Текст книги "Рассказ об Ольге"
Автор книги: Гайто Газданов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 3 страниц)
Гайто Газданов
Рассказ об Ольге
Предисловие к «Рассказу об Ольге» Газданова
Мастером новеллы Газданов стал уже в 30-е годы. Его литературные пристрастия в этом жанре были во многом сформированы под влиянием французских авторов Х1Х века, особенно Мопассана, чью творчество занимало писателя настолько, что он неоднократно упоминал его имя в своих произведениях. Явно под впечатлением от этого автора были написаны некоторые произведения довоенного периода («Общество восьмерки пик», «Мартын Расколинос», «Фонари», «Исчезновение Рикарди»). Однако лучшие рассказы Газданова звучат настолько завораживающе оригинально, что автора трудно упрекнуть в подражании. У него вырабатывается собственная задача рассказчика, опрееделяющая стиль газдановского повествования, – представить еще одно звено в цепочке человеческих воплощений. Случайное знакомство, которое также случайно всплывает в памяти и исчезает по мере пережитого, лежит в основе собственно– газдановского рассказа («Черные лебеди», «Великий музыкант», «Вечерний спутник», «Бомбей», «Хана»). Из послевоенных рассказов в этот ряд можно поставить только «Судьбу Саломеи» и «Княжну Мэри».
С 1939 года по 1949 год Газданов не опубликовал ни одного рассказа. За это время он пережил оккупацию, в Париже, участвовал в антифашистском движении Сопротивления и написал два романа «Призрак Александра Вольфа» и «Возвращение Будды». Но в литературном архиве писателя, который находится в Hougthon Library Гарвардского университета, нам удалось найти законченную рукопись рассказа, датированного январем 1942 года, т. е. периодом, когда писатель, судя по другим рукописям, был занят второй редакцией «Призрака Александра Вольфа». Факт весьма примечательный, так как Газданов, не будучи писателем со счастливой литературной судьбой, тем не менее имел возможность опубликовать все, что считал нужным, и в его архиве почти нет завершенных, но неизвестных произведений.
Однако рассказ «Когда я вспоминаю об Ольге…» заинтересует поклонника Газданова не только своей новизной. Он создан по канонам классического газдановского рассказа. Повествование ведется от лица нам хорошо знакомого рассказчика, в рукописях чаще именуемого г-ном Соседовым, чем в публикациях. Впрочем читателю и не нужно напоминать его имя – слишком узнаваем характер повествователя, его тончайшие душевные движения, способность понимать собеседника с полуслова, любовь к гимнастике и ожидание катастроф. Но главную героиню рассказа «вспомнить» невозможно, потому что каждый женский образ у Газданова – это абсолютно новое лицо, новый характер. Женщины, в которых влюбляется газдановский герой, прежде всего индивидуальны, и их психологические, этические и эротические характеристики важны постольку, поскольку они помогают понять их сущность. Мы практически не имеем портретных описаний женщин, писатель старается передать то, что чувствовал рассказчик при встрече с той или иной героиней, а не то, что он видел. Поэтому мы знаем, какое она оставляла впечатление, но не знаем, как она выглядела. Надо заметить, что женские характеры создавались Газдановым вообще более динамичными: большинству героинь удается в течение одной жизни (и одного текста) именно на глазах читателя обрести свою сущность, стать настоящими. Если повествователь «Эвелины…» смотрит на свою подругу в начале романа и думает, что та недовоплощена, то в конце романа он пьет за ее свершившееся воплощение и говорит: «Я когда-нибудь напишу о тебе книгу…» Пока жизнь Эвелины могла служить сюжетом для традиционной драмы, она не интересовала писателя. Когда же Эвелина сумела совершить то творческое усилие, на которое не хватило сил у нищего из «Княжны Мэри», тогда она стала источником творческого вдохновения. Вероятно, поэтому у Газданова не много таких произведений, как «Вечер у Клэр», «Хана» или предлагаемый нами рассказ «Когда я вспоминаю об Ольге…», непосредственно посвященных взаимоотношению героя-рассказчика с женщиной. Его душевные метаморфозы свершаются со скоростью меньшей, чем у возлюбленной, и потому его выбор – наблюдение импрессиониста. Можно сказать, что у него несколько нехарактерное для литературы своего времени отношение к женскому образу.
Русская литература ХIХ века оставила после себя в наследство понятие женского идеала. С коррекцией на время и место был некий «чистейшей прелести чистейший образец», который к концу века видоизменяется и продолжает свое существование у последователей Владимира Соловьева и в следующем столетии. К тому моменту, когда Газданов начал свою писательскую жизнь на Западе, в европейской литературе уже появилось понятие секс-символа как выражение сущности женщины-самки. Кто-то, подобно Джойсу его эстетизировал, кто-то принимал как неизбежность, подобно Генри Миллеру. Эта самка была подчас глупа и отвратительна, но к ней были обращены самые нежные чувства героя. И если в ХIХ веке на эту тему была бы написана поучительная история о трагедии неосмотрительного юноши, то в начале ХХ века появился роман «Тропик Рака» о женщине – символе Вселенной, в которой «все течет»…
В советской официальной литературе такое понимание женской сущности трансформировалось в женщину-производительницу станков или детей, что само по себе не удивительно, так как в это время наяву женщин награждали и присваивали им звание «героинь», в зависимости от того, на каком фронте работ они отличились.
Но в обоих понятиях женского идеала и секс-символа есть некий элемент унификации (первый – порожденный христианским сознанием, второй – вырождением оного). В произведениях Газданова мы не встретим ни идеала, ни символа. Писатель отметит лишь те черты, которые особенно значимы, которые выражают природу героини, а она у каждого живого существа, по Газданову, своя. Утрата подлинной индивидуальности и есть внутренне противное художнику внесоциальное люмпенство, но с возлюбленными его рассказчика этого не происходит ни при каких обстоятельствах. И потому разочарование не есть удел газдановского героя…
Ольга Орлова
Рассказ об Ольге
Когда я вспоминал об Ольге, мне всегда казалось, что я знал ее всю мою жизнь, бесконечно давно; я видел ее, как картину, которая бы всегда висела в моей комнате и которая кроме того сопровождала бы меня во всех моих воображаемых и настоящих путешествиях. И вместе с тем, несмотря на это длительное знакомство, которое началось с пятнадцатилетнего возраста, с тех времен, когда она была тоненькой девочкой с сердитыми черными глазами, в ней навсегда осталась какая-то неуловимость, которая иногда даже раздражала меня. Ее нельзя было знать, как знаешь других людей или женщин; в ней было нечто скользкое и уклончивое и время от времени, в ней появлялась такая явная и чужая отдаленность, совершенно необъяснимая на первый взгляд, точно это было существо с другой планеты. Я никогда не мог найти объяснение этому – и она сама не знала, почему это так происходило, в этом была ее личная особенность, независевшая ни от ее воли, ни от ее чувств. В этом бывало иногда нечто почти мучительное и во всяком случае чрезвычайно странное, и к этому нельзя было привыкнуть, к этому постоянному впечатлению, что я встретил ее точно в поезде или на параходе, провел с ней некоторое время, успел понять и почувствовать ее непередаваемое очарование, которое мне хотелось бы непременно удержать, и вот – вокзал далекого города или белая пристань чужого моря – и ее силуэт легко и быстро исчезает с моих глаз; она идет своей стремительной походкой, неся в руке маленький чемоданчик и через минуту ее опять нет, как не было несколько часов тому назад. Она действительно всю жизнь уезжала по каким то чрезвычайно важным причинам, о которых не говорила я думаю оттого, что их не было, а была одна ненасытная жажда постоянного, и в сущности, бесцельного движения, в котором она чувствовала необходимость. От этого впечатления повторяющихся и совершенно неизбежных отъездов, я не мог избавиться, когда думал о ней, – хотя оно не вполне соответствовало действительности, она иногда годами жила в одном и том же городе, в одной и той же стране, но именно чувство отъезда было для нее наиболее характерно. И когда я пытался в вечерней тишине за моим письменным столом, разложить ее жизнь на произвольные короткие отрезки, почти так, как я действовал бы, разрешая какую-то определенную проблему, я неизменно констатировал, что всякий раз каждый сколько-нибудь постоянный, сколько-нибудь неподвижный период ее жизни – в определенной квартире, в определенном городе – казался всегда временным и случайным, и с абсолютной неизбежностью ему предшестовал и за ним следовал – отъезд. И среди нескольких людей, которые любили ее больше всего в жизни, – я знал их почти всех – не было ни одного, который не чувстовал бы, что в ее горячей и нежной близости есть ощущение постоянной тревожности, постоянной боязни мгновенного и ничем необъяснимого исчезновения. Некоторые из них не отдавали себе в этом отчета, и не очень хорошо это понимали, но чувствовали это все. Как-то говоря с ней зимним и туманным днем в парижском кафе, я сказал ей:
– Ты знаешь, это как холодное течение в море. Ну, вот, летом ты плывешь в теплой воде – и вдруг попадаешь в соверешнно ледяную струю, это приблизительно так, мне трудно найти другое сравнение.
Она ничего не ответила; и только потому, как дернулись ее губы, я понял, что мои слова ей были неприятны. Она очень хорошо, лучше, чем другие, знала эту свою печальную особенность и не любила, когда я говорил об этом. Однажды я, после длинного разговора с ней, – она все время уклонялась от ответа на прямые вопросы, которые я ей делал – мне самому со стороны было ясно, что они становятся несносны, но я не мог заставить себя остановиться – сказал ей:
– Почему ты мне не отвечаешь? Ты считаешь, что я не прав – или ты боишься? Она быстро подняла на меня свои черные и по-прежнему сердитые глаза и ответила очень спокойным голосом, идеально несотвествующим выражению ее лица:
– Нет, я просто считаю, что на этом лучше не настаивать. Зачем?
И как почти всякий раз, когда я разговаривал с ней о таких вещах, у меня было впечатление, очень похожее на то, что меня мучит жажда, что я нахожусь возле источника – и почему-то его вода для меня недосягаема, это походило на мучительный и непреодолимый сон.
Я знал, однако, всю ее жизнь, все ее, в сущности, немногочисленные романы. Она рассказывала мне о каждом из них обычно много времени спустя, после того, как он давно кончился. Все они отличались одними и теми же особенностями, из которых первая была неизменно характерна для одной стороны, и вторая – для другой. Эти особенности заключались в том, что каждый раз герой оставался со своей печальной влюбленностью в Ольгу, влюбленностью, которая потом не покидала его уже никогда, точно это была хроническая и неизлечимая болезнь, нечто вроде душевного увечья, и возможность возобновления этой любви существовала каждую минуту и зависела только от желания Ольги; – и с другой стороны в том, что для Ольги каждый конец романа был так же безвозвратен, как ее очередной отъезд. В этом была та же почти логическая последовтельность, которая была четко приложима к Ольге, которая во многих случаях точно характеризовала ее жизнь – и которая все-таки ничего не объясняла. И оттого, что мне никак не удавалось, в течение долгих лет близкого и тесного знакомства с Ольгой, представить себе, с хотя бы приблизительной верностью, то, что можно было бы назвать ее душевным портретом – как иногда не удается поймать в круглое стекло покачивающегося в руке бинокля какую-то точку на горизонте – и в стекле медленно тянутся плывут разноцветные далекие пятна, а цель все так же ускользает от глаз – от сознания этой невозможности, которой у меня не было по отношению к другим людям, мной иногда овладевало непреодолимое раздражение, в сущности бескорыстное и почти безличное. Я помню, как встретил ее однажды после того, как три года не видел ее, неожиданно, душным вечером ранней, едва начинавшейся осенью, в Ницце, на Promenade des Anglais; она была в белом платье, резко отличавшимся своим цветом от ее загорелых ног, в белой широкополой шляпе, – и шла под руку с высоким загорелым человеком, в глазах которого стояла беззащитная нежность. Он смотрел в ее лицо, не отрываясь, повернув к ней голову, не видя ничего перед собой и не замечая ни розового узенького облака на темнеющем небе, ни молодой луны, ни моря, меняющего цвет.
Я смотрел на него с невольным и неудержимым сожалением, которое происходило оттого, что я знал другие вещи, которых он не знал; а вместе с тем, для него они были еще важнее, чем для меня. Я видел по всему – потому что это было у нее не в первый раз и потому, что я очень хорошо знал Ольгу, что такое выражение ласковости на ее лице бывало у нее либо в первые, либо в последние дни ее романа, у меня были все основания думать, что это были именно последние дни. Я знал, что в одно прекрасное утро, совсем на днях, может быть завтра, может быть через неделю, она уедет одна, и он останется здесь в Ницце, как неподвижный предмет, как дом из которого выехали и не будет знать, где она; а через несколько дней получит короткую открытку из другой страны; там будет несколько небрежно-ласковых строк – и больше никогда, ни при каких условиях, не повторится то, что предшествовало этому отъезду и в чем не было ничего, что могло бы его объяснить.
Мне было досадно, что в силу непонятного смещения чувств – я не знаю, как назвать это иначе, каждый раз когда это происходило, я испытывал в ослабленной степени то, что испытывали те, кого Ольга действительно оставляла. Я все ждал, когда же наконец кому-нибудь удастся то, что не удалось мне; может быть, это желание какой то своеобразной мести, к которому я однако не считал себя способным, может быть особенное отражение давнишней и, казалось бы, забытой обиды.
Ольга всегда отличала меня от других – и это объяснялось не только давней дружбой, с самых ранних лет, но еще и тем, что меня с ней соединяло одинаковое понимание многих вещей; только я с этим пониманием всегда боролся, она же не делала ничего, чтобы ему противостоять. Я знал всегда, в каждую минуту моей жизни, что все, происходящее сейчас, как бы оно ни было прекрасно и замечательно, характерно только для данного времени и в нем нет ничего, чтобы позволяло предполагать возможность его длительного продолжения. Я знал, что люди, окружающие меня и которых я любил, через некоторое время станут мне чуждыми и далекими и на их месте будут другие, которые потом так же исчезнут, как их предшественники, и от них не останется ничего, кроме сожаления и неверных, искаженных временем воспоминаний. Думая об этом, я всегда испытывал непреодолимую печаль и старался жить так, как если бы я деЙствительно не знал о неизбежности этого их скорого исчезновения. Но это было сильнее всего; и в сущности, я не имел никакого права упрекать Ольгу за тот самый недостаток, который в одинаковой степени был свойствен и мне. Я только никогда не мог с ним примириться, мне казалось, что эта постоянная последовательность умирающих чувств есть нечто вроде тяжелого и мучительного душевного недомогания. Ольга знала все эти вещи так же хорошо, как и я, она только полагала, что если это так, то с этим не следует бороться, и в ее отношении к этому было что-то такое похожее на отношение к вечному движению времени года: весна, лето, осень, зима; что же можно иметь против этого неудержимого закона природы?
В моей жизни однако было несколько представлений, несколько образов, явившихся в результате целого сложного и многолетнего движения, внушенных моей фантазией еще тогда, когда я был мальчиком, владевшим моим воображением позже и со временем превратившихся в нечто совершенно неизменное, в нечто вроде вторичного ощущения самого себя. Это были иногда полулегендарные исторические лица, иногда воображаемый мир нигде не существовавших бронзовых пейзажей, которых мне представлялось тусклое и неизменное великолепие, иногда, наконец, – и это было самое тягостное – чье-то лицо, которое я много раз видел в тяжелом сне и которое никогда не мог различить как следует за долгие годы, но которое я сразу и безошибочно отличал от других лиц, или столь же непонятно откуда раздававшийся голос, от первого звука которого я всегда вздрагивал и приходил в себя, точно после мгновенного кошмара. И в этой новой действительности, которая окружала меня, среди тех простых и несложных вещей, из которых состояла моя внешняя жизнь, я не находил ничего, что в какой-либо степени соответствовало бы этому воображаемому миру, более неизменные однако чем, самые непреложные вещи. И только в одном случае я испытывал нечто похожее на то волнение, которое всегда вызывало очередное появление этого прозрачного мира, невольным и в сущности печальным спутником которого я был, но отказаться от которого я бы не мог, без того, что бы это не вызвало мгновенного душевного обеднения. Это было появление Ольги. Мне казалось вопреки неопровержимой очевидности и последовательности самых непреложных фактов, что я знал ее образ именно таким, каким он представлялся теперь, всегда с первой сознательной минуты моего существования, и что я буду его знать до тех пор, пока это сознание не перестанет существовать. И я начинал иногда думать, что все, что мне не удалось по отношению к ней, и что должно было носить такую прозаически-великолепную и живую форму, было неважно и несущественно; она была единственной реальностью, единственным чудесным воплощением абстрактности в моем далеком и призрачном воображении. Ее неправдоподобное соотвествие с тем, чему не было, казалось, места в нормальной жизни, было одной из причин моего постоянного тяготения к ней. Я никогда не мог до конца привыкнуть к мысли о том, что она так же живет, так же физиологически существует, как все остальные; я ловил себя на том детском и наивном сравнении, что представить себе у Ольги ревматизм, например, также нелепо, как представить воспаление легких или насморк у русалки; кстати, она действительно отличалась несокрушимым здоровьем и никогда, сколько я помню, не болела.
Но все эти представления возникали передо мной только тогда, когда было исчерпано более непосредственное обсуждение других вещей, тех самых, из которых состояла история ее жизни и которые состояли из последовательности совершенно реальных событий. Когда я познакомился с ней, ей было четырнадцать лет, она играла в теннис и ездила верхом, и помню, как однажды, когда ее сбросила чего-то испугавшаяся лошадь, она сидела на земле, потирая ушибленный бок и плакала от стыда и огорчения. Я встретил ее опять через год, – она читала стихи, носила длинные платья, и стала почти совсем похожа на взрослую; и только в ее лице с явно уже проступавшей женственностью, были прежние большие глаза сердитой девочки; это их выражение, впрочем, она сохранила на всю жизнь, хотя по мере того, как шло время, оно все реже и реже появлялось у нее. Потом прошло долгих пять лет, был июль месяц парижского лета; я случайно попал, бродя один по городу на длиннейшую и шумную ярмарку в Нейи – и вдруг увидел в резком белом свете газового фонаря Ольгу. Ее сопровождал плотный человек в сером костюме и светло желтых перчатках. Я подошел совсем близко, она не смотрела в мою сторону. Потом я негромко сказал:
– Оля!
И только тогда она быстро повернула голову и увидела меня. Она познакомила меня с человеком в желтых перчатках: он оказался ее мужем. Он говорил негромкими отрывистыми фразами, было впечатление, что он отдает почему-то конфидициальными голосом команды незримым подчиненным; впрочем, он был чрезвычайно любезен и обходителен и сказал, что завидует молодежи, так как у нее есть юношеский романтизм, на который он, к сожалению, не способен. Ему было лет тридцать в те времена, он был архитектором. Мне пришлось присутствовать потом и при его самом счастливом периоде жизни, в первые два года после его свадьбы с Ольгой, и при самом несчастном, который начался после его отъезда, когда этот приличнейший, прекрасно владевший собой и спокойно-уверенный в себе человек вдруг раскис с неправдоподобной быстротой и сделался тем более жалок, чем более до сих пор он был далек от этого. В период недолгого его частья, он был всегда доволен, благодушно расположен ко всему на свете, а однажды, когда я как-то заглянул в коридор его квартиры и он не заметил меня, я видел, как он прошел некоторое расстояние, подпрыгивая, щелкая в воздухе пальцами, как испанская танцовщица кастаньетами, и напевая какой-то скачущий мотив. Он был очень дельный человек, прекрасно разбирался в сложных сравнительно вопросах, всегда знал, чего он хочет, и добивался этого легко, благодаря своему уму и спокойной уверенности в себе. Но по отношению к Ольге он был совершенно беззащитен, – как, впрочем, и другие, т. е. еще три человека, игравшие в ее жизни, если не всецело значительную, то, во всяком случае, серьезную и длительную роль; у нее никогда не было кратковременных и случайных увлечений. Этот первый муж, архитектор – его звали Александр Борисович, фамилия его совершенно ему не подходившая была Блинов – никогда, до самого последнего дня, до кануна ее отъезда, не задумался о том, что ему предстоит в дальнейшем, никакие сомнения не приходили ему в голову и он был так же уверен в Ольге, как во всем, что он делал. Знакомство с Ольгой позволило мне несколько раз оказаться в редко выпадающей в жизни роли человека, который знает будущее, и это было чрезвычайно тягостное знание. Когда, за три дня до того утра, в которое счастливая жизнь Александра Борисовича должна была безвозвратно кончиться для него, и я это хорошо знал, так как мне Ольга давно сказал, что одиннадцатого числа она покидает своего мужа и уезжает, – она даже сказала мне, куда именно – когда в тот вечер Александр Борисович говорил о своих проектах на лето, Ольга посмотрела на меня ласковыми и смеющимися глазами и заметила Александру Борисовичу, что он фантазер, мне стало чрезвычайно не по себе. У меня было впечатление, что я нахожусь у постели больного, которому осталось жить несколько часов и который, не зная этого, рассказывает о том, что он будет делать через год.
Она уехала одиннадцатого числа, как сказала, и уже четырнадцатого Александр Борисович был неузнаваем; я никогда бы не мог подумать, что этот человек способен быть в такой степени растерянным и несчастным. Он пришел ко мне в одиннадцатом часу вечера и меня поразило и то, что он явился ко мне в такой поздний час и еще – что он был не брит и как-то особенно неаккуратен. Он мне сказал, что явился с сумасшедшей надеждой, – он так и сказал «сумасшедшей»– что, может быть, я знаю, где Ольга, почему она уехала и что вообще случилось. Я ответил, что ничего не знаю. Он взял шляпу, потом положил ее, прошел несколько раз по комнате и сказал:
– Знаете, я себе места не нахожу. Особенно, вот потому…
Он тяжело вращал головой, часто дышал и не находил слов.
– Знаете, в тот вечер когда вы были у нас, помните, еще был такой странный разговор, сначала о сибирской железной дороге, потом почему то о Дебюсси, вы помните?
– Помню – сказал я, стараясь не смотреть на него. Разговор был действительно об этом, но он пропустил соединительное звено, объединивше этот странны, на первый взгляд переход: речь шла о климате Франции, о дождях, о деревьях, и от этого, естественно, перешла на Jardin sans la pluie.[1]1
Музыкальное произведение К.Дебюсси «Сады после дождя».
[Закрыть]
Я очень хорошо помню, и этот вечер, и этот разговор. Я пришел туда задолго до того, как явился Александр Борисович, и мы были вдвоем с Ольгой; я рассказывал ей смешные вещи, потом мы танцевали под музыку ее граммофона, потом сидели рядом на диване и разговаривали о путешествиях и романах Стивенсона, о тропических морях так, точно мы оба помолодели на семь или восемь лет; и если бы в эти часы кто-нибудь сказал ей или мне, что есть такие вещи, как любовь, неудачи, расставания, нам бы это показалось дико, и к нам это не могло относиться. В этот вечер она гораздо больше была похожа на пятнадцатилетнюю гимназистку, чем на замужнюю женщину; и целый мир, составленный главным образом из множества умных и печальных книг, в которых рассказывалась трагическая судьба разных людей, из картин, музыкальных пронзительных фраз, из всего того, что так занимало мое внимание всегда, как бы закрылся от нас прозрачным экраном и на несколько часов перестал существовать. В этот день все казалось легко и доступно: уехать, пробежать какое-то расстояние, проплыть его, играть в футбол, качаться на пароходной койке или в гамаке; и этот факт, что рядом со всем этим сущестовал Александр Борисович, неспособный по его собственным словам, к юношескому романтизму и любивший с сознанием своего достоинства жену, не имел и не мог иметь тогда никакого значения; он был неуместен и нелеп, и это было настолько очевидно, что, когда он пришел, разговор оборвался на несколько минут, так как с ним следовало говорить иначе и о другом; он не понял бы того, что предшествовало его приходу. – Теперь ты понимаешь, почему я уезжаю? – сказала Ольга, когда он вышел на минуту. – Это я понимаю – сказал я, – но зачем же ты выходила за него замуж? – И ее ответ поразил даже меня, хотя я привык о стороны Ольги к любой, казалось бы неожиданности.
– Я думала, что, может быть, полюблю его.
– Это как если бы ты купила билет на лотерею и наняла бы сразу роскошную квартиру, надеясь на то, что может быть выиграешь.
– Да, я знаю, это была ошибка – быстро сказала она и в это время вошел Александр Борисович.
Но этот ответ был для нее характерен: она больше всего в жизни любила пробовать.
– Я попробую съехать с этой горы на лыжах, может быть, не разобьюсь. – Я попробую взять этот барьер, может быть удастся. – Я попробую перепрыгнуть через канаву, она не очень широкая. И один раз из трех ее постигала неудача: либо она ломала лыжу и катилась с горы, раздирая себе платье, лицо и руки об замерзший снег, либо падала с лошади, либо сваливалась в канаву. Но два раза из трех все-таки удавались. Так и теперь ее вдруг соблазнила мысль о том, что она может быть замужней женщиной и ей будут говорить «madame» – хотя «madame» ей говорили только люди, лично знавшие ее или осведомленные о ее замужестве, остальные называли «mademoiselle,» и все будет так хорошо, чинно, прилично, хотя и чуть скучновато. И так как ее представление о муже было в сущности усилием ее воображения, и должно было заключать какое-то противопоставление всему, что было до сих пор, то было очевидно, что следовало выходить замуж не за какого-нибудь товарища, такого же молодого и сумасшедшего человека, как она, а за солидность и противоположность этому, именно за солидность и противоположность; а то, что Алекандр Борисович их воплощал в себе, было только подробностью. Самое странное было, что Александр Борисович никогда не задумывался над этим и никогда этого не понимал. Ему все казалось, что отъезд Ольги – это результат какого-то недоразумения; достаточно его выяснить, как оно перестанет существовать.
Он пришел еще раз через несколько дней, обмякший и похудевший и упрашивал меня пойти с ним в ресторан обедать; у него был такой жалкий вид, что мне ничего не оставалось, как согласиться. Он почти не ел, но много пил, потом плакал, положив голову на стол и запачкав себе лицо горчицей, и я отвез его домой в такси; он не мог даже выйти из автомобиля, и мне пришлось выносить его, что было довольно трудно, так как он был плотным и тяжелым мужчиной.
Ольга в эти дни была в Стокгольме, совершенно одна и, как она рассказывала мне впоследствии, у нее было впечатление, что все предшествующее этому случилось давно-давно, несколько лет тому назад. Оттуда же она написала Александру Борисовичу всего несколько слов, ласковых и безжалостных, – это было вообще характерное для нее соединение. Он тотчас же поехал туда и узнал, что ее там нет; он прожил в этом чужом городе несколько дней и приехал опять в Париж, с таким видом, точно вернулся со своих собственных похорон. И именно в этот период времени, в месяца. предшествующие ее отъезду. Я не мог бы понять человека, влюбленного в Ольгу. Мне казалось, что любить ее, как женщину, совершенно нелепо и беспредметно. Она была неплоха и нехороша собой в то время, но в ней не было ничего притягательного; ее можно было любить, как любят товарища или сестру и всякое другое отношение казалось мне почти непонятным, вернее понятным только теоретически. Ее первый брак совершенно не изменил ее.
В очень редкие минуты мне иногда казалось, что в ее глазах на короткое время особенное выражение, в котором было что-то по-женски тягостное, но что сейчас же проходило, как зайчик от зеркальца, которым она любила забавляться в солнечные дни. Как женщина, она еще не начинала существовать. У нее было слишком мускулистое тело, слишком твердые руки, и сильные пальцы и рукопожатие ее было совершенно мужским. Все это мне казалось бесспорным и несомненным – и только один раз, за несколько дней до отъезда, я вдруг сразу понял, насколько мое представление было ошибочно и скольких вещей я не понимал – так же, впрочем, как не понимала тогда их она сама. Это было в тот раз, когда случайно прийдя к ней вечером, я увидел ее – она ехала с мужем на званный обед – в длинном вечернем платье, в трагическом черном платье, сразу напоминавшем мне то, в котором появляется Кармен в последнем акте, и именно с этой минуты все то, что было так далеко от нее и что составляло особенную соблазительность моих ночных представлений о необходимой женской прелести, это шекспировское театральное великолепие, – вдруг сосредоточилось на ее изменившейся фигуре, на иначе увиденном ее лице, на новом выражении блестящих тогда глаз и именно в эту минуту, я понял, почему я так ее любил и чего я не понимал до сих пор. Но на этот раз было слишком поздно; она уехала через три дня.
Через месяц я написал ей письмо, в котором рассказывал о том, что я так поздно понял, – она ответила мне тотчас же; ее письмо было написано характерным ее стилем, короткими фразами, разделенными только резкими точками. – Я знала это давно. Я жалела, что ты молчал. Я удивлялась. Иногда мне казалось, что я ошибаюсь. Ты видишь, как все глупо. Виноваты мы оба. Ты больше меня. Может быть, когда-нибудь это будет так, как тебе хотелось бы. Но быть в этом абсолютно уверенным, по-моему, нельзя.
Я знал, что быть в этом уверенным нельзя. Я тогда вообще узнал множество вещей, я не представлял себе, как я мог их не видеть раньше, и это позднее и бесплодное сожаление несколько лет не оставляло меня. С привычной быстротой мое воображение восстановило то, что до сих пор делало это таким, каким ему следовало бы быть, а не таким, каким оно было на самом деле, и в этом мгновенно созданном романе я нашел наконец все, что я любил и тогда же, впервые, это соединение абстрактного великолепия с непосредственным чувственным движением показалось мне самым поразительным из всего, что я знал до сих пор, и идеально воплощенным в Ольге.