355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Гари Ромен » Пляска Чингиз-Хаима » Текст книги (страница 8)
Пляска Чингиз-Хаима
  • Текст добавлен: 9 сентября 2016, 20:36

Текст книги "Пляска Чингиз-Хаима"


Автор книги: Гари Ромен



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 17 страниц)

ЧАСТЬ ВТОРАЯ. В ЛЕСУ ГАЙСТ
19. Друг в друге

Они его увезли. Инспектор Гут вызвал «скорую помощь», нам сделали укол и унесли на носилках. «Энноктал», новое химическое вещество. Его вам впрыскивают в вену, и в тот же миг вами овладевает приятное веселое настроение, вы смеетесь, вы счастливы. Психиатрия сделала такие успехи, что неонацисты из Национальной партии Германии, вполне возможно, столкнутся с изрядными трудностями.

Как чудесно наконец оказаться в самом себе. Оккупация кончилась. Я больше не чувствую у себя на горбу бремени эсэсовца Шатца, не вижу больше эту потерянную харю, этот негодующий, злобный взгляд, не прощающий мне всех тех неприятностей, что я ему причинил. Но если вы думаете, что быть обреченным терзать психику бывшего эсэсовца, оказаться заключенным в его подсознании, когда тебя постоянно подавляют, и все время сражаться, чтобы не дать себя, придушить, – это жизнь, то вы здорово ошибаетесь… Такого существования я не пожелал бы своим лучшим друзьям.

Тем более что это не подсознание, а какая-то берлога. Света нет, воздуха нет, низкий потолок давит, со всех сторон теснят стены, на которых еще можно различить старые лозунги, свастики и антисемитские надписи. Тошнотворно, грязно, во всех углах нагажено. И вы называете это гостеприимством? Спрятать еврея – это еще не все, надо еще подумать, где вы его спрячете. Гигиенические условия совершенно омерзительные, иначе не скажешь. Все прогнило. Никто не придет подмести, наоборот, только добавляют: каждый день кто-нибудь появляется и вываливает новые отбросы. Если это не неонацисты с их прессой, то какой-нибудь исторический мусор, отжившее вонючее старье с отвратительными пятнами крови и Бог знает чего еще, но оно шевелится и жаждет еще послужить, какие-то совершенно отталкивающие идеологические хреновины, чудовищные протезы, пытающиеся создавать видимость, а сейчас на меня свалились солонка, лейка, сорок два бесштанных трупа, шесть пар мужских полуботинок и Большой Ларусс; не одно, так другое. Настоящая помойка, можете мне поверить. По сравнению с подсознанием Шатца канализационные туннели в Варшавском гетто – это просто дворец принцессы из легенды. Даже не знаю, удастся ли когда-нибудь все это вычистить.

Наконец-то я стал самим собой. Давно пора. Да что говорить, порой я даже не понимал, кто я, где я. Представьте себе, бывали моменты, когда, вынужденный жить в такой внутренней близости с ним, я, Шатц, вдруг начинал сомневаться, а не есть ли я нацистский диббук, обреченный на вечное пребывание в психике еврея. Тьфу, тьфу, тьфу.

Я уж даже перестал верить, что нам когда-нибудь удастся разделиться.

Так что можете себе представить, какую я испытал радость, когда ему в вену всадили иголку. Сначала он вроде удивился, а потом стал смеяться. Через секунду он уже хохотал взахлеб, и я тоже заржал, да еще как. Просто не смог удержаться при мысли, что Хаиму, как в добрые старые времена, сделали укол, чтобы избавиться от него, и что этот хитрый, страшно подозрительный еврейчик ничего не заподозрил и, наверно, решил, что это вновь сказывается его прошлое призвание, комический атавизм. Он – хи-хи-хи!, я – ха-ха-ха!, уморительность ситуации усиливалась веселящим действием «энноктала», все это разрасталось, как снежный ком, и я уже не мог остановиться. Это курвино отродье реготало до потери сознания, что с ним в конце концов и произошло бы. Да, все кончилось бы прекрасно, не сделай врач одной оплошности: видя, как я изнемогаю от хохота, он с оттенком профессионального удовлетворения в голосе сказал санитару:

– Действительно, очень эффективное средство в шоковом состоянии. Действует куда сильней и гораздо продолжительней, чем веселящий газ…

Это и спасло мне жизнь. Существуют слова, которые не нужно дважды повторять еврею, и слово «газ» как раз к ним и относится. Я уже жутко ослаб от действия укола, пусть и не осознавал этого, смеялся, не мог остановиться, хотя смутно чувствовал, что потихоньку стираюсь, исчезаю, но в том состоянии эйфории, в каком я пребывал, дико радовался при мысли, что наконец-то избавлюсь от Шатца, освобожусь из немецкой психики со всеми ее завалами исторического дерьма, в которых я увяз по шею. Я начисто забыл, что без него я исчезну, перестану быть индивидуально воспринимаемым в анонимной массе статистических жертв, – действительно, что изменится, если в общей цифре шесть миллионов станет одним Хаимом больше или меньше? Я уже был на пути к превращению в абстракцию. Однако при слове «газ» немедленно сработал мой инстинкт самосохранения. Продолжая ржать – остановиться я не мог, действовала химия, – я собрал последние остатки сил, напрягся, стал брыкаться, да так сильно, что Шатц приподнялся на носилках, – нас уже вынесли на улицу и собирались погрузить в карету «скорой помощи», – уставился на врача и завопил:

– Нет! Вы должны ликвидировать его! Я не хочу больше иметь с ним ничего общего! Хватит с меня, он так долго измывался надо мной, изводил этими историями о наших жестокостях, я больше не согласен…

Я зашевелился еще энергичней, дернулся, рванулся сильней, вскарабкался повыше, немножко пришел в себя и, чтобы преодолеть воздействие «энноктала», чтобы не уснуть, начал, как бешеный, отплясывать в немецком сознании, куда я провалился, хору памяти, нашу старую хору.

Не пожелал бы я таких танцев своим лучшим друзьям.

Это меня и спасло. На глазах ошеломленного врача и санитаров Шатц спрыгнул, как заяц, с носилок и понесся по улице. Я ринулся вслед за ним, но можете мне поверить, чувствовал я себя в тот момент слабым, как вегетарианская кошка, и мне с трудом удавалось не отстать от него. Вообще удивительно, что у него хватало сил так чесать по улице после той дозы «энноктала», которую нам вкатили. Впрочем, что тут такого, у этой скотины Шатца, скажу вам без хвастовства, большие внутренние ресурсы на любой случай, а я, уж поверьте мне, постарался, такой гвалт поднял внутри, что он был охвачен таким страхом, таким гадостным ужасом и несся во все лопатки, как будто за ним гнались все расстрелянные мужчины, женщины и дети. Сами понимаете, я не мог позволить дать себя в обиду, нас и без того все время упрекают, что, мол, мы позволяли убивать себя, даже не пытаясь сопротивляться. Но мне понадобился для этого весь мой инстинкт самосохранения, а кроме того, мы оба, несмотря на обуявший нас страх, по-прежнему ржали как сумасшедшие из-за веселящего действия укола, и это вообще было что-то чудовищное. Короче, они и впрямь чуть было не покончили со мной. Да, при тех успехах, каких они добились в биохимии, можно быть уверенным, что вскоре они полностью решат проблему души и нравственного сознания, и это станет концом наших психопаразитов. Еврейское подсознание освободится от немецкого диббука, а немецкое наконец очистится от еврейского влияния. Я не хочу сказать, что на этом все кончится, но во всяком случае никто не будет испытывать таких страданий.

Вероятно, я зря потерял голову, и вполне возможно, что, когда действие укола закончилось бы, мой еврей снова вернулся бы в меня, живехонек, как прежде. Я просто не хотел рисковать; врач выглядел вполне порядочным человеком, но представьте себе, а вдруг его подослали израильтяне и это их чудовищная провокация, чтобы вынудить меня еще раз ликвидировать Хаима, а потом обвинить обновленную Германию и меня, обер-комиссара Шатца, в геноциде евреев? Ха-ха-ха! Вот им! Я тут же смекнул, чем это пахнет, соскочил с носилок и кинулся бежать сперва по улице, а потом через поля к лесу Гайст. Добежал я туда совершенно обессиленный, забился в чащу и только там, как следует ото всех укрытый, позволил себе потерять сознание. Одним словом, я его спас. Если израильские секретные службы все-таки схватят меня и будут судить, я привлеку в свидетели врача с санитарами, и им придется меня оправдать.

Уфф! Немножко полегчало. Сейчас он, совершенно обессиленный, спит в чаще. Как это я здорово догадался в последний момент подкинуть ему идейку насчет израильской ловушки. Он жутко перепугался, и это меня спасло. Теперь я могу вздохнуть. Я избавился от Шатца. Я денацифицирован.

20. Еврейские ямы

Мы находимся в печально знаменитом, как вы, наверно, помните, лесу Гайст. Вот уже двое суток как вход в лес запрещен, и на всех подходах к нему выставлены полицейские посты. Хотя уверен, что любопытным, романтическим натурам и мечтателям удается обмануть их бдительность и проникнуть в лес.

Лес Гайст я знаю прекрасно. По этой дороге среди дубов, которая когда-то вела к руинам – теперь тут роскошный дом и детский сад, – я постоянно бродил, можно сказать, вопреки своей воле, словно надеялся еще отыскать на ней следы своих соплеменников. Они все ушли на небо дымом, но тут еще можно увидеть могилы, которые эсэсовцы заставляли нас рыть, прежде чем расстрелять. Моя тоже здесь, вот под этой елью, прошу любить и жаловать. В путеводителях о них не упоминается, но любой мальчишка из Лихта с готовностью покажет вам то, что здесь носит название «еврейские ямы».

Так что лес Гайст одно из любимейших моих мест прогулок, и я частенько таскаю сюда Шатца. Мы долго вдвоем с ним стоим и слушаем, как, по словам одного еврейского поэта, «осень навзрыд сердце щемит песней скрипичной» [30]  [30] Начало стихотворения П.Верлена «Осенняя песнь», пер. С.Петрова


[Закрыть]
– осень 1943 г., если уж быть точным, – песней, что поднимается над немецкой землей и которую могут слышать те немногие, у кого хороший слух. Я наблюдал за своим другом, как он часами ходит вокруг ямы, которую приказал мне вырыть, и заглядывает вниз, на дно, где самая густая трава. И однажды произошло нечто невообразимое. Мы предавались медитации; вдруг он спрыгнул вниз и… Угадайте, что он сделал? Улегся на дне в траве [31]  [31] Аллюзия на стихотворение А.Рембо «Спящий в ложбине»


[Закрыть]
. Любопытно, не правда ли? Я тогда не очень понял этот его поступок, да и сейчас не вполне понимаю. Он лег на спину, закрыл глаза. Что он там хотел постичь? Подозреваю, в этом человеке живет гигантское желание побрататься. Но чего он все-таки ждал, улегшись на моем месте на дне ямы? Не надо, как говорится, путать половые тряпки и салфетки. Хотя почему не надо? Из всех этих тряпок и салфеток в конце концов получится красивое белье и даже нарядное платье для принцессы из легенды.

Рабби Цур из Белостока как-то мне объяснил, что для французов человечество – женщина: и в этом слове, и в самом понятии, по их мнению, заключено все самое женственное, что только может существовать. Вообще похоже, что по этой части они большие любители. Выкладываются вовсю, хотя никогда ничего достичь не смогли.

Шатц недвижно лежал на дне ямы, сжимая руками пучки еврейской травы. Я был чудовищно смущен этой искупительной жертвой, этой внезапной сменой ролей. Сделать для него я ничего не мог: во-первых, мне некому было скомандовать «Feuer!», а во-вторых, у меня не было автомата. Да я ни за что и не выстрелил бы в него. Порой я задаю себе вопрос, не чересчур ли я зол.

К тому же я прекрасно знаю, почему он таскал меня в лес Гайст. Вне всяких сомнений, его тянет из-за Лили. Он очень любил жену, которую тоже звали Лили, – могу вас заверить, она была очень недурна собой, – но после трех лет супружества она от него ушла под предлогом, что не выносит жизни втроем. Она стала немножко нервной. Всем рассказывала, что ее муж повсюду таскает с собой еврея и что с нее хватит. Она ничего не имеет против евреев, но есть все-таки места, куда они не должны соваться, и что это отвратительно. В ту пору все сочли ее немножко неуравновешенной, и дело кончилось разводом. Помню, перед бракоразводным процессом я привел своего друга Шатцхена в состояние глухой ярости, выразив надежду, что суд назначит охрану еврея ему, а не его жене. Уж и пошутить нельзя. Он все воспринимает слишком трагически.

21. Принцесса из легенды

По лесу я бродил немножко наобум. Я знаю, что Флориан давно уже все время проводит в лесу Гайст: это его любимое место прогулок. Он приходит сюда помечтать, поразмышлять, ну и взять что ему положено тоже. Он чрезвычайно склонен к размышлением: люди столько о нем размышляли, что, вполне естественно, он отвечает им взаимной вежливостью. Они столько думали друг о друге, отчего взаимоотношения их, посмею сказать, стали немножечко нездоровыми.

Тут имеются прелестные ручейки, которые журчат, струясь, как и положено, по камешкам. Растет папоротник. Птички. Всякие чики-чики и чик-чирики доносятся с каждой ветки. Всюду порхают недолговечные, эфемерные бабочки и мотыльки. Орлы здесь не водятся: места слишком низкие. Не водятся также волки, красные шапочки и бабушки. Лес поражен неким реализмом, он утратил аромат младенчества и невинности. Потерял девственность. По воскресеньям сюда во множестве приходят парочки – по причине ям. Они прямо как нарочно приспособлены для любовных утех.

Я вышел на опушку. На ней старые развалины, ничего интересного, камни, почерневшие от давнего пожара, ничего поэтического, ничего особо вдохновляющего, достаточно банально. Также несколько скал. А в глубине прекрасный вид на замок. Смотри-ка, на скале лежат несколько книжек. Не могу удержаться от улыбки. После Лили и Флориана на их пути вечно остается много произведений литературы.

Я не ошибся. Только я заметил книжки, как тут же появился Флориан. В руках у него нож, и он аккуратно вытирает его. При этом насвистывает мотивчик, от которого, если у вас есть спина, по ней побежали бы мурашки.

Я тотчас отметил небольшой физический изъянец, которым он страдает: красивые желтые бабочки, так грациозно порхающие в воздухе, при его приближении падают мертвыми. Но это вполне естественный феномен, и тут уж ничего не поделаешь. Не могу сказать, замечает ли его сам Флориан. Он садится на камень, достает из кармана колбасу и принимается нарезать ее очень тонкими, очень ровными ломтиками. Ест. Не знаю почему, но мне вдруг вспомнился Мекки Нож из «Оперы нищих» [32]  [32] Джазовая опера Курта Вайля на либретто Бертольда Брехта, впервые поставленная в 1928 г.


[Закрыть]
. Он именно так одевался… Ну точно! Безобразно кричащий клетчатый костюм, черная рубашка, белый галстук. В галстуке он носит чрезвычайно примечательную, если брать во внимание его костюм, булавку: золотой крестик с прибитым на нем Христом. В некотором смысле трофей. Это была его первая награда, сразу же ставшая самой любимой. Все мы храним сентиментальную нежность к первым поощрениям, полученным в начале нашего школьного пути.

У Флориана очень необычное лицо. Костистое, плоское, и кожей оно обтянуто словно бы только для порядка. Глаза тусклые, веки без ресниц. Лицо немножко смахивает на морду черепахи, знаете, такой древней, доисторической рептилии. Тем не менее про это лицо нельзя сказать, что оно неприятное. Отсутствие выражения или, скорей, застывшее тусклое выражение. И на мысль приходит, что жизнь, наверно, исполнила все его желания, дала все, что она способна предложить.

Я вдруг почувствовал, что сердце у меня забилось сильней. Ничего не поделаешь, я всегда был страшно сентиментален. И вот еще что. Положение мое настолько деликатное, и притом настолько неопределенное, что, когда я произношу "я", у меня нет никакой возможности убедить вас, что произношу это именно я. Тут подмешиваются еще всякие неприятности с нравственным чувством, подсознанием и небезызвестными и весьма небезынтересными историческими ситуациями. Это могу быть я, а может быть Шатцхен и даже вы, и через вас, ваше светлейшее преосвященство Просвещенного Запада, я слышу, пожалуй, наиболее любопытную характеристику диббука, этого истинного миазма канализационных колодцев, имея в виду, что существует почти хроническая тенденция проникновения его в наши самые высшие сферы. Ваше преосвященство извинит меня, это моя имманентная, нематериальная и вездесущая натура беспрестанно толкает меня выискивать на вашем преосвященстве мои собственные отметинки, любые крохотные грязинки, точечки, оставленные мухами, так что поговорим о Юнге и коллективном бессознательном, а об этом не будем. Сердце мое заколотилось еще лихорадочней, а лицо расплылось в восхищенной улыбке: среди развалин появилась Лили. И тут же к ногам ее бросается водопад, на ветвях деревьев рассаживаются павлины, создавая впечатление персидской миниатюры, вокруг начинают порхать херувимчики Рафаэля, скачут и резвятся единороги, Дюрер, сорвав с головы шляпу, устремляется к ней, падает на колени и ждет заказа, неистовствует Доницетти, Ватто весь в заботах об очаровательности, Ганс Гольбейн-младший укладывает у ее ног своего мертвого Христа, дабы придать ей сходство с Мадонной, и тотчас же сотни Христов располагаются с обостренным чувством композиции тут и там для услаждения взгляда. Я узнал Христа Йорга Ратгеба на фоне желто-синей вселенной вокруг его головы, и еще одного – написанного Грюневальдом – с большим терновым венцом, который к тому же слева еще и подвергался бичеванию, но едва я улыбнулся от распиравшего меня эстетического наслаждения – меня безумно восхитило «Усекновение головы Иоанна Крестителя» Николауса Мануэля Дойча, – как в один миг все изменилось, исчезло, и начался период итальянского искусства, создавшего вокруг нашей Дульсинеи обрамление стократ ослепительней. Короче, искусство всех столетий очертя голову прыгало на чашу весов и добилось бюджетного равновесия, несмотря на сотни миллионов трупов; не было больше дебета, не было дефицита, творческое богатство вокруг нашей принцессы из легенды было таково, что ее слуги мигом прикрывали кровь и нечистоты, она обретала девственность, самые чудовищные преступления становились копями драгоценных камней, сюжетов, источником, откуда фонтанировал Дух, гальванизацией гения. И все это продолжалось без конца и без передышки. Тьеполо быстренько сварганил ей в своей манере легкое небо, в овечках, пастухах и руинах чувствовалась блистательная рука Юбера Робера, рядом с ней оказалась лютня, Фрагонар старался над цветом ее лица, Ренуар работал над ушком, Боннар – над ножкой, Веласкес позаботился о царственной осанке, ее повсюду сопровождают гримировальщики и весь ее исторический гобелен.

Я понял, что совершаю ошибку, от которой меня неоднократно предостерегал мой любимый наставник рабби Цур из Белостока: я смотрю ей прямо в лицо. Мне было всего двенадцать лет, как раз накануне бармицвы, когда рабби Цур, который хотел сделать из меня достойного и уверенного в своих достоинствах человека, поведал мне одно правило жизни и сказал, что это правило я никогда не должен нарушать. Ни под каким предлогом и ни в каких обстоятельствах я не должен рассматривать человечество слишком близко и слишком пристально. Я захотел узнать почему. Святой этот человек, похоже, впал в некоторое замешательство. Потому, наконец объяснил он мне, что оно ослепляет. Видишь ли, Мойшеле, человечество до того прекрасно, что вполне достаточно его любить, ему служить, но никогда не надо слишком внимательно в него вглядываться. Иначе рискуешь утратить зрение, а то и рассудок. Именно благодаря неукоснительному следованию этому правилу евреи, несмотря ни на что, выжили и не сошли с ума. Всякий раз, когда человечество слишком ярко проявляло себя, они отводили глаза. Вовсе не из трусости, а всего лишь из некоей деликатности и благоразумия.

Рабби Цур из Белостока доверил мне куда более важную тайну.

В устной традиции существует предание, что Иисус перед казнью якобы исполнил это еврейское правило. Он попросил, чтобы ему завязали глаза. Невозможно дать человечеству, ради которого он умирал, более убедительного свидетельства жалости и любви. То было высочайшее проявление стыдливости за всю человеческую историю.

Рабби Цур много размышлял на эту тему и пришел к такому выводу: когда придет Мессия, он будет слеп.

Должен признать, что после своего приключения я стал достаточно неосторожным и даже дерзким в этом смысле. И мне казалось, что узнать о Лили мне осталось не так уж много.

Я во все глаза смотрел на нее. Чистые, нежные черты… Восхитительный носик. Трогательный нежный рот, остававшийся чистым и непорочным после всех ее встреч. А какая потрясающая невинность, целомудренный, незапятнанный облик. Ведь подумать только, совсем недавно, при последней попытке, она потерпела катастрофу, и как тут не снять почтительно шляпу перед ее верными слугами, успевшими восстановить красоту. Мне даже показалось, что я заметил в кустах Тициана и всю команду Кватроченто с гримировальными кисточками, но у меня, наверно, это было чисто нервное.

Она уселась рядом с Флорианом, который продолжал закусывать колбасой. Забавное ощущение, когда смотришь, как он ест. Я-то думал, он давно насытился. В его внешности было что-то иллюзорное, и сама его реальность придавала ему какой-то фантастический характер. Быть может, моя еврейская злопамятность сообщает тому, что напыщенно именуется «трагическим величием Смерти», этакий вот эйхмановский оттенок обыденной банальности. Хотя нет. Взять эту колбасу, жирную бумагу и нож… Ничего этого ему не нужно. С его стороны, вне всяких сомнений, колбаса – простое кокетство. Так ведет себя народ. Флориан не любит обращать на себя внимание, не любит выделяться. Он знает, что, если смерть можно повстречать вот так зримо, люди повалят толпами просить милостей – их страшно притягивает подлинная сила. Флориану надоели повинности, неизбежно связанные с известностью. Он предпочитает анонимность и превосходно умеет оставаться незаметным: он научился укрывать свою реальность за статистическими данными.

Флориан вытер нож, сунул за пояс, выбросил замасленную бумагу за скалу, – ну прямо тебе обычный горожанин после пикника. Потом извлек из кармана губную помаду и пудреницу и протянул Лили. Она принялась подкрашиваться. И у меня вдруг появилось ощущение, что я оказался свидетелем величайшего художественного действа в мире. Музеи переполнены сокровищами, устроена ретроспективная выставка восьмисот картин Пикассо, выставка Вермеера, Лувр открыт даже ночью, немецкие города платят любую цену за шедевры, чтобы восстановить былой авторитет, город Дюссельдорф даже приобрел портрет убитого нацистами поэта Макса Жакоба и выставил в своем музее: Германия искупает свою вину.

– Флориан, а кто был этот человек?

Какой голос! Нет, не говорите мне, это не голос, это чистый Моцарт.

Что-то наподобие улыбки появилось и пропало на лице, перед которым все преходит.

– Халтурщик.

У Флориана тоже красивый голос, глубокий, чуточку замогильный, но впечатляющий, впечатляющий, тут ничего не скажешь.

– Еще один халтурщик, дорогая. Не стоит огорчаться из-за него.

Со мной происходит что-то странное. Не знаю, то ли это ее голос так действует, то ли волнующая чувственность, исходящая от нее, но я вдруг ощутил, что начинаю выходить из абстракции. Бесполезно рассказывать вам, что в Лили нет ничего аллегорического, это обычное существо из плоти и крови. Есть в ней даже что-то от сучки, как говорят на идише. А эффект, как всегда, потрясающий. Вы начинаете расти в своих глазах, на самые горделивые дубы смотрите чуть ли не свысока. Это один из тех моментов абсолютной уверенности, когда мужчина поистине осознает свою меру и перестает сомневаться в своем величии. На этот раз вы сделаете ее счастливой, вы уверены в своем таланте, в своем методе, это уже не вилами по воде писано, сейчас у вас есть кое-что вполне основательное. Вы поднимаетесь во весь рост, занимаете позицию, разворачиваете свое идеологическое знамя и приступаете к строительству социализма. Но Лили мечтает о совершенстве, достичь которого не в силах ни вы, ни она. И она по-прежнему досадует. Пока еще она продолжает гладить вас по голове, но ее тоскующий взгляд высматривает уже другую систему. У вас уже глаза лезут из орбит, язык на сторону, вы исходите потом и кровью, чувствуете, что еще минута, и вы сдохнете, держитесь только потому, что у вас еще чудом стоит, вы призываете на помощь все свои идеологические ресурсы, пытаетесь войти в Историю, используете уж такие невероятные ухищрения и, наконец, суете в такие места, о существовании которых даже не подозревали. Меняя позицию за позицией, вы нежданно оказываетесь во Вьетнаме, но все без толку, у вас по-прежнему впечатление, что она уже поглядывает вам через плечо и улыбается следующему. Вы стискиваете зубы, зовете на помощь, орете: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!», но в тот момент, когда вы уже едва дышите и во рту у вас черт знает что, когда вы готовы лопнуть от возмущения ее требовательностью и практически доведены до ничтожества, висите, можно сказать, на волоске, вдруг слышите, как она иронически шепчет вам:

– Милый, а в ухо ты не пробовал?

И это все, крах. Вы испускаете дикий вой, превращаетесь в садиста, измываетесь над ней, но она все это уже изведала, ей это хоть бы что, она и не замечает. Вам необходимо абсолютное оружие, вы оснащаете свою ударную силу ядерным мечом, хотя прекрасно понимаете, что пытаетесь удовлетворить ее с помощью протеза. И начинается самая древняя идеологическая дискуссия в мире, выяснение, кто есть кто: она фригидна или вы импотент, и дискуссия эта быстро переходит в обмен взаимными обвинениями, ударами и анафемами.

В сущности, ей нужно одно: чтобы ее поимел сам Господь. Но я вам кое-что скажу, строго между нами, по большому секрету: Господь, Он не мужчина.

Но, тс-с.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю