Текст книги "Завещание Луция Эврина"
Автор книги: Ганс Носсак
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 4 страниц)
Разумеется, я застыл на месте или даже обернулся. Небрежный тон не обманул меня ни на долю секунды – неважно, был ли он наигранным и выдавал лишь, каких усилий стоило. Клавдии решиться на это признание, или же оно и впрямь стало для нее естественным, чему я просто отказываюсь верить. Когда живешь с человеком столько лет, подмечаешь малейшие изменения в интонации и сразу понимаешь, находится он под влиянием мимолетного настроения или же говорит продуманно и всерьез. Давним супругам трудно друг друга провести.
Так вот, в нескольких метрах от меня стояла привлекательная элегантная дама, вполне под стать обстановке нашего дома вообще и столовой в особенности. Было слышно – да и то лишь потому, что в комнате царила мертвая тишина, – как в кухне один из слуг поет за мытьем посуды. Стояла женщина в расцвете лет, с безукоризненными манерами, происходящая из древнего патрицианского рода. Стояла моя жена, с которой я прожил под одной крышей двадцать лет, мать моих детей – и вдруг такие слова: "Кстати, я хотела тебе еще сказать..." – и так далее.
Совершенно невероятно! И теперь, когда я описываю все случившееся, мне все еще чудится, будто я, подобно болтливой старушке, пересказываю страшный сон, в котором на тебя наваливается что-то бесформенное и непонятное, а ты силишься высвободиться и проснуться.
Невероятным мне представляется именно то, что я услышал эти слова из уст собственной жены.
Христиане вербуют своих сторонников почти исключительно в низших слоях, среди плебса. Это слуги, вольноотпущенники, мелкие лавочники, ремесленники и неимущие крестьяне, переселившиеся в город из-за того, что земля больше не может их прокормить. Подавляющее большинство их приверженцев не коренные жители Рима, а выходцы из провинций. Мне, как судье, приходится постоянно помнить об этом. Я имею дело с людьми, не связанными с какой-либо традицией и потому воспринимающими всякую традицию как препятствие их продвижению в жизни. Только так можно понять ничем иным не объяснимую популярность христианского учения. Оно разжигает зависть и ненависть тех, кто начисто лишен корней или же оторвался от почвы, питавшей эти корни. Тем, кто не обладает ни особыми способностями, ни предприимчивостью, но считает себя обойденными на жизненном пиру, лестно услышать, что виновато в их бедах существующее устройство общества. Весьма умело им внушают, что грядущее будет принадлежать им, как только удастся покончить со сложившимся порядком вещей. Разрушение традиций возводится в заслугу и норму поведения.
На все это набрасывается легкий покров туманной мистики, но истинная причина эффективности их пропаганды заключается только в этой уловке, в этом риторическом выверте. Они недвусмысленно взывают к инстинктам толпы. Простолюдин возвышается в собственных глазах, когда ему вновь и вновь втолковывают, что все люди равны и что он имеет столько же прав, как тот, кто стоит у кормила власти лишь благодаря родовитости и богатству.
Что деловые качества и способности важнее, чем семейные связи, и в самом деле верно. Ни один разумный римлянин но станет подвергать это сомнению. Узколобые дамы вроде матери Клавдии не в счет. Неверно лишь использовать эту верную мысль как аргумент для насильственного слома, а не для улучшения существующего строя, то есть без готовности взять на себя высшую ответственность. Не может быть достоин власти тот, кто хочет заполучить ее насильственным путем.
Разрушительные тенденции уходят корнями в истоки христианского учения. Оно зародилось в странах Востока, где деспотия всегда была законной формой правления и где угнетенные именно поэтому отождествляют свободу с неповиновением. Все знают, что иудеи – особенно строптивый народ, а ведь христиане – иудейская секта. Пусть даже теперь они друг с другом на ножах, но свою нетерпимость христиане, безусловно, унаследовали от иудеев. Эти исторические факты общеизвестны, но все же полезно еще и еще раз напомнить о них, дабы увидеть проблему в истинном свете.
Событие, на котором построено учение христиан, само по себе крайне сентиментально. Очевидно, поэтому оно так волнует примитивные умы и женские сердца. Они видят в нем своего рода символ их собственного положения, который дает им возможность жалеть самих себя. Только этим можно объяснить тот факт, что прискорбная судебная ошибка, какие в ходе истории случались сотни раз, смогла превратиться в угрозу для Римского государства и его религии.
Какого-то ничтожного иудейского фантазера осуждает на казнь политически несостоятельный и, вероятно, подкупленный губернатор. Десятки таких фантазеров издавна бродят по дорогам Востока. И то, что они вещают, отнюдь не ново; нечто похожее можно найти у греческих философов. Если отбросить мистическую шелуху, все они проповедуют освобождение от повседневных забот о хлебе насущном через нищету и отказ от земных благ. И всегда находят приверженцев, толпами следующих за ними и похваляющихся своей наготой. Еще бы, ведь как удобно жить без всяких естественных обязанностей и забот. Да и климат на Востоке благодатен для таких веяний.
Обо всем этом не стоило бы и говорить. От природы люди склонны добросовестно и усердно трудиться, а хаос и беспорядок их отталкивают. Менее глупый губернатор отпустил бы этого иудея на все четыре стороны, и сегодня о нем бы никто и не вспомнил. Но то, что ошибка была допущена и его казнили, само по себе еще не объясняет, почему из-за этого могла возникнуть смута, выплеснувшаяся далеко за пределы ничтожной провинции. В худшем случае последователи казненного подняли бы небольшой бунт, который ничего бы не стоило подавить. С тех пор как Рим господствует над миром, любому губернатору приходилось иметь дело с мелкими беспорядками такого рода. Обычно их даже не удостаивают упоминания в хрониках.
А в ту пору, то есть примерно сто семьдесят лет назад, даже такого бунта не произошло и дело ограничилось чисто местной грызней между прочими иудеями и приверженцами Иисуса. Последним пришла в голову странная мысль хоть и не сразу, а, насколько теперь можно установить, предположительно лишь в ходе самой перепалки – выдать казненного человека за сына иудейского бога. Это оскорбило иудеев, и по-своему они были правы. Их собственному богу приписывали какого-то сына-человека, что, по их мнению, было неслыханным кощунством. Как я уже упоминал, иудеи убеждены, будто в мире существует только их бог, и эту их убежденность просто позаимствовали христиане. Таким образом, в Иудее вдруг оказалось сразу два бога: один исконно иудейский и второй – присвоенный христианами и имевший сына.
Римлянину трудно постигнуть эту восточную софистику, почти начисто лишенную практической ценности, как и всякая софистика. Прежде всего невозможно понять, что общего между судебной ошибкой или каким-то просчетом правителей и религией. Вот тут я и подхожу к самому главному: речь идет вовсе не о религии, а всего лишь о ее суррогате для массы, чуждой подлинной религии. Провозвестники этого учения борются, осознанно или неосознанно, не за своего так называемого бога и его мнимого сына, а только за власть и влияние. Возмущение казнью их Иисуса вполне правомерно, по они придают ему глобальный характер и возводят его в принцип. Подчиненному всегда лестно найти ошибку у начальника. Кто заденет эту струну, встретит восторженный прием, сметающий любые языковые и расовые преграды.
Священные книги христиан написаны словно для малых детей; они взывают не к разуму, а к чувству и доводят это чувство до фанатизма. Несчастного фантазера они превращают в божьего сына, которого злые римляне казнили только за то, что он был слишком добр. Это доступно и самому неразвитому уму; отныне каждый может сказать: "Я добрее и, значит, лучше тебя, точно так же как этот сын божий, которого ты казнил". Теперь, по прошествии почти двух столетий, христиане начинают рядить свое учение в разные мифологические одежды, дабы придать себе ореол святости. С этой целью они беззастенчиво присваивают многое из нашей религии и других древних вероучений. Из-за этого они, насколько мне известно, пока еще яростно спорят между собой; их учение еще не отстоялось. Однако было бы ошибкой по этой причине заблуждаться на их счет.
Для практической политики важно отметить: кто принимается опровергать христианские догматы – а это не слишком трудно, – берется за дело не с того конца; он просто путает причину со следствием. Мы должны понимать все это как бунт недоразвитого сознания. Народы и провинции, только благодаря Риму приобщившиеся к цивилизации, хотят пользоваться ее благами, не считая цивилизацию своей собственной целью.
Жажда социального престижа и недовольство своим положением в обществе свойственны женской натуре. Многие женщины считают себя обиженными не только из-за того, что их угнетают мужья и оттесняют соперницы, но часто и из-за того, что природа наделила их чисто женскими физиологическими функциями. Стремясь к социальному престижу, они пытаются компенсировать свое недовольство. Поэтому нельзя сбрасывать со счета явно матриархальную окраску всех вероучений, пришедших к нам с Востока.
Часто, допрашивая какую-нибудь обиженную судьбой женщину, которая, стараясь выразить мне презрение или же вызвать мое восхищение, козыряла муками, кои ей, как христианке, приходится терпеть, я невольно думал: предоставить бы тебе собственный дом, слуг, богатство и положение в обществе – короче, исполнись твоя заветная мечта, что осталось бы тогда от твоего христианского терпения? Наверняка вновь стала бы благочестивой римлянкой – хотя бы ради того, чтобы сохранить свой новый уровень жизни.
Однако сейчас я веду речь о своей жене, а не о какой-то другой женщине. Даже если не считать высокий интеллект подходящим мерилом женского достоинства, все же можно исходить хотя бы из наличия у всякой женщины врожденного инстинкта пола. Этот инстинкт не подвержен исторической изменчивости в отличие от всех законов и установлений, принимаемых мужчинами под давлением преходящих обстоятельств. За это постоянство жизненных устоев мы чтим женщин и чувствуем себя в их обществе покойно и легко. Кто рискнет ополчиться на эти устои, ополчится на самое жизнь. Насколько я знаю, на это не решилась еще ни одна религия, какая бы она там ни была.
Мне кажется теперь, будто я в первую же секунду почувствовал, что все пропало.
Клавдии я ответил: "Вот оно что, как интересно", – только чтобы что-то сказать. Я старался говорить в том же легком тоне, что и она. Конечно, я хотел выиграть время и в любом случае должен был держать себя в руках.
Как это обычно бывает, в течение последовавших недель я вновь и вновь пытался убедить самого себя, что преувеличиваю опасность и что все это не так страшно. Ситуация, мол, не из приятных, но все же и с ней можно как-то справиться.
Однако теперь мне уже представляется, что, принимая кардинальное решение, не следует сбрасывать со счетов этот миг внезапного прозрения. Иначе лишь трусливо и бесчестно затянешь дело. Если ты убежден, что все потеряно – я говорю сейчас не о себе и не о своем браке, – то умей сделать из этого соответствующие выводы. Ничего этого Клавдия не должна была заметить, она и не заметила. А вот мой глупый ответ явно ее задел.
– Тебе больше нечего мне сказать? – спросила она.
– Отчего же. Многое можно было бы сказать. И мы непременно поговорим обо всем обстоятельно как-нибудь в другой раз, когда у нас будет больше времени. И долго ты уже играешь в эту игру?
– Полгода. Но это не игра.
– Прости, я не так выразился. Вот как, значит, уже полгода? Подумать только. А я ничего и не заметил.
– Не хотела тебя тревожить.
– Твоя правда, сам виноват, слишком мало уделял тебе внимания.
– По-видимому, тебя и сейчас все это не очень интересует.
– С чего ты взяла? Меня интересует все, что имеет отношение к тебе. Да ты и сама это знаешь. У тебя могло сложиться ложное впечатление – из-за того, что я слишком занят по службе. Но к чему все эти громкие слова? Послушай! Я сейчас отошлю управляющего. Подождет до завтра. И мы сможем теперь же побеседовать о твоих делах.
– О моих делах? – переспросила Клавдия с обидой в голосе.
– Разве я опять что-то не так сказал?
– Беседовать о моих делах нет нужды. Речь о тебе.
– Вот-вот, именно поэтому. Если шаг, который ты совершила, делает тебя счастливой и ты меня в этом убедишь, мой долг позаботиться, чтобы у тебя не возникло из-за этого никаких неприятностей. Это, пожалуй, самое меньшее, что ты можешь от меня потребовать.
– Я ничего от тебя не требую. И не имею права ничего требовать. Если тебе это повредит, ты вправе меня бросить. Я все снесу, как велит мне моя вера.
Она чуть не плакала. Не умела еще обращаться со всеми этими заученными словами. Я попросил ее говорить тише. По-видимому, она хотела крикнуть: "Да пусть хоть весь мир слышит!" – но сдержалась. Для этого она была слишком хорошо воспитана.
Но голос ее уже слегка срывался на крик. Типично для христиан: они начинают кричать, когда не знают, что возразить, и пытаются сбить судью с толку, ссылаясь на свою веру и тем самым выдавая себя с головой. Это своего рода шантаж. Очень женский прием, к которому, однако, прибегают и мужчины. Некоторых из этих христиан наверняка можно было бы спасти. По судебным протоколам видно, что судьи ни в малейшей степени не стремились осудить несчастных, которые именно от безучастности к ним судьбы избирали участь, им не предназначавшуюся. Но и от обычного среднего чиновника тоже нельзя ожидать, чтобы он углядел в этой жажде мученичества болезненно искаженное восприятие жизни. Поэтому в разговоре с Клавдией мне удалось сгладить опасный момент тем, что я просто продолжал как ни в чем не бывало:
– Естественно, ты думаешь прежде всего обо мне, и тебя беспокоит, не повредит ли мне твой поступок. Ничего другого я от тебя и не ожидал. Так вот, чтобы уж сразу покончить с этим: то, что касается меня или моего служебного положения, мы обсудим лишь во вторую или в третью очередь. Полагаю, что могу успокоить тебя в этом отношении. Все это, вероятно, удастся уладить без особого труда. А сейчас речь пойдет о нас с тобой. Итак, должен ли я отослать управляющего?
Она покачала головой. Весь ее вид выражал полную растерянность. Я уже говорил, что мне было ее бесконечно Жаль.
Вероятно, я все же держался излишне уверенно, чего делать не следовало. Больше всего на свете мне хотелось обнять ее и сказать: "Какая все это чепуха!" Я уже даже шагнул к ней, но тут же остановился. Интуиция подсказала, что этим я ее окончательно отпугну. Не хватало еще, чтобы она отшатнулась от меня, в ужасе загородив лицо руками. От христиан, с их ненавистью к жизни и страхом перед всеми естественными проявлениями чувств, приходится ожидать чего-нибудь в этом роде.
Поэтому я сказал лишь:
– Ты не должна чувствовать себя в чем-то передо мной виноватой. Между нами ничего такого быть не может. Уже одно то, что ты мне открылась, доказывает, что все у нас осталось по-прежнему. И я тебе чрезвычайно за это признателен. А почему ты именно сегодня решилась?
– Наши велели, – ответила она. – Сказали, иначе моя жизнь будет опутана ложью.
– И были совершенно правы, – подхватил я. – Значит, и волноваться нечего. Повторяю, я в любое время готов тебя выслушать. Просто приходи ко мне или пошли за мной служанку. Обещаешь?
Она кивнула и вышла из комнаты.
Я постарался воспроизвести этот наш первый разговор с такой точностью, какая только возможна недели спустя. По крайней мере его общий смысл, ибо отдельные слова, вероятно, звучали иначе. Я не летописец и не хронист. И не умею излагать такие вещи на бумаге.
"Наши". Вот я и услышал это слово от собственной жены. Пожалуй, не найдется другого такого, коим было бы столь же удобно отгородиться от любого естественного сообщества, исключив себя из него. В этом слове нет ни человеколюбия, ни уважения к богам. И свидетельствует оно, несомненно, лишь о высокомерии: забавно, однако, что все бросающие мне в лицо это слово хотели выказать этим свою скромность.
Мне больно было услышать из уст Клавдии, что лишь повеление этих самых "наших" заставило ее поговорить со мной откровенно. Вот до чего уже, значит, дошло. Не стоило и пытаться растолковать ей, что наивным признанием своей покорности этим "нашим" и их приказам она фактически порывает со мной. Этого она бы просто не поняла.
Потом я спрашивал себя, не следовало ли мне вести себя как-то иначе. Меня можно упрекнуть в том, что я сразу же не высказал четко свое мнение. Вероятно, мне надо было бы немедленно и убедительно показать Клавдии всю абсурдность ее шага и его неминуемые последствия. Причем не с позиций судьи, ответственного за соблюдение законов, а с точки зрения супруга и отца семейства. Возможно, этим я бы помог Клавдии. Четкое волеизъявление, не допускающее ни малейших возражений, обычно внушает колеблющимся натурам ощущение надежности и устойчивости. Тем, что я уклонился от этого и оставил вопрос открытым, я как бы предоставил Клавдии полную свободу выбора, к которой она не привыкла, которая была ей не по плечу и которая могла лишь сделать ее несчастной. Да, этим я, вероятно, ее еще больше оттолкнул и прямо отдал в руки этих "наших", которые ею повелевают.
Но я всего лишь человек, и речь шла не о ком-нибудь, а о моей жене. Кроме того, беда уже стряслась, и никаким нажимом нельзя было повернуть дело вспять. Поступки Клавдии уже не зависели от нее самой. Я чувствовал, что иду по тонкой корочке льда. Мысль о том, что эта корочка уже полгода была предательски тонка, а я ничего не заметил, для меня невыносима.
В устах человека, только что утверждавшего, что его случай представляет in nuce [сжато, вкратце (лат.)] общезначимую проблему, эти слова звучат достаточно беспомощно. Но речь идет не о самооправдании, а об объективном анализе сложившейся обстановки.
Император и сенат постановили лишить провинциальные власти права инициативы в принятии тех или иных мер. Губернаторам провинций, как правило, недостает понимания высших интересов империи. Из-за этого кое-где вспыхивают мелкие беспорядки, сведения о которых раздувает и разносит повсюду тайная агентурная сеть христиан, работающая удивительно слаженно и четко.
Поэтому на будущее намечена в принципе единая концепция борьбы с подрывными тенденциями. Губернаторам вменяется в обязанность действовать только согласно предписаниям, полученным из Рима. Их разработка, распространение и проверка исполнения возложена на ведомство, вверенное мне императором.
Конечно, я в любое время могу сложить свои полномочия. Найдется достаточно людей, которые справятся с моими обязанностями не хуже, а, вероятно, даже лучше меня, поскольку им не мешают те сомнения, которые причиняют мне столько хлопот. Но чего удалось бы этим добиться?
Допустим, в нашем домашнем обиходе ничего не изменилось, как я уже говорил. Но разве можно этим удовлетвориться? Сложившаяся обстановка для меня совершенно невыносима. Не только как супруг, но и как официальное лицо я теперь завишу от своей жены и людей, под влиянием которых она находится. Я председательствую на заседаниях комиссий, обсуждающих эдикты, которым подчиняется весь мир, а сам даже не знаю, моим ли еще будет дом, куда я вечером вернусь.
Вероотступники когда-нибудь непременно поплатятся за то, что подрывают устои брака. Стремиться к его отмене то же самое, что проповедовать возврат к варварству и стадному существованию. Сколько в этом презрения к человеку и человеческому достоинству!
Однако в данный момент осознание этого бесполезно как для государственной политики, так и для меня лично. Большинство мужчин только называются мужчинами. В действительности это слабохарактерные и вечно недовольные болтуны, не подозревающие, что жены вертят ими как хотят. Этот-то скрытый матриархат зачинщики беспорядков и взяли себе в союзники.
В тот вечер я еще час или два занимался делами с управляющим.
Он мой ровесник, мы с ним молочные братья и даже обращаемся друг к другу на "ты". Никаких недоразумений из-за этого никогда не возникало. В детстве мы воспитывались у одних и тех же наставников. Мой отец еще в ту пору понял преимущества такого метода, и я очень ему признателен. В семье моего управляющего уже несколько поколений верно служили нам; они получили вольную еще при моем деде или прадеде. Предки моего молочного брата были выходцами, кажется, из Сирии, но за сто лет их восточная кровь сильно разбавилась разноплеменными браками.
В хозяйственных делах он разбирается намного лучше меня, поэтому я доверил ему управление имениями. Кроме того, у меня просто нет времени заниматься договорами на аренду и прочими мелочами. Вполне естественно, что я привлек его к участию в прибылях и извлек из этого немалую выгоду для себя. Я забочусь о его детях и в силу своего положения содействую их продвижению в жизни.
И все же мои личные дела я никогда не стал бы с ним обсуждать. Для этого он слишком от меня зависим. В наши дни все еще встречаешь и верность, и преданность – однако при условии, что сам ты сохраняешь дистанцию и оставляешь за собой руководящую роль. Исполнение же можно спокойно поручить таким людям.
После того как мы все обсудили и необходимые бумаги были подписаны, я спросил:
– Нет ли среди наших слуг и прочей челяди христиан?
Мой вопрос относился как раз к той сфере, которая входила в компетенцию управляющего. И в моих устах он прозвучал вполне естественно: занимаемый мной пост обязывал меня не брать в услужение христиан. Я полагал, что в этом отношении могу полностью положиться на молочного брата. Из бесед с ним я знал, что он относится к христианам с отвращением, причем, как мне кажется, куда более острым, чем у коренных римлян, и скорее походившим на ненависть, испытываемую иудеями к секте, возникшей в их же среде.
По его замешательству – правда, едва заметному – я догадался, что своим вопросом поставил его в неловкое положение. Он отвел глаза и уставился в лежавшие на столе бумаги. Может быть, я ошибся, и он просто обдумывал ответ, может быть. Но все предшествовавшее сделало меня подозрительным. Я сразу подумал, да и сейчас еще думаю, что он был в курсе насчет Клавдии. А ведь именно этого я и хотел дознаться. Само собой разумеется, он никогда бы не посмел заговорить со мной об этом сам.
Да и как ему было не знать? Что господа делают – я бы даже сказал: что они думают, – не является тайной для домочадцев. Слуги улавливают малейшие изменения в привычках господ часто еще до того, как сама господа их осознают.
И вовсе не обязательно было, чтобы горничная Клавдии нашла при уборке комнаты один из тех фетишей, которые христиане обычно носят с собой, какую-то рыбу или там крест. Скорее всего челядь уже приметила, что их госпожа в последнее время часто выходила из дому одна, без провожатых и не говорила, куда идет. Это они, конечно, обсудили на кухне и сообразили, в чем дело.
– Ну, так как же? – настаивал я.
– Наверняка один-другой найдется, – ответил он уклончиво. – Нынче всюду так.
– Что ж, это мне известно, – заметил я. – Но дело в другом. Пока люди выполняют свои обязанности, мне это, в общем, безразлично. Я только не хочу дать повода для упреков, что мой дом стал прибежищем христиан, потому и спрашиваю. Причем речь идет только о городском доме. Что делается в поместьях, меня мало волнует. Производить повсюду розыски и дознания, по-моему, излишне, да этого никто от нас и не требует. Хотя и здесь, в городском доме, мне отнюдь не хотелось бы кого-то ущемлять. Я уже сказал, что спрашиваю об этом лишь из соображений профессиональной этики или как там еще ее назвать. Но ты вовсе не обязан отвечать, если тебе это неприятно. И пожалуйста, не думай, что я вынуждаю тебя к доносительству.
Он заверил меня с несколько излишней горячностью, что ничего подобного не думает и вполне меня понимает. В конце концов он назвал мне троих, про которых точно знал, что они приверженцы христиан. Пожилая прачка – грубая, своенравная и сварливая особа, которой все в доме боялись; молоденькая горничная – кривобокая, заикающаяся, да и разумом убогая, которую Клавдия из жалости терпела подле себя; и, наконец, садовник, что было для меня полной неожиданностью. Тихий, приятный человек, старше меня годами. Я иногда беседовал с ним. Мне нравилось смотреть, как заботливо он ухаживал за растениями. Очень жаль!
Итак, только трое, насколько известно моему молочному брату. А еще Клавдия, и это тоже ему известно. Конечно же, эти трое тоже знали все про Клавдию. По крайней мере заика-горничная уж наверняка проболталась, дабы вызвать интерес к своей персоне.
Я поручил управляющему заготовить грамоты об отпущении на волю всех троих и заверить эти грамоты в официальной инстанции. На оформление таких бумаг обычно уходит неделя. Я посоветовал ему как можно дольше не придавать дело огласке.
Он со своей стороны высказал очень меткое замечание, убедившее меня в том, что сам он не питает склонности к христианству. Правда, я его и раньше ни в чем таком не подозревал, но после всего случившегося я уже ни в ком не был до конца уверен.
По его мнению, ни в коем случае нельзя дать этим людям понять, что их отпускают на волю из-за приверженности к христианству. Это может привести к тому, что и другие переметнутся к христианам или же будут выдавать себя за христиан только ради того, чтобы получить вольную.
Я признал его правоту. Относительно тех двоих, что постарше, я предложил выдвинуть в качестве причины их долголетнюю верную службу. Что касается горничной, то, несмотря на ее убогость, вероятно, удастся подыскать для нее мужа, если дать ей в приданое немного денег. Я готов предоставить всем троим какую-то сумму, дабы облегчить на первых порах их новое самостоятельное существование.
– Мне тоже не очень нравится такое решение вопроса, – добавил я, заметив, что мой молочный брат, по-видимому, не совсем его одобряет. – Но пока их всего трое, можно позволить себе эти расходы.
Так мы и поступили. Когда настал срок, все трое рассыпались передо мной в благодарностях. Я отослал их к Клавдии, которая обо всем этом не имела ни малейшего понятия. Только с садовником я немного побеседовал. Я отвел ему участок земли за городом, чтобы он мог разбить там цветник и огород. Я предложил, чтобы он и впредь поставлял в мой дом цветы и овощи, и пообещал найти для него клиентуру в других семьях. Молчаливый старик через силу вымолвил на прощанье:
– Я буду молиться за вас, господин.
Клавдия, естественно, сияла от счастья.
– Почему именно этих троих? – спросила она.
– Ты и сама знаешь, – бросил я, и она промолчала в ответ. Но через некоторое время все же спросила, не раздражает ли меня присутствие в доме христиан.
– Нет, само по себе не раздражает. В этом вопросе люди вольны поступать как знают, лишь бы не нарушался установленный порядок.
– Наш долг – служить ближнему, – объяснила мне Клавдия.
Это одно из самых ходовых выражений у христиан. Самолюбию плебея лестно, что его служение господам воспринимается не как нечто само собой разумеющееся, а как жертва, которую он приносит по своей воле. Об этом вообще не стоило бы говорить, по я всегда скептически относился к людям, заверявшим меня в своей готовности пожертвовать собой ради моего блага. Лучше бы уж мне самопожертвование служили ради своих собственных благ. Но было бы бессмысленно спорить об этом с Клавдией. Меня даже умилило, с какой по-детски наивной серьезностью повторила она эту расхожую фразу.
– Да, я знаю этот ваш принцип, – ответил я. – Очень полезная рекомендация. Я и сам стараюсь ее придерживаться. Хоть я и не христианин. Да только от наших слуг вряд ли стоит так много требовать. Ведь в сущности, они ничего другого и не хотят, кроме как служить своему господину, и счастливы, если могут похвастаться им перед другими. Поэтому я думаю, что самое простое, и к тому же самое эффективное, это облегчать по возможности уготованную им от рождения участь – служить другим. Что ты и делаешь.
– Ты совсем не так нас понимаешь, – сказала Клавдия.
Этим "нас" она опять бессознательно провела разделительную черту между собой и мной.
Разговор происходил ночью. Я сидел на ее постели. Один из многих разговоров, которые состоялись у нас по поводу ее дел. Когда сидишь ночью на постели своей жены, такие обмолвки, как это "нас", ранят особенно больно. Но Клавдия ничего но заметила; правда, комната тускло освещалась одним-единственным ночником. Я и впрямь был тронут ее стараниями меня переубедить – этой попыткой с явно негодными средствами.
– Мы должны возлюбить и врагов своих, – с жаром заявила она.
– Врагов? Кто это говорит о врагах? – перебил я. – Разве у тебя есть враги?
– Да я не в том смысле.
– А то скажи. Мне, как мужу, полагалось бы о них знать. Признаю, что вряд ли возлюбил бы твоих врагов, но все же мог бы, не вредя им, оградить тебя от них. Однако, кто бы мог оказаться твоим врагом? Не могу себе даже представить. Разве какие-нибудь сплетницы, да их никто не станет принимать всерьез. Конечно, если твоя матушка что-то прослышит...
– Она ничего не знает, – испуганно перебила Клавдия.
– И это хорошо, ибо тут я бы ничем не мог помочь. Так вот, чтобы уж закончить разговор о слугах: если дело зайдет так далеко, что они станут видеть во мне врага и служить мне лишь потому, что должны и врагов своих возлюбить, я предпочту отказаться от их услуг. Да, я с отвращением отклонил бы такого рода службу. Тогда уж лучше нам обоим поселиться где-нибудь в деревне, в маленьком домике и обходиться вообще без помощи слуг. Но у меня просто язык не поворачивается предложить тебе такое. Помимо всего прочего, пока еще до этого не дошло.
– А ты бы действительно решился на это?
– Само собой. Тут и спрашивать не о чем.
Клавдия была тронута. Она погладила руку, которой я опирался о постель.
– Тебе надо как-нибудь побеседовать с нашими, – проронила она. Уж очень ей хотелось обратить меня в свою веру.
Я не обиделся на нее. Кто не слишком уверен в правоте своего дела и потому нуждается в поддержке, всегда старается завербовать сторонников.
Однако природная нежность в Клавдии возобладала, и дело кончилось супружескими объятиями.
Будь я моложе и самонадеяннее, я бы сказал ей смеясь: "Сама видишь, наши боги могущественнее всех красивых слов". Однако для самонадеянности никаких оснований у меня не было.
С так называемыми "нашими" я и без того достаточно часто имел случай беседовать; но не эти беседы имела в виду Клавдия, когда ее доводы истощились. Она хотела, чтобы я пошел на сборище христиан и подпал под их влияние. Вероятно, приведя меня туда, она еще и приобрела бы больший вес в их среде.