рука неохотно пишет это слово "вещей", выражение, в сущности, сомнительное и неточно отражающее сложный и загадочный феномен), судьбой вещей, или, точнее, существ, интересовалась вся солнечная система. Мой потомок Павел Погодин аккуратно и своевременно сообщал мне о состоянии Митиного здоровья, как будто он был человеком, этот Митя. – Сегодня ему лучше, – сказал он мне примерно через неделю после печального происшествия, – значительно лучше. Он уже не бредит и охотно принимает лекарство. Павел принес с собой несколько книг. – Вот почитайте, Павел Дмитриевич, роман и это исследование об искусстве. Мне очень хочется знать ваше мнение об этих книгах. – Почему именно об этих? Он пропустил мой вопрос мимо ушей. И вместо того чтобы ответить, как-то странно посмотрел на меня и усмехнулся. Обе книги, которые он оставил мне, – я обратил на это внимание сразу, были изданы в разное время. На обложках и той и другой не значились имена авторов – только названия. Должно быть, оба автора пожелали остаться неизвестными. Сначала я начал читать роман. Он назывался: "Труды и дни Василия Иванова". Название скорее говорило о любви к точности, чем об изобретательности автора. По-видимому, автор не хотел гнаться за оригинальностью, хотел быть ближе к жизни и своим несколько деловым и суховатым буднично-очерковым названием желал подчеркнуть это свое стремление смотреть на мир трезво, прозаично, а главное – обыденно. Но как далеко от истины оказалось это мое поспешное и преждевременное суждение! Уже первые фразы захватили меня крайним своеобразием сюжета и оригинальностью стиля. Я сделал шаг в предложенный моему воображению мир, и двери этого мира сразу же плотно закрылись. Жалел ли я об этом? Искал ли выхода из этого воображаемого мира в тот, в котором я пребывал, пока не прочел это прозаичное и обыденное название? Ничуть. Я был захвачен повествованием, завлечен. Мое "я" слилось с "я" героя книги Василия Иванова. Кто же был этот Василий Иванов? Роман отвечал не сразу, не вдруг. Вас проводили сквозь личное и общественное бытие, сквозь жизнь, наполняя душу пространством и временем, приключениями и событиями. Вас переносили с Земли на Венеру и в окрестности Сатурна, на космические станции, вас заставляли испытать все физические и эмоциональные переживания, связанные с опасностями, скитаниями, ошибками и надеждами. Действие захватывало довольно обширное пространство. Из космоса вы попадали на Землю, и тогда вас окружали горные хребты, перед вами расступались шумящие леса, раскидывались просторные поля, или вы оказывались в тишине океана. Повествование поражало своим эпическим масштабом. Оно уносило вас и за пределы солнечной системы, в далекие миры, а иные из них были населены высокоразумными существами. Эти страницы романа поражали воображение и чувства. Читатель уже видел мир не глазами человека, а взглядом сверхразумного существа, жителя далекой планеты. Но эти бесстрастные главы сменялись главами, полными музыки, лиризма и тревоги. Затем на страницах возникали леса, реки, звон падающей воды, плеск, голос любимой девушки. Прочитав роман, выйдя из этого удивительного мира причудливых образов, глубоких мыслей и чувств, охваченный волнением, я сказал: – Да, такое глубокое и своеобразное произведение мог создать только человек, Человек с большой буквы. Оно полно истинной и земной человечности. Потом, несколько дней спустя, я повторил эти слова на дискуссии в Академии наук, и в зале произошло движение. Председательствующий сказал мне спокойно и ласково: – Вы ошибаетесь, роман написал не человек. Наступила пауза. Слова председателя захватили меня врасплох. Мое сознание не в силах было проникнуть в их загадочный смысл. – А кто же? Кто? Уж не думающая ли машина? – растерянно пробормотал я. Не механический же робот? – Не машина! Вы правы. И не человек. А высокоразумное существо, житель далекой планеты Тиомы, поселившийся у нас.
19
Мое сознание человека двадцатого столетия долго не могло свыкнуться с этим парадоксальным фактом. Роман, то есть нечто человеческое, выражающее самую сущность человека, захватывающее и глубокопсихологическое произведение, был создан не человеком, а существом иного мира, жителем другой, далекой планеты. В тот же день, когда я узнал, кто автор понравившегося мне романа, я узнал и о том, что он непременно хочет познакомиться и побеседовать со мной. Да, у него есть что мне сказать и о чем меня спросить. Если я не возражаю, спросили сообщившие мне это, встреча произойдет завтра, здесь же в гостинице, где я остановился, прибыв на заседание Академии наук. Ночью я почти не сомкнул глаз. Я был необыкновенно возбужден и с тревогой ждал встречи с тиомцем. Тиомцем его называл Павел Погодин, по-видимому желая этим скромным, почти обыденным названием приобщить себя, а заодно и меня к чему-то выходящему за пределы человеческого и земного опыта. Я думал о предстоящей встрече, и мне вспоминались строчки стихотворения одного рафинированного поэта, жившего в XX веке:
Что, если Ариост и Тассо, Обворожающие нас, Чудовища с лазурным мозгом И чешуей из влажных глаз?
"Несомненно, – думал я, – это высокоразумное существо с далекой планеты Тиома должно выглядеть странно, а может, даже и страшновато с точки зрения наших земных и привычных представлений. Что, если этот урод вызовет физиологическую реакцию, которую я не сумею скрыть?" Как нарочно куда-то отлучился Павел (кажется, ушел навестить своих приятелей), и не у кого было узнать хотя бы немногое об этом загадочном существе. Гостиницу обслуживали роботы, отвечающие автоматично и быстро только на вопросы утилитарного характера. Бессонница томила меня, и, чтобы рассеяться, я снова раскрыл роман, написанный тиомцем. Между внутренним миром, говорил я себе, и внешностью автора этого романа должно быть единство. Существо с прекрасной душой не может быть физическим уродом, страшилищем, вызывающим физиологическое отвращение. Роман – ведь это отражение внутреннего мира того, кто его писал. Я снова поддался обаянию этих чудесных фраз, схватывающих самую сущность бытия, передающих внутреннюю музыку жизни и красоту природы. В этом повествовании было нечто свободное и освобождающее вас, дарящее вам всю вселенную, все радости и тревоги, все оттенки и краски безграничного времени и пространства, слившегося с пульсирующими словами-мгновениями в один ритм. Казалось, автор знал о жизни бесконечно много. Кто же он, этот тиомец? Как он выглядит? Час встречи с ним приближался. И мне снова вспомнились строчки стихотворения, написанного триста с лишним лет назад:
Чудовища с лазурным мозгом И чешуей из влажных глаз...
Я уснул, уже когда начало светать. И мне приснилось это существо. Оно появилось рядом со мной вдруг, внезапно, сначала проскользнув в мое потревоженное сознание, а затем постепенно облекаясь и в пластическую форму. Сначала я услышал голос, беззвучный, как это бывает во сне, слова, сказанные мне игриво и с каким-то непозволительно фамильярным оттенком: – А-а, Па-а-ша! Здорово! Ну, как ты тут устроился? Не плохо, вижу, опустил свой якорь. Комфорт. И денежки набегают? – Какие денежки? – Какие? Или забыл? Командировочные. За триста-то годиков кое-что скопилось? Только не делай вида, что не интересуешься материальными благами. Не строй, знаешь, из себя святого. А то стошнит. Он рассмеялся жидковатым смешком, словно похлопывая меня по плечу, и вдруг начал проявляться, как пластинка. Губы. Золотой зуб. Глаза, слегка прищуренные и знакомые. Где я видел этого субъекта? Да это же Володька Мазин. Мой бывший одноклассник. Кончив среднюю школу, Мазин как-то необычайно быстро превратился в толстого одутловатого человека без возраста, без семьи, без обязанностей, без определенной профессии. Лихо отплясывал на вечерах и знал уйму анекдотов. – Позволь, – спросил я, – как же ты? – Не удивляйся. – Но я ждал... – Знаю, кого ты ждал. Но он, брат, занял у меня костюм и всю внешность. Потому что у него такая, с какой никак нельзя показаться. – Но как же ты попал сюда? Ведь прошло... – Ну что особенного? Триста лет прошло. Да и почему тебе можно, а мне нельзя? Познакомился с этим твоим... как его? Обидиным. Ну, а Обидин меня не обидел. Он рассмеялся жидким смешком. Я проснулся. В комнате было светло.
20
И вот он пришел ко мне. На этот раз действительно он, автор удивительного романа, существо с другой планеты, тиомец, как называл его Павел Погодин, чтобы как-нибудь обозначить необозначимое и примирить необыденное и сверхобычное с привычным. О приходе его в гостиницу мне сообщил робот: – К вам пришел гость. – Кто именно? – осведомился я. И робот ответил неожиданно и с каким-то даже оттенком лукавства: – Вы отлично знаете, кто к вам пришел. Ощущение страха охватило меня, леденящее ощущение ужаса, ощущение, в полной мере знакомое только детям и первобытным людям, верящим в бытие сверхъестественных существ. – Одну минутку, – сказал я роботу. – Где он? Как он выглядит? Робот ответил механически и бесстрастно: – Он в вестибюле. Беседует с приятелем. Эти слова немножко успокоили меня. У чудовища не может быть приятеля. Затем он появился – обычного вида молодой человек, почти юноша. – Здравствуйте, – сказал он негромким голосом, звучавшим чуточку устало и даже печально. – Я не помешал? – Помилуйте! – По-ми-луйте, – он повторил вырвавшееся у меня словечко. – Старинное выражение, несколько преувеличенное и, пожалуй, чересчур эмоциональное. Но оно мне нравится. Оно переносит меня даже не в двадцатый, а прямо в девятнадцатый век. По-ми-луйте... Как будто речь идет о чем-то чрезвычайном. Нет, сейчас выражаются куда проще, обыденнее и точнее. По-видимому, он пожелал сесть, и невидимый предмет овеществился, исполняя его желание. Появился стул. Я тоже сел на тот, который возник вместе с моим желанием на что-то опереться. Теперь мы сидели оба и разглядывали друг друга. Красавец ли? Нет, не красавец. Это пошлое слово едва ли способно было выразить впечатление от того, кто сидел рядом со мной, рядом вопреки законам времени и пространства. Он был высок, строен. Но и эти определения ничего не определяют. Он был похож на портрет, написанный художником итальянского Возрождения. За ним, хотя и необозначенный, угадывался большой мир, бесконечность, вселенная. Она, эта бесконечность, была как фон. И еще были глаза. Именно – еще. Они как бы принадлежали не только ему, но и тому, что, необозначенное, угадывалось за его спиной. Затем, уже несколько минут спустя, я обратил внимание, что эти глаза менялись, сказочно, необыкновенно менялись. Бесконечное богатство мысли и чувства. Из них, из этих глаз, смотрел другой опыт, другое тысячелетие, другой мир. – Что же вы молчите? Эти слова непроизвольно вырвались у меня. Они, должно быть, понравились моему гостю и отчасти застали его врасплох. Он улыбнулся. – Молчу? Разве? Я. Вы уже не молчите. О н. Вы поймали меня на слове. Кажется, так было принято выражаться в ваше время? Я. А в ваше? О н. В мое? Нет, о моем времени говорить трудно, если быть точным. Я сын двух времен – того, что осталось на моей планете, на далекой планете Тиома, и того, что началось здесь. Разумеется, началось только для меня. Для всех остальных, кроме новорожденных, оно не было началом. Я. Я тоже сын двух эпох. Вернее, сын одной эпохи и гость другой. О н. Гость? Нет, вы не только гость. Надеюсь, не только. Да и у вас нет возможности возвратиться в свое время, оно же время прошедшее, необратимое. И, значит, вы уже не гость. Я. А вы? О н. На этот вопрос ответить труднее. Мне было всего шестнадцать лет. Космолет, на котором я летел с родителями, потерпел аварию. Все погибли, кроме меня. Меня спасли люди. Сначала я попал на самую отдаленную от Земли космическую станцию. А затем и сюда. Я. А где же вы научились так хорошо говорить по-русски? О н. Разумеется, здесь. А где же? Не на космической же станции. Там я пробыл недолго. Здесь и в космолете, довольно долго преодолевавшем все же не маленькое пространство и время, отделяющие Землю от этого аванпоста земной цивилизации. Космическая станция, заброшенная далеко за пределы солнечной системы, называлась совсем просто и по-деревенски: Телятниково. Один из строителей станции настоял, чтобы ее назвали в честь поселка, в котором он родился. Телятниково... Это первое земное название поселка, которое я узнал. Надеюсь, вы не обвините меня в сентиментальности? Я. Обвиню. Вы выглядите почти так же, как земные люди. Признаться, я этого не ожидал. Я пытался представить себе вас. И мое воображение меня пугало, мое собственное и воображение научных фантастов, описывавших обитателей других планет. О н. Я вижу, вы разочарованы? Вы ожидали увидеть сверхоригинальное существо, может быть, даже созданное не из белковых молекул, а материала более прочного, более своеобразного и химеричного? Может быть, вы думали, что вместо крови во мне течет яд и вам придется надевать маску, чтобы сначала физически изолировать себя, а затем уже искать духовного контакта? А не думали ли вы о том, что, кстати, не приходило в голову даже фантастам: что физический контакт будет вполне возможен, но контакт духовный противопоказан, что он будет таить некую опасность и для вас и для меня? Я. Нет, это не пришло мне в голову. Да и к тому же наше духовное знакомство началось задолго до нашей встречи. Я ведь читал ваш роман. О н. Значит, с этой стороны все обстояло нормально. И вас пугало не содержание, а, так сказать, форма. Употребим лучше научно-академическое словечко: морфа. Его, кажется, любил употреблять автор "Фауста". Он ведь и создал на Земле новую отрасль знания, назвав ее морфологией. Вот мы и коснемся этого вопроса... Уж не думали ли вы, что я покрыт чешуей, как мезозойский ящер, или похож на единорога? Или, может быть, воображение вам рисовало меня по рецепту древних греков этаким кентавром? Нет, у природы не так уж много фантазии, когда речь идет об этой самой морфе или форме, в которую нужно облечь ум и сущность высокоразвитого существа. Да, мы немножко похожи на земных людей, хотя в близком и кровном родстве нас трудно заподозрить. Все же расстояние. Если угодно, немножко пофилософствуем. Вы никуда не спешите? Я. Куда же мне спешить после трехсотлетнего-то перерыва? О н. Да, в этом отношении у нас с вами много общего. Вы преодолели время, я – расстояние. Расстояние и, разумеется, время тоже. О чем я говорил? Да, о морфе. Высокоразумному существу не пристало быть уродом. Я. Но ведь понятие красоты условно, относительно. Так учили в мое время. О н. Условное, разумеется, но у относительности есть границы. Мезозойского ящера трудно счесть красавцем с любой точки зрения. Но мы слишком много говорим о морфе. Можно подумать, что мы – морфологи и анатомы. Нет, анатомия никогда не была моей страстью. Я. И моей тоже. О н. Ну вот видите, у нас с вами сходство не только морфологическое. Вы любите стихи? Я. Когда-то любил. О н. Недавно я слышал лирические стихи о любви. Грустные. Местами трагические. Но самое поразительное – их написала машина! Я. Не может быть. О н. В ваше время не могло. Сейчас возможно. Машина, пишущая лирические стихи! (Он рассмеялся.) Это камешек в ваш огород. Вы вчера произнесли довольно яркую речь против отделения человеческих чувств от человека. Яркую и наивную. Проблема сложнее, чем думаете вы и думали ваши современники, рассматривая первые кибернетические устройства. Триста лет это не маленький срок для науки, особенно для такой науки... Я. Но что может знать машина о любви? О н. Отложим этот спор до тех пор, пока вы не познакомитесь со стихами и их довольно милым и сложно устроенным механическим автором. Я. Расскажите о своей планете Тиома. О н. Мне было всего шестнадцать лет, когда я ее покинул, но кое-что запомнилось. История нашей цивилизации не похожа на историю вашей. Борьба с природой у нас была иной, чем на Земле. Борьба... Пожалуй, лучше употребить другое, более подходящее слово. Не столько борьба, сколько содружество. Между тиомцами и окружающей средой возникло единство. Еще в периоде, соответствующем вашему неолиту, тиомцы обнаружили незаурядные биологические способности. Ваш палеолитический человек приручил волка, превратив его в собаку. Позже были приручены дикие лошади, олени, буйволы. Тиомец же сделал домашними множество животных и растений. И это сказалось не только на характере его деятельности, но прежде всего на видении мира, на мировоззрении. Тиомец почти не знал страха перед миром, перед судьбой. Религиозные предрассудки очень недолго затемняли его сознание. Ведь религия, всякая религия – это не контакт, не единство с окружающей средой, а разлад, боязнь этого мира... Наука о жизни возникла еще на заре тиомской цивилизации. Биология, знание живой природы, шла впереди всех других наук. Отчасти это замедлило развитие техники, физики и математики, но только отчасти. Наступило время, когда дальнейший прогресс биологических знаний потребовал развития техники, химии, физики и математики. Я. Полная противоположность нашей. У нас биология всегда плелась в хвосте физики, математики и других наук. Исторический взгляд на мир живых возник лишь в середине девятнадцатого века, когда Дарвин создал теорию естественного отбора. Даже в мое время, когда уже началось завоевание космоса, биологи все еще спорили о том – передаются или не передаются в потомстве свойства, приобретенные индивидом. О н (улыбаясь). Знаю. Читал. И знаю, когда ваша наука начала перестраивать наследственность на молекулярном уровне, управляя мутациями. И знаю, когда был, наконец, достигнут атомный уровень изучения живого и биологи узнали, в каком порядке расположены атомы в наследственном полимере. Совсем недавно. Но возвратимся на Тиому, о Земле мы еще поговорим. Я. Извините, что я вас перебил. Дурная привычка. Да и молчал я долго, почти триста лет. О н. Понимаю вас, хотя мне и не довелось так долго молчать, как вам. Всего несколько недель, пока я не научился понимать земную речь и выражать свои мысли посредством сочетания гласных и согласных. Я. А у вас на Тиоме? Разве у вас... О н (перебивая меня и смеясь). Да и у нас тоже не обходится без слов. Но принцип их сочетания несколько иной. Язык – это звуко-смысловое отражение реальности. А значит, и отношение субъекта к объекту. Я уже говорил, что на Земле существует больший разрыв между человеком и природой, чем на Тиоме. Выдающиеся биологические способности тиомцев позволили им рано познать чрезвычайно важные закономерности... У нас также не было разрыва между художественным и научным видением мира. Любовь к природе и глубокие знания способствовали развитию эстетических чувств. Вам не надоела моя лекция? Если надоела, поговорим о чем-нибудь другом. Временами мне бывает очень грустно. Ностальгия. Тоска по родине. И она усиливается от сознания, что я никогда ее не увижу. Тиома слишком далека от вашей солнечной системы, чтобы надеяться. А вам бывает грустно? Я. Бывает. О н. Часто? Я. Да. О н. Но у вас есть надежда. Вы увидите своих современников, когда возвратится на Землю космолет. Вы увидите свою жену. Я. Я ее жду. Для этого я и подвергся опыту в лаборатории дискретных проблем. А вы женаты? Он. Не женат. Та, которую я любил, осталась на Тиоме. Я. Но вы же тогда были подростком, почти мальчиком... О н (перебивая и волнуясь). Ну и что же? Разве подростки не влюбляются? Я все время думаю о ней. Ее звали Лелора. Почти земное слово. Это имя вам ничего не говорит. Чужое, незнакомое сочетание звуков. Но я готов отдать все, чтобы увидеть ее хоть раз. И я никогда ее не увижу. Или увижу старухой, если к тому времени астронавигаторы сумеют преодолеть эти безумные пространства. Я. Но вам же удалось преодолеть их однажды. Иначе вы бы не попали сюда, на Землю. О н. Иногда мне не верится, что я их преодолел. Мне кажется, что Тиома – это сон, а я родился на Земле или на одной из космических ее станций. То, что я попал на Землю, это исключительный случай. Чудо. В эту часть Галактики не залетают наши корабли. Я. Кто знает, может быть, вы вернетесь на Тиому. Чудо повторится. О н. Я и не отчаиваюсь. Просто иногда бывает грустно. Вот и все. Я. Это хорошо. Грусть делает нас более человечными. Мне приятно узнать, что и на далекой Тиоме жители умеют не только радоваться, но и грустить. Не умеют грустить только одни машины. О н (оживленно и почти весело). Только машины? Вот и я вас ловлю на слове. А Митя, Женя, Валя, Миша и Владик, о которых вы так горячо и страстно говорили на заседании Академии наук? Вы о них забыли? Мне очень хорошо запомнилась ваша речь и особенно заминка, которую вы сделали вначале, оговорившись и назвав Митю вещью и, по-видимому, усомнившись в этом. Да, это проблема не только для философов, но и для всей современной земной цивилизации – вещь ли Митя или не вещь? Если вещь – тогда все просто. А если не вещь? Как же быть тогда? В человеческой сущности заложены самые глубочайшие проблемы, и прежде всего проблемы этические. Но вот люди создали робота еще более эмоционального, чем они сами. Один из спорящих сказал, что ученые сумели создать модель человеческой сущности. Неудачная, абсурдная, нелепая мысль. Сущность человека не может моделироваться. Но как быть с Митей, Женей, Валей, Мишей и Владиком? Для них этот вопрос имеет не только академический характер. И вы были правы, когда страстно говорили о том, что наука здесь перешла какую-то дозволенную грань и стала в противоречие с этикой. Одни ученые и философы поддержали вас, другие возражали. Я с большим интересом следил за этой дискуссией. Я. А существуют ли высокие формы механизации и автоматизации у вас на Тиоме? Доверена ли роботам интеллектуальная и эмоциональная сфера? О н. И да и нет. Я. Как это понять? О н. Я уже говорил, что история тиомской цивилизации отличается от земной. Тиомцы – это прежде всего биологи, натуралисты, влюбленные в природу. Тиомец с детства начинает изучать и углубляться в жизнь растений и животных. Каждый взрослый тиомец проводит свой досуг в лесу, в поле, в саду, на берегу реки или озера. Беспрерывное наблюдение над жизнью животных и растений, начавшееся с периода, соответствующего вашему палеолиту, превратило каждого тиомца в исследователя, в экспериментатора. Творческое преобразование природы началось очень рано, хотя ему мешали социальные условия: сначала феодализм, затем капитализм. Постоянное единство с природой не позволило расцвесть крайнему субъективизму, индивидуализму и тем уродливым формам идеализма, которые одно время процветали у вас на Земле. Ведь одно чрезвычайно модное в XX веке буржуазное направление в вашей земной философии, называемое экзистенциализмом, пришло к абсурдной идее противопоставить человека и все человеческое объективному миру. Экзистенциалисты утверждали, что объективация убивает личность, расчеловечивает индивид. Один из них сказал странные и страшные слова, что нет ни человечества, ни народа, а существуют только миллионы одиночек. Тиомец это не смог бы даже понять, настолько это ему было бы чуждо. Каждый тиомец как бы наполнен природой, в нем весь мир, он проникнут объектом, слит с ним. И связан единством со своими современниками. Кибернетика возникла на Тиоме рано, гораздо раньше, чем на Земле. Именно развитие кибернетики ускорило темп развития всех остальных наук. Ведь ни одна из естественных наук так не содействует единству субъекта и объекта, общества и природы, как кибернетика, то есть интеллектуализация мертвой природы. Я. Интеллектуализация мертвой природы? Вы не оговорились? О н. Ничуть. Если хотите, очеловечивание, одушевление. Вы возражаете? Я. Я? Нет. Пока нет... А на вашей планете долго длится жизнь личности, индивида? Он (улыбаясь). Вы хотите знать, возможно ли бессмертие? Возможно. Но не нужно. Я. Кому не нужно? Личности? Обществу? Природе? О н. Наши ученые нашли способ продления жизни, и каждый тиомец, если бы он пожелал, мог бы достичь того, что называют бессмертием. Но что такое бессмертие? Задавали ли вы себе этот вопрос? Я. Нет, не задавал, хотя кому и интересоваться этим вопросом, как не мне... Бессмертие – это возможность победить время, дарованная личности наукой. Не так ли? Полная, абсолютная победа над временем, над бренностью. О н. А кому нужна эта победа? И победа ли это, а не поражение ли? Я. Не понимаю. О н. Вдумайтесь – и поймете. Смерть не может и не должна исчезнуть. Я. Но человек всегда считал смерть злом и слепой необходимостью, победой косных сил... О н. Бессмертие еще хуже смерти. Получив бессмертие, личность перестает быть личностью, она лишается конца, а значит, и начала. Личность связана с историей, со своим временем. А становясь вечной, она отрывается от мгновения, от истории, от общественного бытия. Наше общество нашло желание быть бессмертным неэтичным, противоречащим нравственной сущности тиомца. И отказалось от него. Отодвинуть свой конец – это одно, но лишить себя конца, приобщиться к бесконечности – это значит освободить себя от времени, противопоставить себя жизни, всему ее смыслу. Возникновение и смерть – нет, тиомец не захотел пожертвовать всем этим ради сомнительного и противоестественного блага личного бессмертия. Я. Довольно сильные доводы. Они почти меня убедили. О н. Почти? Значит, у вас все-таки остались сомнения? Я. А разве у вас на Тиоме эта точка зрения одержала победу без борьбы? Разве все тиомцы думали одинаково? О н. Разумеется, нет. Особенно защищали идею бессмертия те ученые, которые нашли способ ее реализации. Но в конце концов они согласились с доводами своих противников, и самым сильным и убедительным доводом был тот, что развремененный тиомец превратится в нечто вроде машины, лишится своей тиомской сущности, говоря на земном языке, расчеловечится. Я. Нужно иметь много мужества, чтобы из философских побуждений отказаться от такого сильного соблазна. О н. Мои однопланетцы предпочли быть смертными тиомцами, чем бессмертными машинами. Он замолчал. Молчал и я. Мы смотрели друг на друга, и в эту минуту я думал о том, что, беседуя с тиомцем, я приобщаюсь к миру, о котором, к сожалению, не знал никто из моих современников. В семидесятых годах XX века люди очень хотели знать, есть ли жизнь на других мирах, и как бы они были счастливы, если б могли слышать по радио нашу беседу с тиомцем или видеть на экране кино или телевизора нас, сидящих вот здесь, в номере гостиницы XXIII столетия. С каким страстным интересом они смотрели бы на тиомца! Казалось, и я смотрел на него не только своими собственными глазами, но и глазами всех людей того столетия, когда человеческая наука только что начала осваивать космос и человечество с нетерпением ожидало встречи с высокоразумными существами, обитателями других миров. Обитатель "других миров" сидел рядом, так близко, что я мог коснуться его рукой. Зачем? Для чего? Может, для того, чтобы проверить – не обманывают ли меня чувства? Нет, чувства не обманывали. Но рассудок был несколько разочарован тем, что мой любезный и милый гость, сумевший преодолеть почти безграничное пространство, сам по себе оказался в границах обычного, даже слишком обычного, и физически почти не отличался от молодых людей, родившихся на Земле. Я неожиданно употребил слово "почти", не найдя другого, сумевшего бы более точно передать даже не смысл, а оттенок того, что я пытался выразить. Это "почти" сказывалось скорее не в его облике, а в выражении лица. Лицо моего гостя выражало нечто особое, оно как бы раскрывало смысл того, что не в силах передать никакие слова. Глубокая и странная, загадочная мысль была в его глазах. Я почему-то вспомнил Леонардо да Винчи. И он, словно угадав мою мысль, назвал имя великого художника и инженера итальянского Возрождения. Я. Мой покойный отец написал о нем книгу. О н. Знаю эту книгу. И высоко ценю ее. Я. Отец высказывал странную мысль... О н. Она мне не кажется странной. Леонардо был очень похож на тиомца. Он мог бы быть тиомцем, прилетевшим на Землю, хотя этого, очевидно, не было. Я. Мой отец тоже был готов допустить нечто подобное. О н. Леонардо был удивителен, в особенности для современников. И сейчас некоторые историки высказывают мысль вроде моей. Но нет фактов, чтобы подтвердить ее, за исключением, пожалуй, одного факта... Я. Какого? О н. Леонардо видел мир, как видят его тиомцы, сумевшие идеально пригнать окружающую их среду к себе, своей жизни, к своим чувствам. На его картинах – а значит, так было и в его душе – слишком гармоничный мир. Мы беседовали, и время спешило, торопилось, как и полагается времени. И наступила минута, когда тиомец (я называю его тиомцем, хотя у него и было имя, довольно звучное имя: Бом) встал и, простившись со мной, исчез. Именно исчез, а не ушел, словно растворился в воздухе. Еще секунду назад я слышал его голос и видел его лицо, и вот уже его нет. Он будто развеществился вместе со стулом, на котором только что сидел. В номере стало пусто, и я все сильнее и сильнее ощущал эту пустоту и тишину.