Текст книги "Полёт"
Автор книги: Гайто Газданов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 13 страниц)
Ольга Александровна, по обыкновению, не задумывалась ни над чем – она, казалось, забыла обо всем, что предшествовало ее встрече с Аркадием Александровичем. Вдвоем они вспоминали свое короткое совместное прошлое: встречу на вечере поэта, потом свидание в кафе, где они не могли наговориться, потом невозможность, чтобы это так продолжалось; затем однажды, как в полусне, они дошли до небольшой гостиницы, почему-то возле плас де ла Репюблик, были встречены любезным гарсоном, лица которого они даже не заметили, хотя, в сущности, как сказал Аркадий Александрович, этот человек был привратником теплого рая, – и наконец, они вдвоем, в этой комнате с задернутыми шторами и тусклым зеркалом в полутьме; и, расставшись после этого с Ольгой Александровной, Аркадий Александрович подумал без всякого огорчения, что от денег, на которые он собирался заказывать костюм еще месяц тому назад, осталось каких-нибудь девяносто франков – все остальное ушло на кафе. Вспоминалось дальше, как Аркадий Александрович простудился, ожидая Ольгу Александровну на площади Сен-Сюлышс, – она задержалась, потому что ее такси столкнулось с автобусом; как в другой раз у него был припадок печени, и он все же, с нечеловеческими страданиями, пришел на свидание; и вообще все это и в изложении Аркадия Александровича, и в изложении Ольги Александровны приобретало неизменно героический и торжественный характер. Затем Аркадий Александрович начинал свои цитаты из разных книг, которые читал, – память у него была довольно хорошая, – и восторг Ольги Александровны перед его умом и образованностью, чудесно сочетавшимися с непобедимым личным очарованием и кристально-чистой, почти детской душой, все рос и увеличивался так, что однажды она сказала ему, объясняя это:
– Знаешь, Аркаша, это так неудержимо, ну, вот, прямо не могу найти сравнения… Я счастлива, я довольна всем. Надо только написать, узнать, как живет, что делает мой мальчик, мой Сережа.
И тогда в ее глазах, на одну долю секунды, промелькнуло нечто вроде беглого сожаления, которого не заметил Аркадий Александрович и которого не заметила она сама.
***
Сережа почти не расставался с Лизой в то знойное лето; он засыпал и просыпался рядом с ней, они вместе купались, вместе гуляли и жили вдвоем, почти не замечая ничего окружающего. Но однажды, когда они вернулись к обеду, они застали в столовой Егоркина, который пришел, не думая, что может оказаться некстати, и простодушно объяснил, что ему иногда становится невмоготу, как он сказал, от постоянного и безвыходного одиночества. Сережа смотрел на его жилистую, худую шею с выдающимся кадыком, на узловатые его руки, на штаны, которые сидели на нем мешком, и, несмотря на то, что обычно ему было жаль этого человека, в тот вечер испытывал к нему почти что ненависть. Лиза за столом все время молчала; два или три раза обращалась к Сереже по-английски и тотчас небрежно извинялась перед Егоркиным, ссылаясь на невольную привычку; и как ни был наивен и простодушен Егоркин, даже он, никогда не предполагавший, что его присутствие может кого-нибудь стеснить – так же, как его не могло стеснить ничье присутствие, – даже он заметил, наконец, что всем тягостно и неловко. Он поднялся и, желая как-нибудь сгладить неприятное впечатление, сказал, что пришел, собственно, узнать, не приезжает ли вскорости Сергей Сергеевич. Лицо Лизы стало точно каменным. Сережа ответил, что ничего не знает по этому поводу.
– А то вам без него, я думаю, скучновато иногда, – сказал Егоркин со своей широкой и простодушной, как всегда, улыбкой. – Ну, будьте здоровы.
Лиза кивнула головой. Сережа вышел проводить Егоркина до ворот, избегая смотреть на Лизу.
– Ты понимаешь, Сережа, – сказал Егоркин, – я почему Сергея Сергеевича жду, у меня кое-какие этюды есть, так вот, я хотел ему предложить.
Сережа вдруг подумал, что Егоркину, наверное, приходилось плохо. Он вспомнил, как художник за ужином ел – с нарочитой медленностью, но съедал все до последнего куска хлеба, которым он проводил по тарелке, – и Лиза смотрела в сторону, а Сереже очень хотелось сказать, что так не нужно делать. Он подумал, что Егоркин обедал сегодня по-настоящему, может быть, впервые за долгое время, и ему вдруг, чуть не до слез, стало жаль этого человека.
– Вам, Леонид Семенович, наверное, деньги нужны? – сказал он, преодолев стеснение. Егоркин улыбнулся.
– Деньги мне, Сережа, всегда нужны. Только ты мне ничего не должен.
– Нет, нет, – быстро сказал Сережа, – вы меня не поняли, Леонид Семенович. Понимаете, папа у вас наверное купит картины, так не все ли равно, кто заплатит?
– Это верно, конечно.
– Подождите меня минутку, – сказал Сережа, – я сейчас приду.
– Постой, ты куда?
Но Сережи уже не было. Он прибежал наверх, в свою комнату, и открыл ящик письменного стола. От тысячи франков, которую он разменял неделю назад, оставалось две бумажки, одна в пятьсот, другая в сто. Он взял пятьсот франков, но, подойдя к дверям, остановился, вернулся, захватил еще оставшиеся сто и побежал вниз. В свете яркой луны он увидел художника, который сидел на придорожной тумбе и смотрел на море. Услышав бегущие шаги Сережи, nm поднял голову.
– Красота какая, – сказал он очень громко, – сколько лет живу – не могу налюбоваться.
– Вот, Леонид Семенович, – пробормотал Сережа, протягивая ему деньги, – вот пока что… Если вам будет еще нужно, вы мне дайте знать.
Егоркин неторопливо развернул деньги, потом крепко пожал Сережину руку.
– Ну, спасибо, – сказал он точно в раздумье.
– Я уверен, что папа у вас купит ваши этюды.
– Конечно, купит, – сказал Егоркин. – А если бы я кусок дерева ему принес, так он бы и дерево купил, разве я не понимаю? И Сергей Сергеевич знает, что понимаю. Одним много дается, другим мало. Ну, спокойной ночи, Сережа.
И он ушел быстрой походкой. Сережа пошел домой. Песок хрустел под его медленными шагами. Он остановился на секунду и вспомнил звук своих шагов по этому же песку – в тот первый вечер, когда они шли с Лизой вдвоем и когда он потерял сознание от ее поцелуя. С того времени, казалось, прошла целая жизнь. Для того чтобы понять огромное, несравненное, как думал Сережа, счастье, он напряженно искал объяснения тому, как все это могло произойти и каким образом получилось, что все, бывшее до сих пор, оказалось как бы подготовкой к теперешнему его существованию. Все, что Сережа знал и любил до сих пор, все казалось заслоненным узкой тенью Лизы – как в тот раз, когда как-то ночью она поднялась с кровати и подошла к открытому окну и Сережа смутно, сквозь начинавшийся сон, видел ее голое тело в темном воздушном пролете окна; и когда он встал и подошел к ней вплотную, из-за ее плеч и спины, на которые спускались ее черные волосы, вдруг медленно и неожиданно появилось море, берег с деревьями, ночная неподвижная листва, низкая звезда на далеком небе и вздрагивающая полоса лунного света на воде. Так и теперь из-за Лизы было видно то, что до сих пор отделяло его от нее, – мама, отец, ощущение теплой воды в ванне, – давно, когда он был маленьким и когда смуглые руки Лизы вынимали его оттуда и особенный ее голос говорил: – А теперь, Сереженька, спа-а-ать. – Что было еще? Были смешные детские вещи, касторка, соль, которую ему запрещали есть и которая была такой замечательно вкусной, потом воображаемые путешествия по книгам, по географическим атласам: Огненная Земля, Гвиана, Таити, берега Миссури, Аляска, Австралия, Мадагаскар, Сибирь и север России. Потом книги, множество разных книг, потом лицей, футбол, бег, плавание, потом прогулки по Парижу с товарищами, кинематограф, экранная красавица с глазами в пол-аршина диаметром и глицериновыми слезами, потом посетители отца, среди которых были знаменитые и почтенные люди, потом музыка и гулкий воздух концертного зала и, за всем этим, всегда – мать, отец, Лиза. Отца Сережа не понимал до конца; ему казалось странным, как можно было жить вот таким образом – всегда шутя, посмеиваясь над всем решительно, не волнуясь, не переживая. Был период времени, когда Сережа считал, что Сергей Сергеевич, – это была неприятная мысль, потому что он все же очень любил его, – просто никогда не задумывался ни над чем; все, чем другие люди мучаются, от чего они болеют, старятся и умирают, все это прошло мимо него; и не зная никогда ни нужды, ни каких бы то ни было лишений, он просто с удовольствием жил и не использовал своих досугов хотя бы для чтения. Сережа был огорчен этим, ему хотелось, чтобы его отец во всех вопросах оказался на высоте положения, а до сих пор он обнаруживал несомненную компетенцию только в коммерческих делах и биржевых курсах, в которых Сережа ничего не понимал, да еще в спорте – Сергей Сергеевич помнил, в частности, все рекорды. Но однажды Сережа услышал разговор отца с каким-то знаменитым и совершенно высохшим старичком о развитии религиозной философии, и было очевидно, что в этой области Сергей Сергеевич чувствовал себя так же свободно, как в спорте. Тогда Сережа вообще перестал понимать, что же, в конце концов, представлял из себя его отец. Он знал, что мать называла его машиной, что, когда Лиза говорила о нем, у нее, сквозь всегдашнее ее спокойствие, чуть-чуть сквозила либо насмешка, либо раздражение. Что они могли иметь против этого очаровательного человека, с которым никогда не было скучно и который всегда на все соглашался? Получалась парадоксальная вещь: любили отца люди, в сущности, почти не знавшие его – прислуга, Нил, который очень ценил Сергея Сергеевича, Егоркин, – а мать и Лиза относились к нему с холодком, который, вообще говоря, был для них нехарактерен. И почему мать всегда оставалась ему чужой – и когда она говорила: надо сказать Сергею Сергеевичу, надо спросить Сергея Сергеевича, – всегда казалось, что речь идет о каком-то хорошем знакомом? И почему выходило так, что Сергей Сергеевич, хозяин своего дома и владелец своего состояния, рассматривался ближними не как активный участник их жизни, а как довольно ценный, правда, и довольно приятный, советник по разным делам, но без которого, в сущности, можно было бы обойтись? Сереже очень хотелось поговорить об отце с Лизой, но в данный момент это было невозможно, так как речь непременно коснулась бы того, что сейчас происходило, и Сережа боялся этого, тем более, что и Лиза до сих пор ни словом не обмолвилась об этой самой трагической, в конце концов, проблеме, перед которой они оба очутились. Мысль, что Лиза – сестра его матери, все не могла дойти как следует до сознания Сережи, вернее, она была только на поверхности и затем где-то глубоко-глубоко внизу, где Сережа ощущал ее тревожное присутствие; и он инстинктивно избегал думать об этом. Рано или поздно, этот вопрос должен был, конечно, быть разрешен, но до этого еще было, быть может, далеко.
И опять-таки, впервые за всю жизнь, Сережа оказался перед вопросом о своей собственной судьбе, о своей роли в событиях. До сих пор он почти не существовал в доме Сергея Сергеевича как самостоятельная величина, – в том смысле, что его жизнь и его присутствие не могли никаким образом влиять на общий ход событий и на отношения между членами этой семьи. Сергей Сергеевич мог быть недоволен – в принципе, так как на самом деле свое недовольство он никогда не обнаруживал, – Ольга Александровна в свою очередь могла поссориться с Лизой, Лиза могла рассердиться на Сергея Сергеевича, но во всех этих случаях интересы Сережи совершенно не затрагивались; и независимо от того, что происходило, все трое относились к Сереже с той неизменной ласковостью, к которой он привык с детства, и лишь Сергей Сергеевич изредка посмеивался над ним, но тоже только в тех случаях, когда знал, что это его не обидит. Но тот же Сергей Сергеевич однажды сочувственно выслушал сорокаминутную речь Сережи о международном положении. Случилось это так: Сергей Сергеевич проходил мимо комнаты Сережи; из-за неплотно закрытой двери доносился громкий голос его сына:
– Donc, je crois, messieurs, que nous sommes tous d’accord en ce qui concerne ce ctй du problйme. Mais pour tre efficaces les mesures que nous envisageons… (Итак, я полагаю, господа, что мы все согласны в том, что касается этой стороны проблемы. Чтобы сделать эффективными те меры, которые мы предлагаем… (фр.))
Сергей Сергеевич постучал в дверь; наступило молчание, и потом совсем другой, почти детский голос сказал:
– Еntrez… (Войдите… (фр.)) Пожалуйста.
– Ты с кем это говоришь, Сережа? – спросил Сергей Сергеевич, садясь на диван.
– Да так, глупости.
– Нет, а все-таки?
– Видишь ли, – доверчиво сказал Сережа, – представь себе, что я подумал, как бы я, если бы я был министром иностранных дел, onmhl`ex|, произносил бы речь на очередной сессии Лиги Наций.
– Ага. По какому поводу, собственно?
– Вообще, о международном положении.
– Хорошо, – сказал Сергей Сергеевич. – Если ты можешь себе представить, что ты министр иностранных дел, то меня рассматривай как благородное собрание, что не более неправдоподобно. Произноси речь, а я буду оппонировать.
– Ты не шутишь?
– Нет, нет, серьезно.
– Ну, хорошо. Я продолжаю. На каком языке?
– А ты министр какого государства, собственно?
– 06 этом я как-то не думал, – откровенно сказал Сережа.
– Ну, хорошо, это не важно. Говори, скажем, по-французски, а я тебе буду отвечать, как представитель форен-офиса, то есть тоже пофранцузски, но ты должен будешь извинить акцент. Ну, поехали.
– Tant que l’Allemagne, – продолжал Сережа, – restera meurtrie, que les puissances europйennes se dйsintйresseront complйtement ou presque complйtement de sa situation, nous ne pourrons aucunement compter sur elle comme sur un facteur de l’йquilibre europйen, ce mйme йquilibre au rйtablissement duquel nous avons sacrifiй des millions de vies humaines et au nom duquel la plus atroce des guerres s’йtait dйclenchйe… (Пока Германия… останется истерзанной, пока великие европейские державы будут совершенно или почти совершенно безразличны к ее внутреннему положению, мы абсолютно не сможем рассчитывать на нее как на фактор европейского равновесия, того равновесия, ради достижения которого мы пожертвовали миллионом человеческих жизней и во имя которого началась самая жестокая из войн… (фр.)
– Je me perments de rappeler Monsieur le Prйsident, – сказал Сергей Сергеевич с честным английским акцентом, – que c’est bien l’aveugle et criminelle politique de l’Allemagne qui a provoquй la guerre (Я позволю себе напомнить господину президенту… что именно слепая и прёступная политика Германии и спровоцировала войну (фр.)).
– Messieurs, – громко сказал Сережа, – nous ne sommes pas ici pour analyser les causes de la guerre ni pour chercher le coupable. La vengeance de l’histoire, d’ailleurs, a йtй impitoyable. Mais je tiens а vous rappeler que nos efforts ne doivent pas йtre mйnagйs pour la construction de l’Europe novelle qui – je suis le premier а l’esperer – ne ressemblera nullement а celle qui s’est ensevelie sous les ruines fumantes, dans le sang et la souffrance (Господа… мы здесь не для того, чтобы анализировать причины войны, и не для того, чтобы искать виновного. Впрочем, месть истории была безжалостной. Но я хочу всетаки вам напомнить, что мы не должны жалеть наших усилий для строительства новой Ев-ропы, которая – я первый на это надеюсь – совершенно будет не похожа на ту Европу, что погребена под дымящимися руинами, в крови и страданиях (фр.)).
И после того, как Сергей Сергеевич, всесторонне обсудив международное положение, ушел, Сережа улыбнулся ему вслед и был очень рад, что нашел достойного собеседника.
Все это было так давно! Все теперь изменилось – и вместо исторических и философских проблем, вместо Сергея Сергеевича, Ольги Александровны и той, прежней, Лизы возникло нечто новое, бесконечно более важное и ответственное и чье существование невольно и непоправимо заслонило весь этот дорогой и далекий теперь мир. Сережа видел то мгновенное удаление; казалось, что все это осталось на своих местах, люди были те же, и то же пятно на полу его комнаты, образовавшееся оттого, что тогдашняя нянька, вышедшая на минуту, оставила на этом месте электрический утюг – и вернулась через полчаса, – тот же ровный, темный блеск перил его лестницы, тот же Нил, та же итальянка; но Сережа, тем не менее, вопреки очевидности, ощущал это так, точно эти люди и вещи, окружавшие его теперь, принадлежали далекому прошлому, о котором он не мог не жалеть, – и это сожаление было одним из элементов его счастья, этого полета в неизвестные края, где Бог весть что ожидает его. Но для того, чтобы понять это счастье, он должен был сопоставить его с тем, что было раньше, и только тогда, только так увидеть его необыкновенность. Тень Лизы не оставляла его; даже когда ее не было, все было полно ее присутствием и ожиданием ее возвращения, как воздух был полон отзвуками ее голоса, как музыка была полна ее интонациями, как вода была полна ее дрожащим отражением, как в прикосновении морского ветра Сережа явственно ощущал приближение к своему лицу ее теперь всегда полуоткрытых губ. Это беспрестанное и напряженное ее присутствие во всем – от бессознательной усталости, после которой Сережа засыпал крепчайшим сном каждую ночь, – стоило того, чтобы ради него пожертвовать всем, чем угодно. Это жадное счастье заключало в себе необходимость какой-то непременной жертвы, нужно было поступиться чем-то очень важным и дорогим, чтобы заслужить его. И так как никаких изменений в жизни Сережи пока не происходило, то вместо них возникло чувство потери того мира, в котором он жил до сих onp.
Но у Сережи было мало времени, чтобы думать обо всем этом; вернее всего, эти мысли не успевали дойти до его сознания точно так же, как вопрос о том, что все это должно кончиться каким-то самым важным, быть может, в жизни Сережи решением. Он этого не мог не знать; но он не думал об этом. Он вспоминал о прошлом и чувствовал настоящее; что будет потом, этого нельзя было предвидеть, хотя бы потому, что до сих пор ничего похожего на свое теперешнее состояние он не знал; и жизнь, которой он теперь жил, была ему совершенно внове. И единственным и неизменно сильным напоминанием о том, что предшествовало теперешнему периоду его жизни, было воспоминание о его матери, которое не могла заслонить даже вездесущая тень Лизы. Сережа очень любил Ольгу Александровну; и хотя он знал уже, что ее личная жизнь далеко не была безупречной, это знание оставалось само собой и никак не затрагивало его матери. Это была все та же вкусная и мягкая мама, со своей ласковой скороговоркой, со своими нежными руками, и та женщина, которой она была для других, чужих людей, нередко покидавшая свой дом, мужа и сына, – эта женщина не имела никакого отношения к маме, хотя теоретически мама и она были одно и то же лицо. Он вспоминал ее трогательное похищение его из отцовского дома в Лондоне: – Сережа мой миленький, Сережа мой маленький, Сережа мой беленький, – вспомнилось вдруг ему. И когда он подумал после этого, что Лиза – сестра его матери, им на секунду овладело отчаяние – тревожный и далекий холодок внутри; что она скажет, когда узнает об этом?
***
Они лежали вдвоем на берегу небольшой песчаной заводи. Высоко над ней шла аллея, проходящая мимо их дома, справа был ровный, почти вертикальный обрыв берега, слева – их маленькая бухта. Был двенадцатый час дня, солнце стояло высоко. Сережа перекатился несколько раз и, когда оказался рядом с Лизой, сказал:
– Вот, Лиза, мы теперь вдвоем с тобой, нас никто не слышит, и я еще раз хочу тебе сказать: самая лучшая, самая замечательная.
– Самый глупый, самый сумасшедший, – в тон ему ответила Лиза.
– Смотри, Лиза, как поразительно, – сказал он. – Самое главное, это ведь не слепое счастье. Смотри, вот там, в Париже, например, десятки тысяч людей задыхаются, ненавидят, умирают; другие тысячи лежат на больничных койках, еще другие – старики, еще другие за всю жизнь ни разу не знали, что такое любовь. И есть люди, которые никогда не видели моря. И есть вообще мир, который населен другими. И вот наряду с этим, но вне этого, в таком бесконечном и незаслуженном счастье, я лежу здесь рядом с тобой, разве это не чудо?
Лиза погладила мокрые волосы Сережи.
– Ты часто молчишь, Лиза, почему?
– Это хорошее молчание, Сережа, не огорчайся.
– Я не огорчаюсь. Но ты знаешь настолько больше меня, ты настолько умнее…
– Нет, Сереженька. Ведь мы знаем, что было. То, что было, никогда не повторяется. А когда наступает новое, то ты и я одинаково беззащитны. Потом мы будем знать, как это было, и будем радоваться или жалеть. Теперь мы ничего не знаем, Сереженька; мы чувствуем – это разные вещи.
– Нет, ведь я говорю объективно, Лиза, не потому, что я тебя люблю. Ты всегда, всю жизнь была одинаковой – такая же чистая, такая же безупречная и такая замечательная! Только ты, и ничего вне тебя, – понимаешь? Вся жизнь, все мысли, все, Лиза, все.
– Мой милый мальчик.
– Я всегда был эгоистом, Лиза, ты знаешь, но вот для тебя, мне кажется, – нет ничего, чего бы я не сделал. Ну вот, если бы мы остались вдвоем, одни, без денег, я бы работал для нас двоих, все, что угодно, хоть в шахтах, – и был бы по-прежнему счастлив. Вообще все. Я никогда не знал, что могут быть такие вещи. Знаешь, я теперь понимаю: рождению мира предшествовала любовь, и я понимаю, почему это так.
Он улыбнулся и покачал головой.
– Я только одного не понимаю: вот разные люди там любят друг друга, женятся, страдают и так далее. Это мне кажется нелепым: как можно любить кого-нибудь, кроме тебя, какую-нибудь другую женщину? Ведь ни одна из них ничего общего с тобой не имеет, и это опятьтаки не мое личное мнение, а просто реальность, которую я констатирую.
– Для тебя, Сереженька, для тебя.
– Хорошо, для меня. Но я же нормальный мужчина, как другие.
Теперь улыбнулась Лиза.
– Ты не мужчина, Сереженька, ты мальчик еще.
– Я им был недавно, – сказал Сережа, покраснев, – но теперь я не мальчик, ты это отдично знаешь и видишь. Лиза, подожди, куда же ты?
Но Лиза уже встала и вошла в воду; потом она упала на спину и поплыла, сделав Сереже прощальный жест рукой; Сережа бросился за ней, нырнул и вдруг его голова показалась из воды на уровне ее плеч. Тогда она повернулась на грудь и стала уплывать, он плыл рядом с ней, на секунду останавливался, кричал своим звонким голосом: – Не уйдешь, Лиза, никогда не удастся, никогда! – и в то время, как кричал, отставал на два метра, а потом снова догонял ее, прыгая в воде и кувыркаясь, как дельфин.
Подплывая к берегу, они увидели Егоркина, который, в вылинявшем купальном костюме, стоял по колени в море и брызгал на себя водой: Сережа издали видел его худое тело с резко выступающими ребрами и пучком серых волос на груди, выбивавшихся из-под трико.
– Здравствуйте, Леонид Семенович, как живете? Купаться пришли? – кричал Сережа.
– Здравствуйте, Елизавета Александровна. Здравствуй, Сережа, – сказал Егоркин, выпрямившись и поклонившись. – Хорошо купались?
– Спасибо, Леонид Семенович, – сказала Лиза более приветливым голосом, чем обычно. – Развлеклись немного.
– А вот я никак не могу научиться, – сказал Егоркин, – боюсь воды все. Как подумаю, что под ногами дна нет, страх берет.
– Я вас научу, – сказал Сережа. – Прежде всего научитесь голову под водой держать.
– Господь с тобой, Сережа, как же я дышать буду?
– А вот смотрите. Вы набираете воздух, потом погружаете голову в воду и выпускаете воздух ноздрями в воде. Вот так.
Сережа погрузил голову в воду, стоя на коленях, и пузырьки воздуха с бульканием поднимались на поверхность. Егоркин, наклонившись, внимательно смотрел.
– Нет, уж если я так окунусь, меня потом откачивать будут, – сказал он.
– Да это же просто.
– Я не говорю, Сережа, что не просто. Умереть-то ведь тоже несложно.
– Ну, хорошо, собирайтесь, Леонид Семенович, – сказал Сережа; Лиза уже сделала несколько шагов по направлению к дому. – Идемте к нам завтракать.
Сережа подождал, пока Егоркин оделся, и вдвоем они вошли на террасу. По дороге, встретив «шефа», Сережа попросил его сказать матери, что будет завтракать еще один человек. Егоркин остался один на террасе, Сережа ушел к себе одеваться. Через десять минут они втроем сели за стол.
– Вот, странно все выходит, – сказал Егоркин. – Рос я почти что на Волге, у меня в Саратове тетка замужем за ветеринаром была. И вот, ходил я с ребятами на реку, все плавали, а я так и не научился. И здесь живу столько лет и тоже никак. Не пловец я, ничего не поделаешь.
Лиза молчала. Сережа сказал:
– Так вы, значит, в Саратове были? Вот я, Леонид Семенович, русский, а России не видал почти что. Так, как сквозь сон, Крым помню немного.
– Нет, я Волгу хорошо знаю, – сказал Егоркин. – Тетка у меня была милая женщина, только на руку чуть-чуть тяжела.
– В каком смысле?
– Да смысл-то ясный, – сказал Егоркин, улыбаясь своей откровенной и простодушной улыбкой. – Нас, детей, она никогда не трогала, а мужу вот попадало.
– За что?
– Да он, как это сказать, пил немного. Ну, она женщина все-таки нервная была, и вот, бывало, и стукнет его несколько раз. Она его все попрекала: тоже, говорит, ветеринар, ты, говорит, до того допиваешься, что лошадь от коровы, говорит, не отличаешь во хмелю.
– А он часто пил?
– Нет, раз в месяц на два дня запивал, – сказал Егоркин. – Тихий был человек, рыболов, все рыбу ловил. А рыбы в Волге сколько угодно. Уж я на что не специалист и то однажды щуку в пятнадцать фунтов поймал.
Сережа засмеялся. – Чему ты? – спросил Егоркин. – Вы не обижайтесь, – ответил Сережа, продолжая смеяться, – я просто сегодня в очень хорошем настроении. Вы сказали «щука», так я вспомнил охотничьи и рыболовные истории.
– Ничего не история, – сказал Егоркин, – хорошее дело, история. Я едва жив из-за нее остался.
– Из-за щуки?
– Из-за щуки, конечно. Она, проклятая, так дергала, что я в воду упал, как был, одетый.
– Ну, и что ж?
– Ну, а удочку не выпустил и схватился за дерево, над водой росло. Потом ребята пришли, помогли вылезть, и тут-то я ее вытянул.
– Пятнадцать фунтов – сколько это на кило?
– Почти что восемь кило выходит.
– А каких вы еще рыб ловили, Леонид Семенович?
– Разных, Сережа, только я мало ловил. Дядюшка мой – тот всю жизнь на этом провел, знал всякую рыбу, и ее привычки, и места, где она водится, и как лучше всего ее брать. Он действительно был специалист.
– Терпение адское нужно, я думаю, – сказал Сережа.
– Не терпение, а характер. У нас считают, что рыболов – он как бы поврежденный немного человек. Он неопасный, конечно, немного поврежденный. Да, по-моему, лучше уж рыбу ловить, чем в кабаке сидеть.
– Это несомненно, Леонид Семенович, – сказала молчавшая до сих пор Лиза.
Егоркин смутился, как смущался почти всегда, когда Лиза вступала в разговор. Лиза была единственным человеком из всех, кого он знал, чье присутствие ему было почти тягостно, он всякий раз как-то терялся и начинал чувствовать себя неуютно, хотя со стороны он очень ценил ее ум и красоту, как он говорил. Она явно принадлежала к другому миру, в который ему не было доступа; и в той степени, в какой это различие ему казалось незначительным и неважным, когда дело касалось Сергея Сергеевича, или Ольги Александровны, или Сережи, в такой же степени это становилось ясно по отношению к Лизе. Он не понимал, чем это объяснялось, но это чувство его было неизменно вот уже много лет. В ее присутствии он вдруг вспоминал, что не так, может быть, одет, как следует; не то говорит, что нужно; не так сидит за столом и вообще не тот, каким он должен был бы быть, чтобы не чувствовать этого стеснения. С Сережей, напротив, он чувствовал себя легко и свободно. Чтобы переменить разговор, он стал вспоминать, как продал свои первые картины Сергею Сергеевичу.
– Вы помните, Елизавета Александровна, – сказал он, – это в тот год было, когда вы вдвоем с Сергеем Сергеевичем приезжали к нам в первый раз сюда на лето. Тебе, Сережа, наверное, лет семь было, не больше, я тебя только на следующий год увидел. А Сергей Сергеевич и Елизавета Александровна тогда вдвоем здесь полтора месяца прожили.
Глаза Лизы расширились, она, по-видимому, хотела что-то сказать, но промолчала.
– Я тогда еще думал, – продолжал Егоркин, – когда вас вдвоем увидел, – неужели русские? Потом шел сзади, когда вы гуляли, слышу, говорят не по-русски и не по-французски; думаю, значит, ошибся. А потом Сергей Сергеевич вдруг сказал: «Все это невежественные выдумки», – по-русски. Я тогда обрадовался.
И Егоркин рассказал, как он впервые разговаривал с Сергеем Сергеевичем. Был пасмурный день, редкий для этого времени года: Егоркин сидел на пустынной тропинке, разложив ящик с красками, и рисовал. Шаги, которые он слышал уже несколько секунд, остановились за его спиной. Он обернулся и увидел того человека в белом костюме, который приехал сюда несколько дней тому назад с молодой женщиной в блестящем новом автомобиле и который говорил о невежественных выдумках.
– Море рисуете? – спросил по-русски Сергей Сергеевич.
– Как видите, – сказал Егоркин, размашисто повернувшись на самодельном табурете, у которого одна ножка была значительно короче других, отчего он был чрезвычайно неустойчив; и от резкого движения Егоркин упал на землю вместе с табуретом. Сергей Сергеевич, не удерживая смеха, помог ему встать.
– Табуретку где заказывали? – сказал он, улыбаясь. – С центром тяжести она не в ладах.
– Сам делал, вот в чем секрет, – ответил Егоркин.
– Вы из каких мест? – спросил без перехода Сергей Сергеевич.
– Тамбовской губернии, – ответил Егоркин.
– Далеко заехали, – сказал Сергей Сергеевич. – Вы, вообще, художник или так, любитель?
Егоркин объяснил, что он художник, что здесь он одно время специализировался на иконах, на которые у русских большой спрос, преимущественно на самого национального святого – Николая Чудотворца. Сергей Сергеевич засмеялся.
– Чему вы?
– Николай-то грек был, – сказал Сергей Сергеевич. – Ну, ничего, продолжайте. Так, говорите, на божественные сюжеты спрос?
Егоркин рассказал, что иконы он рисовал по памяти, какими их в русских церквах видел. Затем он перешел на портретную живопись, которая, однако, не удовлетворяла ни его, ни заказчиков. Его – потому что ему не удавалось достичь нужного сходства, а заказчиков и, главное, заказчиц – потому что они неизменно хотели быть гораздо красивее на портрете, чем в действительности. Особенное огорчение Егоркину доставила одна бывшая знаменитая писательница (– Как фамилия? – спросил Сергей Сергеевич. Егоркин ответил. – Помню, – сказал Сергей Сергеевич, – писала порнографическую дребедень, дальше?), которая сказала Егоркину, что она лично знала Репина и Врубеля, что Егоркин с ними сравниться не может и что портрет ужасный и она ему ничего не заплатит, потому что он не так нарисовал. И показала ему фотографию, снятую двадцать лет тому назад, где она была довольно привлекательной сорокалетней дамой с веером в правой, сильно изогнутой руке, и сказала, что вот ее точный портрет, и просила убедиться Егоркина, что его произведение не имеет ничего общего с этой фотографией, что, действительно, было очевидно. И когда Егоркин сказал, что фотография была Бог весть когда снята, она накричала на него и не заплатила денег; но портрет все же остался у нее. Егоркин не получил ни копейки, хотя затратил на работу много времени и усилий. Из его рассказов становилось ясно, что дела его вообще были катастрофически плохи, хотя Егоркину и в голову не приходило жаловаться на это, – это было его естественное состояние. Сергей Сергеевич в конце разговора сказал Егоркину, что сам он любитель оригинальной живописи и что с удовольствием приобрел бы несколько картин, если есть продажные. – Помилуйте, – вне себя от радости сказал Егоркин, – да все, что хотите! – На следующий день он принес Сергею Сергеевичу пять картин, которые тот тотчас приобрел за очень незначительную сумму. Но потом, понизив голос, он сказал художнику, что надо просить всегда дороже, что люди, обычно покупающие картины, чаще всего ничего не понимают, а судят по цене: если дорого, стало быть, хорошо. Впоследствии, однако, этот принцип Егоркин применял с успехом только по отношению к Сергею Сергеевичу, на остальных цены производили устрашающее действие; да еще однажды молодой студент одного из калифорнийских университетов, выигравший крупную сумму в Монте-Карло и почти не протрезвлявшийся трое суток, на второй день этого беспримерного пьянства купил у Егоркина, не торгуясь, почти все его картины, после чего Егоркин съездил в Париж и остановился в гостинице, где его обокрали; он все же успел повидать Лувр и только не знал, как ему возвращаться на юг, но потом сообразил – разыскал Сергея Сергеевича, и тот снабдил его деньгами на путешествие. Вторая половина состояния хранилась у Егоркина на юге, и, приехав туда, он прожил ее за два года: он был скромным и нетребовательным человеком, которого никак нельзя было назвать расточительным, но, подобно многим бескорыстным людям, обращаться с деньгами не умел.