Текст книги "Московский Бисэй"
Автор книги: Геннадий Новожилов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 3 страниц)
Костя стал клевать носом и наконец прижался виском к своему отражению в окне. И тут же увидел сон…
Он в облике льва с коричневой гривой, безумными глазами и возмутительно тонким хвостом. Невозможно представить, чтобы этой веревкой можно было нервно хлестать себя по бокам. Вокруг пустыня.
Оранжевая лепешка солнца на синюшных небесах жарит невообразимо.
Такие картины с обворожительными уродами писались на клеенке и продавались на рынках. Теперь подобное искусство – большая редкость.
Увидев себя царем зверей, Костя, привыкший гостить в отягченной всевозможной чушью области Морфея, не удивился. Первейшей заботой его было утоление звериной жажды. Поэтому нарисованный охрой Костя все возил и возил лапой по находящемуся у его ног кейсу.
– В чем дело? – спросил кто-то за спиной.
Костя посмотрел через плечо. Интересовался почтенный господин в галстуке и сюртуке: он был схож с членом Государственной думы от какой-нибудь Бессарабской губернии.
– Пи…ить! – застонал Костя сухой пастью, в углах которой скопилась густая слюна. – Отец, ради бога, помоги открыть. У меня там пивко.
– Отчего бы вам самим не отомкнуть этот кофр? – отчеканил незнакомец.
– Я бы не посмел вам досаждать, – хрипел Константин Николаевич, – да этот поганый “Рембрандт” не удосужился нарисовать мне не только когти, но и пальцы. Вот извольте: это разве львиная лапа? Это какая-то ромовая баба.
Вдруг из кейса донеслось:
– Дядя Ваня, это вы?
Господин так и вскинулся; ломая руки, он бросился к кейсу, пал на колени, закричал в крышку:
– Овечка моя, кто посмел тебя заключить в эту темницу?
Из-под крышки ответили:
– Все в порядке, дядя Ваня! Успокойтесь! Здесь бутылка
“Жигулевского” и какая-то снедь. Тесновато, только и всего. А разговариваете вы с Константином Николаевичем, моим режиссером.
Глядя подозрительно на льва, господин поднялся с колен, отряхнулся и, чуть поклонившись, представился:
– Штефко, Отто Людвигович. Можно Иван Иванович.
– А Фрол Фролыч можно? – непонятно откуда спросил Шурка.
Штефко и Костя оглядели пылающее пространство, но Шурея не обнаружили.
– Видно, из нынешних, пропащих, – констатировал Отто Людвигович и продолжал: – Я, сударь, должен вас предуведомить: я не позволю ни единой душе, вы слышите – ни единой душе! – тронуть хотя бы мизинцем мою козочку! Вы должны усвоить…
– Так она у вас, дядя, овечка или козочка? – перебил разошедшегося немца-чеха Шуркин нахальный голос.
– Шурк, отстань, – устало сипел Костя. – Вы, ваше степенство, не слушайте его, он пятимесячным родился. А вот лучше окажите милость, достаньте бутылочку.
Отто Людвигович пригладил седые волосы, присел, протянул руки к кейсу и щелкнул замочком. Увидев пиво, Костя стал терять сознание.
Последнее, что он видел, – это красного улыбающегося Штефко, протягивающего бутылку с клубящейся и шипящей над ее горлышком горячей пеной. Из-за его плеча выглядывала Катина беленькая головка и пронзительно выкрикивала:
– Я теперь ваша навеки!
Трамвай затормозил, и Костина голова упала, как отрубленная. Он резко выпрямился и услышал доносящееся из чемоданчика:
– Мне без вас теперь не жить! Вот увидите!
Режиссер стукнул костяшками пальцев по крышке кейса, и голосок оборвался. Полная дама с ужасом смотрела на чемодан. Плохо соображая, Костя бросился к закрывающимся створкам дверей и успел-таки выпрыгнуть в ночь.
В Костиной прихожей, под зеркалом, стоял на раскоряченных ножках брюхатый комодик. Костя утверждал, что этот шедевр мебельного искусства настолько совершенен, что мог бы принадлежать самому
Людовику Четырнадцатому.
– Я увидел его выброшенным на груду строительного мусора, напоминавшую баррикаду времен французской революции, – разъяснял
Костя. – Успел переправить к себе, прежде чем то же самое наверняка проделал бы Людовик Пятнадцатый. Применив реставрационные приемы, я быстро привел комодик в чувство, и вот – извольте!
Этот комодик первым встречал хозяина дома, и тот принимался разгружаться, словно достигший оазиса верблюд. Висящее над комодом округлое мутноватое зеркало в бронзовой раме отразило быстро вошедшего Костю. Захлопнув задом дверь, он щелкнул замком кейса и первым делом достал куклу. Рассмотрел. Показал зеркалу – кукла как кукла. Прислонив спинкой к зеркалу, посадил. Затем вытащил из карманов деньги, проездной, пропуск в киностудию, снял часы, отстегнул от пояса ключи – все свалил к ножкам куклы. Куда-то бесследно исчезла жажда…
Пока собирался ко сну, все вертел в голове слово, обозначающее крайнее изнеможение. Не вспомнил и потянулся к словарю.
“Забывать стал – старею”, – перелистывая ветхий, еще с буквой “ять” словарь, огорчался Костя. Вот оно наконец: “энервация”. Поболтав немного сам с собою, Костя угомонился. Скрипнула тахта, погас свет.
Луна дотянулась до прихожей, и там, на комодике, ожила кукла.
Пошевелилась, оглянулась, посмотревшись в зеркало, поправила белые волосы. Громко тикали ручные часы. Кукла потянулась к Костиному пропуску и задела связку ключей. Ключи громко звякнули, и кукла замерла.
– Стой, кто идет? – слабо, явно не просыпаясь, возгласил Костя и перевернулся на другой бок.
Кукла не без труда раскрыла корочки пропуска. С фотографии, на пол-лица украшенной круглой печатью, на куклу немного вытаращенными глазами смотрел Костя. Судорожно вздохнув, кукла наклонилась и принялась осыпать поцелуями сердитую Костину физиономию…
– Да, да, я внимательно слушаю, – как будто просыпалась Катя.
Костя чувствовал себя глупее глупого, когда паузы растягивались, и он что-то говорил, говорил, чтобы улизнуть от главного, спрятаться от того, чего от него ждала Катя.
С того дня, когда впервые встретились беловолосая Катерина и ее двойник-кукла, прошла неделя. Теперь лукавые улыбки сопровождали
Костю, негодяй Шурка, не стесняясь, подмигивал. Катя краснела и опускала глаза, когда ловила на себе взгляд Кости, носившего теперь кличку Бисэй Второй.
Они шли параллельно аллее, по которой глухо постукивали на рельсах навстречу друг другу трамваи. Осыпалась листва: бабье лето заканчивалось.
– Кать, а знаешь, как в Японии называется бабье лето?
– Как?
– Малая весна.
– Как интересно.
Сегодня, когда она докуривала сигарету, перед нею задержался проходивший мимо Костя. Он нахмурился и пошел дальше. Она тут же принялась гасить окурок о край урны.
– Константин Николаевич, давайте сегодня немного погуляем. Погода хорошая, – неожиданно предложила она удалявшейся спине.
Он остановился и повернулся к ней. Ему мгновенно представилось, как, очутившись с Катей наедине, он не сдержится и первый поцелуй, как первому поцелую и полагается, будет длиться вечно. Будь Костя помоложе, он, кроме блаженства, за данным поцелуем ничего бы не узрел. Однако многоопытный Константин Николаевич почувствовал, как по прошествии времени, когда страсти поутихнут и будни заставят сфокусировать взгляд на себе, окажется: преданный мечте “рыцарь” эту мечту утерял, в то время как существовать без этой мечты ему уже невозможно. При этом он обманывает прелестную девушку, которой, если бы не мечта, не задумываясь отдал бы оставшуюся жизнь. Он ощутил на губах не сладость Катиных губ, а хинную горечь пошлости.
– Знаешь, Кать, в трамваях есть что-то печальное. Люди смотрят в окна, как будто на что-то надеются, как будто они не едут, а их куда-то везут…
– Костя, я без вас умру, – перебила Катя. – Вот увидите.
Он врос в землю. Катя шагнула к нему и уткнулась лбом в его галстук.
Он было потянулся ее обнять, да так с нею в охапке и капитулировать, но в этот миг на нем заскрежетали подзаржавевшие доспехи, и, почему-то перейдя на “вы”, наш “рыцарь бедный” молвил:
– Я вас обожаю, Катя… Но у меня уже есть возлюбленная.
Он, словно осенний заяц в траве, съежился и замер. Катя отступила на шаг и подняла на него ставшие узкими глаза.
– И кто же она? – спросила Катя.
– Ее здесь нет. Она там живет.
И он воздел палец к небесам. Не говоря ни слова, Катя зачем-то коснулась кончика его носа, развернулась и пошла. Походка у нее была легкой, даже веселой. Она запустила на ходу обе руки в волосы, подняла их, отпустила; белая копна рассыпалась по плечам.
До Кости долетел ее странный низкий смех.
– Ненормальная, – прошептал он и спохватился: – Это я ненормальный.
Что я ей тут наплел?
Когда влюбленный в призрак режиссер ткнул пальцем в небо, во влюбленной в ненормального режиссера девушке царь-колоколом ухнуло:
“Мой!” И она покинула его, а на душу ее опустился легким туманом сладостный, не встречающийся на земле покой.
Но пришло время расставания с обожаемым мучительным трудом, отнявшим столько сил и наверняка укоротившим жизнь: художники – странное племя самоистязателей.
И вот мы видим Костю в его дурацкой пельменной. Перед ним тарелка с недоеденными окоченевшими пельменями, нетронутый стакан с какой-то сладковатой жидкостью. Костя три дня небрит, уткнулся в истасканную до неузнаваемости книжку Акутагавы.
В полночь, когда лунный свет заливал тростник и ивы вдоль реки, вода и ветерок, тихонько перешептываясь, бережно понесли тело Бисэя из-под моста в море.
У гениального Шурки все получилось: шепот тростника, ив и все такое.
Потом камера проводила несчастного Бисэя под мост и, метнувшись к противоположным перилам, встретила его уже мертвым, с белым, как сахар, лицом, с недоуменно приподнятыми бровями. Тихонько перешептываясь, вода и ветерок бережно понесли тельце Бисэя в море.
Катя, несколько задрав обутые в соломенные сандалии-варадзи ножки куклы, додумалась, будто в водовороте, вращать ее, и получилось удивительно мило, немного смешно, но очень грустно. Недоставало главного – не было ощущения полного, бескрайнего, неземного одиночества.
Костя откинулся на спинку шаткого стула, уставился в одну точку.
Люди входили и выходили, рассаживались, гремели вилками, речь их звучала какой-то неясной музыкой современных композиторов, Косте неприятной и непонятной. Он рылся в себе, листая свою вполне одинокую жизнь, пытаясь отыскать что-либо пригодное, что можно поместить под объективом камеры. И само собою вспомнилось…
В тысяча девятьсот сорок третьем субмарина Королевских ВМС подкралась ночью к итальянским берегам, о ту пору оккупированным вермахтом. Соотнеся время прилива, течение и направление ветра, военспецы спустили на воду солдата в спасательном жилете и с непромокаемым, притороченным к телу портфельчиком. В портфельчике была предназначенная немцам “деза”, а также письмо к солдату отца, некоего сэра Уильяма. Для достоверности, так сказать. Секретные документы утверждали, что войска союзников тогда-то и тогда-то высадятся в Сардинии.
Сделав дело, подлодка отошла мористее и нырнула. И остался “томми” – так называли во время Второй мировой британских солдат – в полном одиночестве исполнять свой долг. Похоже, это единственный в истории случай свершения грандиозного подвига… после смерти. Дело-то в том, что подлодка спустила на воду мертвеца.
Все получилось: немцы выловили страшного вестника и стянули войска на Сардинию встречать десант, тем временем высадившийся… в Сицилии.
Костя долго любовался этой историей, так и эдак обыгрывал ее.
Фантазия рисовала молоденького англичанина в твидовом пиджачке, с прядью прямых волос, при каждом встряхивании головы закрывающей обзор для левого глаза. Костя ясно видел ярко-зеленый стриженый газон, плетеные кресла, столик с чайным обзаведением, а также самоуверенную девочку в матроске и спортивных белых туфлях, своею непрерывной воркотней и ладным тельцем не позволяющую будущему герою уверенно бить по мячу.
– Англичанин! – словно оракул и даже с некоторой акустикой возглашал
Костя. – Скоро война! Скоро беда! Тебе же приуготовано место в пантеоне легендарных героев, прославивших подвигами имена свои! Но ты об этом не узнаешь, и только душа твоя будет знать будущее!
Костя гадал, что бы сказал на это мальчик, боящийся до обморока вида крови. И вдруг роль спасителя тысяч жизней. Ведь сам маршал
Монтгомери не был способен на такое. И чудилась Косте итальянская ночь, прошитая во всех направлениях треском цикад, безвольное, будто спящее тело с белым, печальным лицом, поднятым к близким звездам.
Еще виделась Косте душа этого бесподобного “томми”, летящая рядышком и чуть сзади головы, стиснутой резиновым жабо плавательного жилета.
Но вот слышен прибой – далее пути души и тела расходятся. Душа небольшим кругом почета отдает воинские почести устремленному к победе солдату и уж потом, не сдерживая слез, осиротевшая, плавной дугою поднимается к новому месту жительства.
Разыгравшийся Костя принялся бормотать:
– Это же Бисэй! Как там, дай бог памяти…
Но дух Бисэя устремился к сердцу неба, к печальному лунному свету, может быть, потому что он был влюблен. Тайно покинув тело, он плавно поднялся в бледно светлеющее небо, совсем так же, как бесшумно поднимается от реки запах тины, свежесть воды…
– Чехова читаешь?
Костя покосился. За соседним столом восседал рабочий в оранжевой каске, надетой поверх вязаной шапки. Он приканчивал тройную порцию, и ротовое его отверстие было в сметане.
– А почему вы решили, что Чехова? – удивился Костя.
– Да слышу знакомое что-то.
– А вы что, Чехова любите?
– Не-а! Я постановку видел в театре.
– А как название?
– Точно не помню. Вроде “Дядя Вася” какой-то.
– Может, “Дядя Ваня”?
– Нам без разницы.
– И что же вам понравилось в “Дяде… Васе”? – оживился Костя.
Рабочий, крутя тарелку, собрал указательным пальцем с бортика сметану и, сунув палец в рот, вытянул его чистым.
– Понравилось не понравилось, а вещь сильная. Там этот хрен психованный, дядя Вася этот, шмальнул из нагана в академика. Жалко, что не попал. Говно был академик. Я б его сам пристрелил.
Костя втянулся в интереснейшую беседу: они поговорили еще с четверть часа. Этот неожиданный театрал с надписью на лбу – СМУ и еще какой-то номер – очень Косте понравился. На улице они долго прощались и разошлись совершенно довольные друг другом. Удивительно, как раз во время этой захватывающей беседы Костя вдруг увидел весь до последнего кадра финал своего Бисэя. Он удивился тому, как просто, оказывается, показать романтическую мбуку – одиночество каждого человека в волнах, так сказать, быстротекущей жизни.
Конечно, Шурей, этот великий лентяй, будет выставлять рога, демонстрировать гноящиеся, нанесенные тещей раны души, будет завывать о тщете всего сущего – все для того, чтобы не городить необходимых новых “огородов” взамен уже отснятого и очень красивого финала.
Вскоре работа над фильмом завершилась. Катю старались переманить другие киностудии, предлагали приличные условия, да она вдруг ни с того ни с сего уволилась, вышла замуж за норвежца и с ним укатила, таким образом пополнив королевство еще одним подданным. Костино кино фестивальными тропами попало на родину Бисэя и там – как все неожиданно в наших судьбах! – предложено было для показа в императорском дворце. Просмотрев эту иностранную попытку внедриться в романтику Ямато, их величества умилились, умилившись же, распорядились пригласить создателя фильма в Японию погостить.
И тут волны подхватили Костю и понесли тихонько в океан Удачи.
Получив приглашение через японское посольство в Москве, Костя стал собираться в дальний путь. Злосчастная герань была передана на попечение соседки, квартира оставлена на попечение Шурки, и вот уже аэробус увлекает спящего Костю на восход солнца. Прибыв на место, гость был принят его величеством, все двадцать минут аудиенции промучился, лихорадочно припоминая поведение японцев в исторических фильмах, а при прощании пытался, оперевшись ладонями о колени, кланяться. Выслушав с улыбкой Будды Костины уверения в любви к островной империи, хозяин дома отпустил счастливца с богом. Об этом приеме упомянули газеты.
Некоторое время Костя плескался в неглубоком озерце славы и однажды получил нежданный подарок: ему предложены были отличные условия для длительного пребывания в Японии с тем, чтобы он за это время создал на свое усмотрение что-либо о стране, проза, поэзия и театр которой так близки его сердцу. То был презент от самого микадо.
И вот Костя, словно древний поэт, пустился в скитания по стране, и его юные мечты оборачивались явью прямо на глазах.
– Боже мой, боже мой! – причитал он, сидя над прудом с карпами в цветущем храмовом саду. – Все, что со мной содеялось, – это ж, можно сказать, павший в мои грешные руки бесценный аат!
Однажды, прячась от проливного дождя, он увидел на другой стороне улочки маленькую японку с падающей на глаза челкой. Накрывшись с головой прозрачным плащиком, девочка приставила к невысокой крыше лестницу, чтобы снять промокшую кошку. Притянула ее к себе за лапу, прижала к груди и, спустившись, исчезла за дверью.
Так зародился фильм-хроника под названием “В Японии дождь”. Костя изъездил всю страну, охотясь за сценами, сопровождавшимися дождем.
Фильм показали всему миру, и к Константину Николаевичу пришли настоящая известность и нешуточные деньги. Центр тяжести его жизни переместился в Японию, и дома он бывал наездами. Как-то, будучи приглашен на фестиваль анимафильмов в Суздаль, среди фильмов-гостей обнаружил он симпатичную, созданную на фольклорной основе норвежскую короткометражку. Фамилия создателя ничего ему не говорила. Ему сообщили, что это фамилия Катиного мужа, а также о том, что Катя разбилась при посадке на воду, пилотируя собственный гидросамолетик.
Гибель Кати выглядела странной, так как в тот день погода была великолепной, ветер во фьорде незначительный, и наземные службы долго ломали голову, что стряслось с этой симпатичной русской. Муж был безутешен…
Времена изменились, и новая жизнь, как будто какой-то шутник бросил в нее свежих дрожжей, бушевала повсеместно. Костя решил уехать.
Хлопотать почти не пришлось: он стал известен и культурные сообщества иных государств приглашали его для совместного творчества. Как зачарованный обходил он места своего московского жития. Для немолодого сердца это почти непереносимо. Как-то забрел в пельменную. Посидев над неаппетитной трапезой, сунулся к раздатчицам:
– А чего у вас пельмени холодные?
И, еще не договорив вопроса, услышал:
– Дома надо обедать!
Посетил киностудию. В пыльных, с вывернутыми лампочками переходах витали тоскующие души почивших мастеров, и не только в ночи, но если прислушаться, то и днем можно было услышать обрывки фраз то из
“Снежной королевы”, то из “Маугли”, из “Серой Шейки”, “Путешествия
Нильса”. То вдруг зазвенит золото из “Золотой антилопы” или захрипят хором деревянные игрушки из “Необыкновенного матча”. Или, словно нанизанные на нитку бусы, загомонят все разом серии “Ну, погоди!”…
Жить стало чрезвычайно опасно: все грозит гибелью либо нищетой.
И киностудия обернулась неприступной Троей. Костя полюбовался восседающим за конторкой привратником в офицерских погонах и при пистолете, и вдруг вспомнился Мокей. Ах, Мокей, Мокей! Ты, конечно, пребываешь в раю, и твоя замечательная, теперь наверняка позлащенная машина, гоняя по опоясывающей рай бетонке, обеспечивает вечным и бесплатным электричеством это гнездо праведников.
И Костя навсегда покинул город, где родился. Он торопился в свой ставший любимым дом, в полуяпонском уюте которого, готовясь к предстоящей встрече с небесной возлюбленной, вел вполне монашескую жизнь.
Недавно он посетил некую провинцию, славную своим водопадом, а также связанной с водопадом легендой. На самом краю водопада, свисая над пропастью, покоится большой валун. На черном этом валуне, отдаленно напоминая андерсеновскую Русалочку, сидит печальная бронзовая дева.
Косте поведали, как четыреста – пятьсот лет тому назад и т. д…
Теперь Косте не терпелось начать фильм о водопаде, а также о деве, тронувшей до слез его славянское неприкаянное сердце.
Итак, вернувшись из России, он принялся распаковывать чемоданы.
Первым делом достал куколку, теперь сопровождавшую его во всех путешествиях. Поправил на ней кимоно, пригладил стоящие торчком волосы и усадил на место. Повиднее разложил стеганых суздальских петухов, предназначенных японским друзьям для чайных церемоний.
Повесил в шкаф одежду и в темноте шкафа наткнулся на целлофановый пакет с остатками книги Акутагавы, книги, купленной в другой жизни у букиниста на Кузнецком мосту. Потянул, да, видно, не за тот край, и книжка высыпалась на пол: разъединившиеся тетрадки, отдельные листы, разлохмаченная на углах бордовая обложка. Зачем он вытянул давным-давно похороненную в недрах шкафа книжку, он не понимал, но отчего-то ужасно расстроился.
Не подбирая книги, устало опустился на диван. Тоска сдавила грудь, и он подивился ее внезапности и силе. Машинально потирая грудную клетку, он как будто с удивлением оглядывал свое теперешнее жилище, и ему виделся он сам, еще мальчишка, который, спрятавшись ото всех, рисовал себе неведомые чудесные дали, где он в конце концов должен был очутиться. Все сбылось. Если бы только тот малолетний фантазер хоть одним глазком мог узреть вот это свое жилище с выходящим в небольшой сад окном-стеной! Костя нагнулся, пошевелил книжные останки, поднял листок…
А потом, через много тысяч лет, этому духу, претерпевшему бесчисленные превращения, вновь была доверена человеческая жизнь.
Это и есть дух, который живет во мне; вот в таком, какой я есть.
Поэтому, пусть я родился в наше время, все же я не способен ни к чему путному и живу в мечтах и только жду, что придет что-то удивительное. Совсем так, как Бисэй в сумерках под мостом ждал возлюбленную, которая никогда не придет.
Так завершалась повесть о Бисэе, похожая на бесценный перстенек с неземным камушком, способным отобрать разум у любого зазевавшегося романтика.
“Я обрел настоящий дом. Вот оно – счастье!” – убеждал себя Костя. Но из темноты прошлой жизни он же выкрикивал: “Боже, что я наделал!”
Продолжая поглаживать грудь, он разжал пальцы и отпустил на волю листок из книжки.
Приняв ванну, он облачился в серое кимоно и прилег отдохнуть.
И вдруг, произнеся: “Жалко герань”, – умер.
Костя шел безлюдной Токайдоской дорогой. Неяркое солнце малой весны опускалось за горизонт, и небеса над головой сделались такими прозрачными, что на дне их стали видны робкие голубые звездочки. На одной из станций он опорожнил миску ухи-плясуньи из гольцов, разводимых тут же, на рисовых полях, удивленно помычал над чашкой красного, окрашенного соком гардений риса. Он еще посидел, глядя на гору с храмом на вершине, подождал, покуда полоса тумана не разлучит окончательно гору с долиной. Тогда он поднялся, достал кожаный мешочек, отсчитал за угощение несколько моммэ, раскланялся с хозяином и отбыл.
Он ступал по дороге своего счастья и с грустью вспоминал, как представлял что-то подобное, слоняясь по ночному Нескучному, на склонах Воробьевых гор, вцепившись в книжечку под темно-красным переплетом и бубня хокку древнеяпонских поэтов. Возможно, жизнь потекла бы меж другими берегами, если бы не “песни кукушки”,
“рыдающие по осени олени”, все эти “плачущие цикады” и “белеющие крики уток”. Тогдашняя жизнь в обнесенной железными прутьями коммунистической клетке так его мучила, что он не раз подумывал с нею расстаться. Но в минуты крайнего отчаяния кто-то говорил ему:
“Костя, ты скоро увидишь то, что изобразили на своих гравюрах божественные Хиросигэ и Хокусай. Увидишь своими глазами”.
“Любопытно, где сейчас Катя?” – продолжал грустить счастливый Костя.
За спиной послышался конский топот. Костя отступил на обочину; мимо на лохматой маньчжурской лошадке, высоко подбрасывая локти, проскакал сосредоточенный самурай с двумя мечами за поясом. Хакама – широкие штаны самурая – и куртка с гербом сюзерена-хаппи видали виды, и наблюдательный Костя отметил: хозяин-то самурая далеко не богач. Еще встретился аристократ в высоченных крахмальных воротничках. Под аристократом был шикарный двухместный
“морис-оксфорд”, пахнущий душистым бензином и нагретой кожей. Дабы предупредить случайную неприятность, водитель понажимал на грушу, помигал глазастыми медными фарами и, приподняв канотье, проследовал мимо поклонившегося в ответ Кости. Улыбнувшись приятной встрече,
Костя двинулся дальше.
Впереди показался мост. После крепкой ухи хотелось пить, и, подойдя к мосту, Костя свернул с дороги. Осыпая камешки, спустился по склону к воде. Он встал на колени, погрузил ладони в воду; стайка черноспинных рыбок с алыми плавничками на вспыхивающих серебром боках засуетилась меж пальцев, тыкаясь в них носами. Костя с наслаждением напился, умыл лицо. Он стоял на коленях и упивался отсутствием желаний. Но он понимал: дарованный ему теперешний покой
– это, конечно же, передышка: живая материя не терпит неподвижных и растворяет их в крепчайшем бульоне блаженства.
Почуяв над головой движение, он поднял глаза. Распластавшая неподвижные крылья, выставляя вперед ноги, опускалась цапля. Цапля походила на медлительный, выпустивший шасси лайнер, садящийся на прибрежную полосу аэродрома. Силуэт цапли на мгновение запутался в силуэте обвитых плющом перил, исчез, долго не появлялся и, уменьшившись и посветлев, показался в проеме моста на границе камышовых зарослей, в которых и пропал.
“Как в моем кино”, – подумалось Косте. Он поднялся с промокших колен, отряхнул прилипший песок. Предночная свежесть заливала быстро теряющее цвета пространство. Прибывающая вода сильнее запахла только что пойманной рыбой, а оставшийся после вчерашнего прилива ил – йодом.
“Конечно, немного обидно, – без всякой обиды рассуждал Костя, – но, с другой стороны, кому еще так повезло прожить жизнь с надеждой на встречу с небесной возлюбленной. Что-то подобное было с царем
Птолемеем Третьим, кажется. Волосы его прекрасной жены засияли в небесах созвездием Береники”.
Костя тихонько пятился от заливающего отмель прилива.
“Видно, не судьба мне во всем этом разобраться. Ну и ладно, это наша судьба имеет, надо полагать, потребность в шалостях. Поживем, а там увидим, что к чему. Однако пора двигаться дальше”.
За спиной кто-то был, и Костя обернулся. По склону, осыпая камешки, бочком спускалась фигурка в темном кимоно, перепоясанная широким тканым оби. На голове яркий платок с узлом на ухе. На груди монисто.
Спустившись на отмель, странное существо двинулось, чуть косолапя, к
Косте. Подошло вплотную. Костин рот приоткрылся сам собой. Существо подняло руку и сдернуло цыганский платок. Копна белых волос встала дыбом и затем опустилась на плечи. Прядь упала на глаза, и существо, скривив губы, сердито на нее дунуло. Костя смотрел в серые глаза под темными бровями, и деревянная, изображающая улыбку гримаса застыла на его физиономии.
– У вас, Костя, акинезия, – тихонько произнесла Катя.
– Чего? – прошептал в ответ Костя.
– Легкий паралич, говорю, у вас. Но это скоро пройдет, вот увидите,
– успокоила она его и дотронулась до кончика его носа.
Ах вот оно что! – чуть слышно воскликнул бывший московский Бисэй.
^1 Бисэй – персонаж, пришедший в Японию из Древнего Китая. Символ верности данному слову, обязательности в исполнении обещаний, а также простодушия, граничащего с глупостью.







