Текст книги "Пятьдесят семь видов Фудзиямы"
Автор книги: Гай Давенпорт
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 3 страниц)
Давенпорт Гай
Пятьдесят семь видов Фудзиямы
ГАЙ ДАВЕНПОРТ
ПЯТЬДЕСЯТ СЕМЬ ВИДОВ ФУДЗИЯМЫ
(Из сборника "Двенадцать рассказов", Counterpoint, 1997)
Месяцы, дни, постояльцы вечности. Разворачиваются годы: вот вишня в цвету, вот рис густо колосится на плоских полях, гингко вдруг обливается золотом в первый день заморозков, а тут и рыжая лисица уже метнется по снегу. Лодочник на переправе из Сиогама в Исиномаки, почтальон, что галопом скачет из Киото в Огаки, – чем путешествуют они, как не временем? Величайшее наше странствие – сквозь годы, пускай мы дремлем у жаровни. По ветрам летят облака. И мы стремимся за ними. Ибо я, Басё, путешественник. Только вернулся я домой из отличного путешествия вдоль побережья прошлой осенью, только смел метлой паутину в заброшенном доме своем на реке Сумида, встретил Новый Год, посмотрел, как волки соскальзывают с холмов по плечи в белых сугробах, только оглядел в изумлении – каждую весну будто заново – туман на болотах, как уже снова направил стопы свои прочь из ворот Сиракава. Я зашивал дыры и прорехи на штанах, пристегивал новый ремешок к шляпе, растирал ноги золой полынных листьев (что придает бодрости мускулам), а сам думал все это время о полной луне, восходящей над Мацусима:
какое это будет зрелище, когда я доберусь туда и смогу им любоваться.
* * *
Мы выступили вдвоем с нею прекрасным днем в конце лета, довольные, навьюченные дребезжащими пожитками. Харчами запаслись на две недели – нам предстояло провести их в глухомани на Вермонтском Маршруте: его мы начали с тропы через заброшенный давным-давно сад, где в щедром утреннем свете, наполненном суетой капустниц и зеленым миганием кузнечиков, старая груша, по-прежнему живая и свежая, словно молоденькая девчонка, стояла с достоинством среди темных, неподрезанных, одичавших виноградных лоз, разросшихся блудных цинний, душистого горошка и алтея, некогда расцветавших ради какой-нибудь честной фермерши в саду, выросшем из шейкерских пакетов семян, присланных из глубинки штата Нью-Йорк или даже из самого Огайо, – сад теперь цвел высоко и обильно осокой и чертополохом до самых лиственниц на лесной опушке, в таком же произвольном согласии, при котором от дружбы льва разрастается мимоза. Маршрут этот проложили еще в отрочестве столетия члены йельских обществ, которые в своих бриджах и твидовых кепках продолжали традицию Рафаэля Пампелли(1), Перси Уоллеса, Стила МакКея(2), традицию Торо и Берроуза(3): путешествовать безо всякой цели, лишь ради того, чтобы побыть на природе, побыть в тишине, побыть вместе в глухомани, среди ее деревьев, долин и холмов.
* * *
Продав с огромным везением дом у реки, и тем самым вверив себя течению, так сказать, отчалив от обязанностей и ответственности, поселился я на некоторое время у своего друга и покровителя торговца Сампу, самого поэта. От яркой вспышки я моргаю: весеннее поле, лопата крестьянина. Но прежде чем уйти, кистью начертил я стихотворение на старом своем дверном косяке. Иные воспоют теперь во время цветения персиков за этой дверью дикие травы преграждают путь. И на заре вышел я, а ночи в небе еще оставалось больше, нежели дня, столько же таяло в лунном свете, сколько в солнечном прибывало, двадцать седьмого марта. Я едва различал смутные очертания Фудзи и тоненькие белые вишневые цветы Уэно и Янаки.
Прощай же, Фудзи! Прощайте, вишневые цветы! Друзья поднялись рано проводить меня, больше того – проделать со мною вместе первую частъ пути моего лодкой до Сэндзю. И только после того, как они меня оставили, ощутил я с дрогнувшим сердцем те три сотни миль, что собирался пройти. Влага стояла в глазах моих. Я смотрел на друзей и на аккуратные кучки домиков Сэндзю как бы сквозь пелену дождя. Рыба и птица жалеют, что весна так коротка. Таково было мое прощальное стихотворение. Друзья мои переписали его себе и смотрели, пока я не скроюсь из виду.
* * *
На побережье в Сунионе. Деготь и водоросли чередуются в изнуренном обвале и скольжении сборок зеленой воды у самых пальцев наших ног. Мы сходили посмотреть на имя Байрона, вырезанное перочинным ножом на колонне храма Посейдона. Гомер упоминает этот мыс в Илиаде – возможно, это все, что он знал об Аттике. Именно здесь выкопали курос из красного камня, который стоит ныне в Афинах подле копьеметателя Зевса. Мы лежим под светом Греции. Молчание музыкально: неуемность Ионического моря, пощелкивание гальки, шевелящейся в приливе. Больше никаких звуков. Я Гермес. Я стою у серого валуна и жду в продутой ветрами роще, где встречаются три дороги. Стихотворение? Из Антологии. Влажные ресницы, линзы воды в пупке. Еще одно. Приапу, богу садов и другу путников, Дамон-крестьянин возложил на алтарь сей с молитвой, дабы деревья его и тело крепки были ветвями и членами еще хоть немного, гранат глянцевояркий, ковчежец высушенных солнцем фиг, гроздь виноградин, наполовину красных, наполовину зеленых, нежную айву, грецкий орех, вылущенный из скорлупы его, обернутый в цветы и листья огурец и кувшин маслин золотоспелых.
* * *
Весь тот мартовский день брел я, исполненный пытливой печали. Я увижу север, но суждено ли мне, в мои годы, когда-либо вернуться обратно? Волосы мои поседеют в этом долгом странствии. Уже настал Генроку, второй год оного, и в пути исполнится мне сорок пять лет. Плечи мои натрудила котомка, когда пришел я в Сока, деревню на исходе дня. Путешествуй налегке! Я так всегда и намеревался, и котомка моя с бумазейной курткой, халатом из хлопка (ни то, ни другое не спасало от проливного дождя), моей тетрадью, чернильницей и кистями была бы довольно легка, если б не дары, коими нагрузили меня друзья при расставании, и не мои собственные пустячные пожитки, которые жаль выбрасывать, поскольку сердце мое глупо. Мы шли – Сора и я – взглянуть на священное обиталище Муро-но-Ясима, Ко-но-Хана Сакуя Химэ, богини цветущих деревьев. На нижних отрогах Фудзи есть еще один ее алтарь. Когда была она ребенком, Ниниги-но-Микото, супруг ее, никак не хотел верить, что беременна она от бога. Она заперлась в покоях, подожгла их и в пламени родила Хоходэми-но-Микото, огнерожденного вельможу. Поэты здесь воспевают дым, а крестьяне не едят пятнистую рыбку, именуемую коносиро.
* * *
Мы отправились с нею в путь, как Басё, по узкой дороге на дальний север от его дома на реке Сумида, где не мог он оставаться, поскольку думал о дороге, о красных воротах в Сиракава, о полной луне над островами Мацусима, – они вместе с Каваи Согоро в своих бумазейных куртках, такие гордые своим странствием в ваби зумаи, – думал об осах в кедраче у постоялого двора, о хризантемах, чуть тронутых первым горным заморозком. За несколько лет до этого мы с Минору Хара взобрались на Чокоруа и обнаружили там одинокую дамскую туфельку на ковре сосновых иголок, над которой он низко склонился, на Чокоруа, которую Эзра Паунд вспоминал в концентрационном лагере в Пизе, смешивая ее в своем воображении с Тянь-Шанем, на Чокоруа, где Джесси Уайтхед жила со своими ручными дикобразами и медведем, на ту Чокоруа, где умер Уильям Джеймс, на Чокоруа, вверх по которой прогуливался Торо, смеясь над людьми, говорившими взбираться о ее легких пологих склонах. Мы отправились в горы Второзакония, против которых Чарльз Айвз(4)
звенит в Каменистых Холмах, Что Приходят На Встречу Людей На Природе перезвоном утюга по утюгу, сабле, колоколу, и молотка, рожка и котелка с ложкой, шомпола и шпоры, – вспоминая, как похожая и магическая музыка вела кессоны через Потомак к Шайло(5).
* * *
Я провел ночь тридцатого марта на постоялом дворе Годзаэмона Честного у Горы Никко. Таково было имя моего хозяина, коим он очень гордился, уверяя, что беды обойдут меня стороной, если я останусь ночевать на его травяных подушках. Когда незнакомый человек так превозносит свою честность, принимаешь больше предосторожностей, чем обычно, однако этот трактирщик имя свое не позорил.
Вероломства в нем было не больше, чем в Будде-милосердном, и сам Конфуций похвалил бы его тщание и манеры. На следующий день, первого апреля, взобрались мы на Никко, Гору Солнечного Сияния. Причисленный к лику святых Кобо Даиси тысячу лет назад дал ей такое имя и построил на ней храм. Святость ее – превыше всех слов. Благость ее разливается по всем полям вокруг. На ней написал я: Новые листья, с каким священным изумленьем наблюдаю я солнечный свет на вашей зелени.
Сквозь дымку из храма на Никко едва различали мы Гору Куроками. Снег на склонах ее опровергает ее имя: Черноволосая Гора. Сора написал: Я подошел к Куроками с обритыми волосами, в чистой летней одежде. Сора, имя которого Кавай Согоро, раньше рубил мне дрова и таскал воду. Мы были соседями. Я возбудил его любопытство и стал обучать пейзажу. Ему тоже захотелось отправиться в странствие, чтобы увидеть Мацусима во всей ее красе и безмятежную Кисагата.
* * *
Заливистые трели сверчков так громки, что приходится повышать голос даже на пляже, поодаль от цикладической стены под желтой губкой сухого кустарника с шипастыми звездочками цветков. Будто, сказал он, шум света, будто все маленькие тонкие частицы Гераклита(6) пищат, ошалело подсчитывая друг друга. Тотека!
ентека! текакси! икосиекси! хилиои! Эна тио трис тессера! Волосы – от сена, туловище – от собаки, яички – от ионических галек, головка – от сливы. Подари нам еще одну поэмку, вот тут же, возле чернильно-синего моря. Аполлону Ликорейскому Эвномос из Локриса подносит этого сверчка из бронзы. Знай же, что в состязании кифаредов, один на один с Парфом, струны его звенели страстно под плектром, как вдруг одна из них лопнула. Однако резвая мелодия не сбилась ни на такт: сверчок вскочил на кифару и спел пропущенную ноту в совершенстве гармонии.
За это прелестное чудо, О божественный сын Лето, Эвномос возлагает вот этого маленького певца тебе на алтарь. Из Антологии. Так значит Аполлон, а не Гераклит распоряжается этими трепливыми саранчуками, их углокрылыми тетушками и трескучими дядюшками? А старикашка Посейдон с отложениями солей в коленных суставах подпевает им с моря.
* * *
Итак, Сора, дабы стать достойным красоты этого мира, обрил голову свою в день нашего ухода, облачился в черный халат странствующего священника и взял себе в дорогу еще и третье имя – Сого, что означает Просветленный. Когда он писал свое хайку Горе Куроками, то не просто описывал свое посещение, но посвящал себя святости восприятия. Мы оставили храм внизу, взобравшись выше по склону. Мы нашли водопад. Он – высотой сто футов и плещет в заводь темнейшей зелени.
Урами-но-Таки называют его, Узри Изнутри, ибо, пробравшись между валунами, можно зайти ему за спину. Я написал: Из немой пещеры увидел я водопад – первое мое величественное зрелище лета. У меня был друг в Куробана, Округ Насу. Чтобы добраться до тех мест, нужно много миль идти по раздольному моховому болоту, следом за тропинкой. Мы не отрывали глаз от деревеньки в отдалении, как от путевой вехи, но спустилась ночь, забарабанил дождь, не успели мы до нее добрести. Заночевали мы в крестьянской хижине по пути. На следующее утро увидели крестьянина с лошадью, которую и попросили взаймы. Тропы на болотине, сказал он, – как большая сеть. Скоро запутаетесь в перекрестках. А лошадь – лошадь дорогу найдет. Пускай сама решает, какой тропинкой пойти.
* * *
Таковы были холмы, чьи элегические осени Айвз призывает к себе бронзовым Брамсом как опору для Ли, привставшего в стеменах при переходе через Линию Мэйсона-Диксона(7), а оркестр моравских корнетов – альта, тенора и баритона, – ми-бемольного бас-геликона, барабанов – походного и малого, – вышагивает во всплесках кекуока Дикси. Повстанцы танцевали целыми колоннами и громко орали ура! Таковы вековечные холмы, что выстояли от зари веков до краснокожих, до француза-охотника, до сапога кальвиниста, до молвы, летевшей от фермы к деревне, что, мол, полковые оркестры наяривали вальсы с польками под дулами Геттисберга(8), когда канонада была в самом разгаре. Мы прошагали по этим холмам, поскольку любили их, любили друг друга, поскольку в них могли бы услыхать то созвучие опасности и замысла, каким слышал его Айвз, а видел Сезанн, moire(9) звука в студии Западного Реддинга, где йельская бейсболка сидела на макушке бюста Вагнера, moire света в каменоломнях и соснах Бибема. Собиранием какой именно тональности вещей заняться б нам среди этих холмов? С каждым нашим шагом мы оставляем один мир и вступаем в другой.
* * *
Я взгромоздился на лошадь крестьянина. Сора шагал подле нас. За нами следом бежали два маленьких ребенка. Одна – девочка по имени Касанэ. Сора восхищало ее имя, означавшее многолепестковая. Он написал: Твое имя к лицу тебе, О Касанэ, и к лицу двойной гвоздике во всем богатстве ее лепестков! Достигнув деревни, мы отправили лошадь назад одну, а чаевые завязали в седельную суму. Друг мой, самурай Дзободзи Такакацу, эконом господина, удивился, увидев меня, и мы возобновили дружбу нашу и никак не могли наговориться. Счастливые беседы наши проводили солнце по всему деревенскому небосводу и износили свет лампы настолько, что он еле теплился еще долго после восхода луны. Мы погуляли по окраинам городка, посмотрели древнюю академию собачьей охоты – это жестокое и неподобающее времяпрепровождение недолго привлекало к себе в стародавние времена – и отдали дань гробнице госпожи Тамамо, лисице, принимавшей человечий облик.
Именно на этой могиле самурайский лучник Ёити молился, прежде чем стрелой сбил веер с мачты проплывавшего на огромном расстоянии корабля. На травянистой болотине нет могилы дальше этой и трудно вообразить себе место более одинокое.
Ветер странствует в травах! безмолвие! Уже стемнело, когда мы вернулись.
* * *
Листья, не противолежащие друг другу на стебле, образуют два, пять, восемь или тринадцать рядов. Ежели листья в порядке возрастания по стеблю соединить нитью, обмотав ее вокруг оного, то между двумя любыми последовательными листьями в ряду нить обовьется вокруг стебля единожды в том случае, когда листья располагаются двумя или же тремя рядами, дважды, когда таких рядов пять, трижды, когда восемь, и пять раз, если их тринадцать. То есть, два последовательных листа на стебле будут располагаться друг от друга на таком расстоянии, что ежели рядов два, второй лист расположится от первого на половине пути вокруг стебля, ежели три ряда, то второй будет от первого в одной трети пути, ежели пять – в двух пятых; ежели восемь – в трех восьмых; ежели тринадцать – в пяти тринадцатых. Таковы прогрессии Фибоначчи(10) в филотаксической аранжировке. Органический закон роста овощей суть иррациональное выражение, к коему приближается последовательность одной второй, одной третьей, двух пятых, трех восьмых и так далее. Профессор Т.С.Хилгард искал корень филотаксии в числовом генезисе клеток, исчисление коего демонстрирует прогрессии Фибоначчи во времени.
* * *
Гробница Эн-но-Гёдза, основателя секты Сюгэн, девять столетий назад проповедовавшего повсюду в нищенских сабо, находится в Храме Комё. Мой друг Дзободзи взял меня туда с собой. В самый разгар лета, в горах, склонился я пред высокой статуей обутого в сабо святого, дабы благословение осенило меня в странствиях моих. Унган, дзэнский храм, располагается поблизости. Здесь прожил свою жизнь в уединении отшельник Буттё, мой старый дзэнский наставник в Эдо.
Помню, когда-то написал он стихотворение сосновым угольком на скале прямо перед своею хижиной. Покинул бы я этот уголок: пять футов травы туда, пять футов травы сюда, – да только мне тут сухо и в дождь. По пути к нам присоединились молодые богомольцы. Под их оживленную болтовню подъем прошел незаметно. Храм стоит в роще из кедров и сосен, и тропа туда узка, мшиста и влажна. Туда ведут ворота и мостик. Хотя стоял апрель, воздух был очень холоден. Хижина Буттё – за храмом:
не домик, а просто шкатулка под скалой. Я ощутил святость этого места. Словно оказался у пещеры Юаньмяо или на утесе Фа-юнь. Я сочинил вот такое стихотворение и оставил его на столбе: Даже дятлы не осмелились коснуться этого домишки.
* * *
Когда уходишь в глухомань, первым исчезает время. Ешь, когда голоден, отдыхаешь, когда устал. Мгновенье заполняешь по самую кромку. У брода, пенившегося среди валунов, мы скинули рюкзаки, сняли сапоги с джинсами и в одних рубашках перешли на ту сторону, хоть это и выглядело по-детски. Ноги, омытые ручьями, сказала она, Господь так и хотел. Мы обсушились на солнышке на одном из валунов, теплых, как умирающая печка, фривольничали и дурачились друг с другом, наигрываясь на потом. Шикарно! сказала она и замурлыкала, но мы влатались в рюкзаки снова и двинулись дальше, по уинслоу-хомеровским(11) полянам, сквозь пятна света и оттенки, поднимавшиеся нам навстречу, словно созванные рогом герольда со всех солнечных полей и темнозеленых лесов, сквозь тональности, теперь уже утраченные, если не считать упрямых масок их собственной автохтонности: Айвз имитирует трубу на пианино для Николая Слонимского(12) и слышит в Уотербери гавоты, что играл его отец во время артналета в Чанселлорсвилле, Аполлинер вешает н'томскую маску Бамбары(13) себе на стену, рядом с Пикассо и Лоренсанами, Годье рисует сибирских волков в Лондонском Зоопарке, – тональности с утраченными координатами, ибо сущности остаются жить случайными привязанностями и горестями: такелажные цепи на кессонах, движущихся к Семи Соснам, диссонанс и валентность.
* * *
Мы завершили свой визит в Куробанэ. Я попросил своего хозяина показать мне дорогу к Сэссё-сэки, знаменитому камню-убийце, губящему всех птиц и жуков, что присаживаются на него. Он одолжил мне лошадь и провожатого. Провожатый робко попросил меня, едва мы вышли в путь, сочинить ему стихотворение, и настолько восхитила меня нежданность просьбы его, что я написал: Давай сойдем с дороги и срежем путь по болотам: так лучше слышно кукушку. Камень-убийца не представлял собой загадки. Он находится подле горячего источника, испускающего ядовитые пары. Земля вокруг усеяна мертвыми бабочками и пчелами. Затем я отыскал ту самую иву, о которой писал Сайгё в своей Син-Кокин-Сю: Под сенью этой ивы, щедро растянувшись на траве у ручья, ясного, как стекло, мы отдыхаем немного на пути к дальнему северу. Ива стоит около деревни Асино, как мне говорили, где я ее и нашел, и мы, подобно Сайгё, тоже отдыхаем под ее сенью. Только когда девушки поблизости закончили высаживать рис на своем квадратном клочке земли, покинул я сень знаменитой ивы. Затем, после многих дней пешего пути, не встретив ни единой души, достигли мы ворот на границе Сиракава подлинного начала дороги на север. Я почувствовал, как мир овладевает мной, как отступает тревога. Я вспомнил сладкое возбужденье путников, прошедших здесь до меня.
* * *
Все это снова, сказал он, я мечтаю увидеть все это снова: деревни Пиренеев, Пау, дороги. О Господи, снова ощутить аромат французского кофе с примесью запахов земли, коньяка, сена. Что-то изменилось, конечно, но ведь не всё. Французские крестьяне живут вечно. Я спросил, действительно ли есть возможность, хоть какая-нибудь, туда отправиться. В улыбке его сквозила безропотная ирония. Кто знает, ответил он, не въехал ли Святой Антоний(14) в Александрию на трамвае?
Отцов-пустынников не появлялось уже много веков, да и правила игры так запутаны, что единого мнения на их счет уже нет. Он показал на поле справа от нас, за рощей белого дуба и амбрового дерева, по которой мы гуляли, пшеничная стерня.
Вот здесь я попросил Джоан Баэз снять туфли и чулки, чтобы я смог снова увидеть женские ступни. Она так мило выглядела в озимых. Вернувшись в скит, мы поели козьего сыра и соленого арахиса, запивая их виски из стаканчиков от желе. На столе у него лежали письма от Никанора Парры и Маргерит Юрсенар. Он поднял бутылку виски к холодным ярким лучам кентуккского солнца, бившим в окно. И – наружу, в уборную, распахнув дверь подбитым сапогом, чтобы согнать черную змею, обычно заползавшую внутрь. Кыш! Кыш, старый сукин сын! Потом вернешься.
* * *
Великие ворота Сиракава, где начинается Север, – одна из трех крупнейших застав во всем царстве. Все поэты, проходившие сквозь них, слагали в честь этого события стихотворение. Я подошел к ним по дороге, над которой нависли кроны темных деревьев. Здесь уже наступила осень, и ветры теребили ветви надо мной.
Унохана все еще цвели вдоль дороги, и в канаве их обильные белые цветки запутывались в колючей ежевике. Можно было подумать, что весь подлесок усеян ранним снегом. Киёсукэ повествует нам в Фукуро Зоси, что в древности никто не проходил в эти ворота, кроме как в своей самой лучшей одежде. Именно поэтому Сора написал: В венке белых цветков унохана прохожу я в Ворота Сиракава – только так приодеться и могу. Мы пересекли Реку Абукума и направились на север, оставляя утесы Айдзу по правую руку, а деревни по левую: Иваки, Сома, Михару.
За горами, высившимися за ними, мы знали – лежат округа Хитати и Симоцукэ. Мы нашли Пруд Теней, где все тени, упавшие на его поверхность, имеют четкие очертания. Однако, день был облачен, и и мы увидели в нем лишь отражение серых небес. В Сукагава я навестил поэта Токю, занимающего там государственную должность.
* * *
Перезвоны гармонии в диссонансе, танец строгого физического закона со случайностью, валентности, невесомые, словно свет, связывают aperitif a la gentiane(15) Сюзе, газету, графин, туз треф, штюммель. И в осколках и плясках сциалитического призмопада тихих женщин: Гортензия Сезанн среди своих гераней, Гертруда Штайн уперла локти в колени, будто прачка, Мадам Жину из Арля, читательница романов, сидит в черном платье у желтой стены портрет, написанный Винсентом за три четверти часа, – тихие женщины в сердцевинах домов, а подле трубки, графина и газеты на столике – мужчины с их новым глубокомыслием, с теми душевными качествами, что требуют слушать зеленую тишину, наблюдать оттенки, сияния и тонкости света, зари, полудня и сумерек, Этьен-Луи Малю бродит на закате в садах Люксембургского Дворца, видя, как дважды преломленный горизонтальный свет поляризуется в окнах дворца, ни на мгновение не забывая того, что мы увидим, удержим и разделим друг с другом. От желтых осокорей к подлеску папоротников, достающих нам до плеч, от скользких просек, проложенных индейцами в чаще, к медвежьим тропам, огибающим черные бобровые запруды, выходим мы и видим огромные валуны, прикаченные в Вермонт ледниками десять тысяч лет назад.
* * *
Токю, едва мы расселись вокруг чаши с чаем, спросил меня, с каким чувством проходил я в великие ворота Сиракава. Так покорил меня пейзаж, признался я, что, вспоминая, к тому же, прежних поэтов и их чувства, сочинил я и несколько своих хайку. Из них оставил бы только одно: Первая поэзия, что отыскал я на дальнем севере, – рабочие песни рисоводов. Мы составили три книги связанных между собой хайку, начиная с этого стихотворения. На выезде из этого провинциального городка по почтовому тракту росло почтенное каштановое дерево, под которым жил священник. В присутствии этого дерева я почувствовал, будто перенесся в горные леса, где поэт Сайгё собирал орехи. В том месте тогда написал я вот эти слова: О святой каштан, китайцы пишут твое имя, ставя иероглиф дерево под иероглиф запад, а оттуда приходит все святое. У Гёки, священника простых людей в эпоху Нара, был каштановый дорожный посох, и в доме его коньковый брус был из каштана. И я написал вот какое хайку: Миряне проходят под каштаном в цвету возле крыши. Мы завершили свой визит к Токю. Мы пришли к прославленным Холмам Асака и множеству их озер. Я знал, что должен цвести ирис кацуми, поэтому мы свернули с большой дороги, чтобы посмотреть на него.
* * *
Sequiola Langsdorfii можно встретить в меловых отложениях как Британской Колумбии, так и Гренландии, а Gingko polymorpha – только в первом ареале.
Cinnamomum Scheuchzeri встречается в дакотской группе Западного Канзаса, равно как и в Форт-Эллисе. Сэр Уильям Доусон(16) в формациях, классифицируемых Профессором Дж.М.Доусоном из Геологической Службы Канады как формации Ларэми, наблюдает форму, которую считает близкородственной Quercus antiqua, Ньюби., с Рио-Долорес, Юта, в формациях, положительно расцениваемых как эквивалентные дакотской группе. Кроме этих случаев, существует еще несколько, когда данные виды встречаются в эоценовых и меловых отложениях, но отсутствуют в Ларэми.
Cinnamomum Sezannense палеоценовых отложений в Сезанне и Гелиндене была обнаружена Хеером не только в верхних меловых отложениях Патута, но и в ценоманийских – в Атане, Гренландия. Myrtophyllum cryptoneuron распространен в палеоценовых отложениях Гелиндена и сенонийских Вестфалии, и то же самое можно отнести к Dewalquea Gelindensis. Sterculia variabilis – еще один пример сезаннских видов, встречающихся в верхнемеловых отложениях Гренландии, и Хеер вновь обнаруживает в том же самом сенонийском горизонте эоценовое растение Sapotacites reticularis, которое описывал в лигнитовых пластах Саксонской Тюрингии.
* * *
Но ни единого ириса кацуми не смогли мы найти. Более того – у кого бы мы ни спрашивали, никто и не слыхал о них. Надвигалась ночь, и мы поспешили взглянуть на пещеру уродзука, срезав путь в Нихонмацу. На ночлег остановились в Фукусиме.
На следующий день я заглянул в деревню Синобу осмотреть камень, на котором раньше красили ткань синобу-дзури. Это – сложный камень с поразительной гранью, гладкой, как стекло, состоящее из множества различных минералов и кварца. Камень раньше лежал высоко на горе, как мне рассказал ребенок, но множество путешественников, приходивших на него посмотреть, топтали по пути урожай, поэтому селяне снесли его прямо на площадь. Я написал: Теперь только проворные руки девушек, высевающих рис, могут рассказать нам о древних красильщиках за работой. Переправились мы паромом в Цуки-но-Ва – Кольцо вокруг Луны! – и прибыли в Сэ-но-Уэ, городок с почтовой станцией. Там поблизости имеется поле, а на нем холм, именуемый Мару: на холме этом сохранились развалины дома воина Сато. Я плакал при виде разбитых ворот у подножья холма. В той же местности имеется храм с могилами всего семейства Сато на его землях. Мне показалось, что я в Китае, у надгробного камня Янь Ху, который ни один воспитанный человек не может посетить без слез.
* * *
По лесам амбрового дерева и пекана, поднимающихся к лиственнице, по полянам, заросшим папоротником и осотом, подходим мы под конец дня к старой мельнице – из тех, что знавал я еще в Прайсиз-Шоулз, в Южной Каролине, где под вязами томились повозки с мулами, в тени повозок спали собаки, а вокруг слонялись куры и утки. Эта же новоанглийская сельская мельница была сложена из кирпича, с высокими окнами, но такими же широкими дверями и основательными грузовыми настилами. То был день, когда мы потеряли время. Я прервал песню, которую мы распевали, шагая по трелевочному волоку, чтобы заметить, что у меня часы остановились. У меня тоже, ответила она, или же карта косая, или в этой части Нью-Гемпшира ночь наступает раньше, чем где бы то ни было в Республике. Тучи с затяжным дождем большую часть дня продержали в сумерках. К ночи налаживался еще один дождь. Но перед нами – мельница, а значит, мы спасены от еще одной мокрой ночи, вроде той, что вытерпели через два дня после выхода. Без палатки, мы ночевали в своих спальниках, сцепив их молниями в один, на склоне, густо заросшем папоротником, и наутро обнаружили, что вымокли так же, как если бы спали в ручье. Карта показывала какое-то укрытие впереди, и мы надеялись до него добраться. Однако, день странно рвался вперед, презрев мои часы, некоторое время назад остановившиеся и пошедшие снова. Повезло, что наткнулись на эту мельницу.
* * *
В храме, выпив чаю со священниками, я увидел меч Ёсицунэ и ранец для провизии его верного слуги Бенкей. То был день Праздника Мальчиков и Ириса. Показывайте с гордостью, написал я об оружии в храме, меч воина и ранец его спутника первого мая. Мы отправились дальше и заночевали в Иисука, предварительно помывшись в горячем источнике. Постоялый двор наш был грязен, неосвещен, постели – соломенные тюфяки на земляном полу. В тюфяках водились блохи, в комнате – комары. Той ночью разразилась буря. Крыша протекала. От всего этого у меня разыгрался приступ лихорадки, мне было худо, и я боялся умереть на следующий день. Часть пути я проехал верхом, часть – прошел пешком, слабый и больной.
Добрались мы лишь до ворот в Округ Окидо. Я миновал замки в Абумидзури и Сироиси. Мне хотелось увидеть усыпальницу Санэката, одного из Фудзивара, поэта и изгнанника, но дорога туда раскисла после дождей, а сама гробница заросла сорняками, как мне сказали, и ее трудно отыскать. Ночь провели в Иванума.
Сколько еще до Касадзима, и эта ли река грязи – дорога, что ведет туда?
* * *
Теперь, сняв рюкзаки, расстелив и соединив молниями спальники, разогрев ужин на сковородке, мы могли бы слушать шум дождя в этой старой, продуваемой насквозь мельнице, обнимая и нашу удачу, и друг друга. Крысы-хламишницы в беленьких штанишках, пауки, ящерки – без сомнения, сказал я, мы подружимся с ними всеми.
Волосы ее растеряли упругость кудряшек и в беспорядке липли ко лбу и щекам – именно такими я их увидел в первый раз, когда она вылезала из бассейна в Поконо(17). Что ты мелешь? – спросила она. С вопросительной улыбкой она заглянула мне в глаза. С такой забавной любознательностью, подумал я, в нашу удачу трудно поверить. Вот эта мельница, Любимая, повторил я, обведя рукой вокруг. Роскошная старая новоанглийская водяная мельница, сухая, как щепка, и основательная, как Институции Кальвина(18). Она взглянула на мельницу, снова на меня, и рот у нее приоткрылся. Каменные ступени вели к порогу из колючих зарослей куманики, через которые пришлось бы перелезать с опаской. Во всех этих старых кирпичных мельницах есть нечто флорентийское. Их тосканский аромат течет из архитектурных справочников, публиковавшихся шотландскими инженерными фирмами, которые прислушивались к Раскину(19) и верили ему, когда тот говорил, что в итальянских пропорциях – истина, а в итальянских окнах – справедливость.
* * *
С какой же радостью обнаружил я такекумскую сосну с двойным стволом, какой ее и описывали поэты в старину. Когда Ноин посетил это дерево во второй раз, его уже спилили на сваи для моста по приказу какого-то новоиспеченного чиновника.
Впоследствии его посадили снова – сосна эта всегда вырастает до прежних размеров и навсегда остается прекраснейшей из сосен. Я увидел ее, когда ей исполнилась тысяча лет. Когда я отправился в свое путешествие, поэт Кёхаку написал: Не пренебреги взглянуть на сосну в Такэкума посреди вишневого цвета поздней весны на крайнем севере. А я ему – в ответ – написал: Мы видели вишневый цвет вместе, ты и я, три месяца назад. Теперь же я пришел к двойной сосне во всем ее величии. Четвертого мая мы прибыли в Сэндай, пересекши реку Натори, – а в день этот бросают листья ириса на крышу, чтобы не покидало хорошее здоровье. Остановились в трактире. Я разыскал художника Каэмона, и он показал мне клеверные поля Миягино, холмы Тамада, Ёконо и Цуцудзи-га-Ока, все белые от цветущего рододендрона, сосновую рощу Коносьта, где и в полдень кажется, что ночь, и где так сыро, что ощущаешь необходимость зонтика. Он также показал мне святилища Якусидо и Тэндзин. Художник – лучший из провожатых.