Текст книги "Причуда жизни. Время Горбачева и до него"
Автор книги: Галина Щербакова
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 2 страниц) [доступный отрывок для чтения: 1 страниц]
Галина Щербакова
Причуда жизни
Время Горбачева и до него…
У меня насчет того, чтоб представить невозможное, – полный порядок. Я, когда еду, иду или что без ума делаю, я вижу черт знает что. Бабушка моя, покойница, когда я еще маленькая была, в таких случаях, когда я смотрела в одну точку и вся была как в ступоре – меня тогда хоть на голову ставь, – говорила: «Опять эта засранка картины рисует». Я думаю, бабушка сама была такая, иначе откуда ей знать про картины? Это я к чему… То, что я сейчас увидела, и не в голове своей дурной, а на самом что ни есть деле, мне мое буйнопомешанное сознание или с тем же эпитетом бессознание – я там знаю что?!! – сроду не показывало.
Жизнь оказалась – куда там… А у меня всегда была теория. Я иногда ею делилась. То, что мы, русские, до сих пор живы, – это потому, что у нас, как у нации, хорошее воображение. Какие-нибудь немцы или англичане, дай им наши условия, давным-давно исчезли бы с лица земли. Мы же живые еще пока. Потому что, когда нас убивают из ружья, мы умираем радостно, потому что можем вообразить себе смерть на колу. Легче? Легче. Когда нас в морду и пах забивают сапогами, мы хорошо представляем – можно еще сдирать с человека шкуру. Послойно. И так далее. До бесконечности ужаса. Таким образом, воображающие, мы почти бесстрашны. Ничем нас не проймешь!
Но со мной же определенно что-то случилось. Наверное, скоро умру, если я так удивилась и затряслась, увидев на своем родном черно-белом телевизоре Ее Лицо. Еще до того, как назвали ее по имени и отчеству, я узнала ее… Сразу. Даже не так… Я узнала ее еще до того, как ее показали… Плыл на экране белый теплоход. Нарядные и хорошо покушавшие господа и дамы нашего режима разводили ручонками, изображая восхищение окружающей природой. Природу показывали и нам, зрителям, чтоб мы тоже испытали с ними общую радость красоты, и у меня уже от обилия их природы, их радости и их красоты стала подниматься по горлу вверх едучая кислота, я такое свойство за собой знаю. Бывает со мной… Но тут пошла камера шарить по лицам, и вдруг у меня все внутри осело, даже не так – все во мне оборвалось и рухнуло, и горло стало пустым, как бамбук, в него просто можно было гудеть, как в сопелку, и я – вот хохма! – гуднула. И сама же подумала: чего это я? Гужу? И тут Ее Лицо. Значит, знал мой личный организм, что что-то сейчас случится. Иначе как объяснить эту пустоту в горле и этот звук из него? Стоит старая дура перед телевизором, в руках у нее тряпка – я чувал хотела сварганить для ненужного барахла, чтоб не валялось где попадя. У меня в тот день был трудовой стахановский подъем. С утра я уже выстирала свое болоньевое пальто. С него стекало теперь в тазик, весело, как с крыши… Ну и вот надумала сшить чувал. В ЛТП это назвали бы трудотерапией. По мне – трудоидиотия. Потому как стирать пальто не надо было. Точно. Теперь верх сядет и подкладка будет торчать из рукавов и из-за подола, а чувал с барахлом куда я дену? Где у меня для него место?
Но судьба мне все это устроила, чтоб я вовремя оказалась перед телевизором и чтоб не пропустила, так сказать, момент явления теплохода.
…Мелко-мелко что-то дрожало во мне… И тут всплыло Ее Лицо. Другое Ее Лицо, потому что ведь сколько лет прошло. То лицо, давнее, она уже износила, это было шире, натянутей, определенней, уже постоянное лицо, без фокусов перемен. Привычка же смотреть почти не моргая осталась. И сейчас она придавала глазам какую-то важность, даже знатность: чего, мол, всякому быдлу подмаргивать? Этой вот, что с чувалом, к примеру… Стоит дура и гудит пустым горлом.
Ах, Людка-Людочка-Людмила.
Ну что? Хорошо тебе на том теплоходе? Не дует от воды? Смолоду ты нежная была. Как персик, говорила Вера. Помнишь Веру? А Стюру? А Нонну? Будешь ты помнить уборщиц. Как же!
Ты и меня не помнишь.
А я вот забыть тебя не могу. Ты еще утром только взошла на теплоход в Москве, а я в своей Богом забытой Транделовке вся занялась мелкой дрожью. И пошла шуровать в трудовом порыве, еще ничего не зная и уже зная все.
Неужели ты ничего сейчас не чувствуешь? Меня всю колотит, а тебе как с гуся? А еще говорят – биоэнергия, биоэнергия. Хрен!
Ничего нет… Ничего…
Руки у меня дрожат. Ими мне пробку не снять. Значит, зубами. Все… Легче… Ну вот… Я уже человек… Я могу логично. Ab ovo… Как говорили древние. От яйца, извиняюсь. Еж твою двадцать! Кое-что из наук помню. Дум спиро-сперма, одним словом.
* * *
Я столько в своей жизни про эту Людку думала, как, может, никогда и ни про кого больше… Еще бы. То, что я сейчас сижу в этой задрипанной комнате, из которой вынести уже нечего, и то, что я хорошо так и давно выпиваю, и то, что я одна как перст на этом черно-белом свете, – все это началось с нее, с ласточки моей теплоходной.
Господи! Я же умница была! У меня ниже четверки ни в школе, ни в институте, и не в этом дело – при чем тут отметки, я сама, без них, знаю, что умница, может, даже одаренная (плюсквамперфект, конечно), но была точно! Они ж за мной стаей ходили, дети… За дураком пойдут? И не малолетки – старшеклассники… Они меня так слушали! О чем я им тогда говорила? Понятия не имею, никаких слов не помню, одно ощущение. Я говорю им: плюсквамперфект – а во мне как что-то открывается настежь. С ума сойти, какое состояние, будто в тебе все города и страны, и все эпохи, и все человеческие мысли, а ты небрежно так, двумя пальчиками достаешь из себя это все детям и отдаешь им насовсем, и не жалко… Нате!
Если эти левобережные или как их там… депутаты добьются, что мы будем выбирать одного, хотя бы из двух, я вычеркну тебя, Миша Сергеевич. За Людку вычеркну. Мы с тобой одно поколение, значит, у нас один счет. Я тебя по этому счету и вычеркну своей слабеющей рукой. Это чистая правда. Слабеющей. У меня вены стали, как телефонный кабель, толстые и черные. Но это уже ерунда. От чего-то надо умирать. Мне, видать, от этого… Но до того – до того – я проголосую против всей этой жизни, против социализма, коммунизма, революции, Ленина, Сталина, Горбачева, Лигачева, Тятькина-Матькина, против всего народа-идиота, который употребляют всеми способами все, кому не лень…
Трудная дорога к светлому будущему? Да не надо его, люди! Вы к нему на парализованных ногах подползете, а там уже Людка. Там уже полный комплект – мест нет. Ох, Миша, как я на тебя зла, попадись ты мне лет тридцать-сорок тому… Между прочим, мы с тобой запросто могли встретиться… Одними поездами ездили учиться. Я просто раньше выходила – в Никитовке. А Людка, зараза, летала в твои края лечиться. На воды. Ты мог ее и не знать. А мог и знать! Мог! Ты шустрый мальчик. И я беру в расчет этот вариант, что ты мог… Поэтому я и предъявляю тебе счет. А кому еще? Участковому? Хороший мужик, между прочим. Мы с ним на «ты», потому что тоже ровесники и потому что у меня с ним было… И хорошо было, потому как с трезва…Тоже история ничего себе. Можно сказать, почти любовь. Я все думала: вот бы кино снять. Двое пожилых, под пятьдесят, в отношениях официальных скидывают с себя всю-всю амуницию, и начинается у них такой кайф, какого ни у него, ни у нее (про себя ручаюсь) сроду не было, и от этого они просто растерялись, потому что – оказывается! – это дело не просто такое, чтоб перепихнуться, а, можно сказать, самое духовное из всех телесных. Я потом смотрела на своего милиционера, когда он одевался. Мать честная! Он брал свой наган и не мог сообразить, что это… И все его цеплял не на ту сторону… Я за секс, Миша! Если у меня что и было, так это секс с участковым, который приходил, дурачок, со мной бороться. От «гражданка Измайлова» до «Варя, Варенька, Варюха» какой-то час прошел, а это целая эпоха в мироздании, в которой любовь победила не смерть, тоже мне победа! Смерть, если она у нас почти всегда спасение. Любовь тут победила жизнь, которая у нас куда страшнее смерти. Она бумажку с кляузой победила, она наган победила. Участковый мой без всего оказался беленький такой, беленький… Он же, бедняга, ни разу не отдыхал путем, чтоб лечь на берег или там траву – и на@@, пали меня, солнце! До локтя руки аж коричневые и лицо черным пятном… Так смешно! Вроде его из разных комплектов собрали. Вот подумать… С чего мы тогда стали раздеваться? Что я его, соблазнить хотела? А получилось, вроде мы последние люди на последнем, как кто-то сказал, берегу… А может, не вроде, а последние на самом деле? Последние в том смысле, что не за выгоду, не за деньги, без всякого расчета, а главное – без слов… Вот в этом все: без слов… Слова у нас до важного самого… Я читала эти стишки в молодости на каком-то смотре. По-моему, даже в Колонном зале… Во всяком случае, нас туда очень тщательно отбирали по анкетам. Так я там вовсю рубила эти слова своими рученьками. Поставленный жест называется. Хочу сиять заставить заново! Ну? Недооценили, заразы… Меня бы за эти самые махающие рученьки в Кремль бы… Ль бы… Очень складненькая могла бы получиться при соответствующем питании Тимошук. Или по-нынешнему Нина Андреева. Можно сказать, стояла на финишной прямой, сигналила лапками – вот она я! Вот! Возьмите меня за рупь двадцать. Ах, идиотка молодая…
* * *
Людочка моя, Люда! Во-первых строках моей истории про тебя скажу, что спали мы с молодым моим мужем на металлической сетке и стояла она у нас, вернее лежала, на деревянных козлах. Сооружение, скажем, не для любви, а исключительно для нежной братской дружбы, но тогда, в середине пятидесятых, дружба у нас котировалась выше. Мы были то поколение, которое коммунальному государственному группенсексу пыталось придать некое даже философское значение. Например, не для того люди женятся. Сравнить – мы работаем не за деньги. Вспомни героев-молодогвардейцев, у них вообще ничего ни разу не было. Во всяком случае, в нашей учительской компании был такой настрой – целомудрие и аскетизм. Для справки могу сказать, что все те семейные пары – я со своим, химичка с физиком, ну и другие – давно разбежались в разные стороны. Но эта пропо… А я не пропо, а про то время, когда мы еще все вместе и лично у нас есть замечательная металлическая сетка, которую мы купили задешево у физика, который, в свою очередь, задешево купил сетку панцирную. Современные могут это не понять по причине полной неосведомленности об истории нашего быта. Откуда им знать, чем отличается панцирная сетка от плоской и каково место этих сеток в определении уровня жизни? А сказать надо так: физик жил лучше, чем мы, у него уже была панцирная сетка. Мы же только стремились к ней, как к далекому светлому будущему. Я мечтала, что, если мне в конце концов дадут полную ставку, я прежде всего куплю зимнее пальто. В свои двадцать два я ходила в том, какое мне сшили в десятом классе из шинельного материала. На втором месте мечты стояла нормальная кровать, в крайнем случае хотя бы спинки для уже имеющейся сетки, которые можно было купить на барахолке. Конечно, возникала трудность: войдут ли выпуклости нашей сетки во впадины спинок? Не будешь же идти на барахолку с сеткой. Но ведь и не подстругаешь, если что… Металл – будь здоров! Поэтому надо было все тщательно вымерять при помощи циркуля и веревочки.
В то лето директор нашей школы, милейшая толстая тетка – царство ей небесное – в пуховой шали и непременной мужской обуви, которая только и могла вместить красные полированные косточки («ой, девушки, караул, смотрите, что делается, стреляет до самых ушей»! – это когда не было сил и она разувалась), сказала мне: «Варвара Алексеевна! Деточка моя! В этом году у вас должна получиться ставка. Но я вас прошу! Запишитесь в университет марксизма-ленинизма. Я именно на это напирала в районо, хлопоча о вас». Делов! Я легко училась, и мне даже нравилось учиться, конечно, не марксизму-ленинизму – врать не стану, – но можно и ему, тем более за полную ставку, а значит, и за пальто, и спинки для кровати. «Что за вопрос, Марья Ивановна! – ответила я. – Конечно, запишусь».
Мыть окна в учительской накануне первого сентября я шла в приподнятом настроении именно от радостных перспектив. И мы хорошо тогда мыли окна, весело и тщательно. Мой муж носил горячую воду из подвала, физик бритвой отскребывал разные наслоения на стеклах, а женщины тряпками и газетами наводили на них блеск.
Очень хорошо все это помню. Было ощущение приближающейся радости. Где-то завязывалась и шла прямо ко мне. Может, это был эффект вымытого стекла, который исхитрялся отсвечивать радугой: ты его трешь-трешь, а он тебе в благодарность то розовым, то фиолетовым, то синим сиянием, и ты думаешь, Господи, как же красиво, если хорошо вымыто.
Опять же мысль о ставке. Будет! Пальто сошью синее с хлястиком, а карманы чтоб накладные со строчкой, воротник же хорошо бы серый. Синее с серым – благородно… И еще. Выучу наизусть «Цыган» и буду читать на уроке не подглядывая. Хорошо бы достать муки и поставить тесто на беляши, но тогда нужно доставать и дрожжи. Нет, на это силы тратить не надо, лучше почитаю любимого Паустовского. Моя подруга написала ему письмо, в нем прямо так, без подходов: «Я вас люблю». Написала, села и стала ждать ответа. Экзальтированная дура. Я вас люблю… Мало ли? Мало ли кто кого? На что она рассчитывала? Что старик бросит все и приедет к ней? Подруга говорит: «Хотя бы слово… Лично мне слово его почерком на кусочке бумажки». Ее мама, тоже учительница, сказала мне по секрету, когда никого не было: «Тебе это не понять… У тебя „нет отсутствия мужчины“…» Ночью я лежала на сетке и думала: ну вот у меня есть присутствие мужчины, но что это такое, объяснил бы мне кто?
* * *
Значит, моем мы окна. План у нас такой. После окон идем все к нам. Мы с семьей физика занимаем директорскую квартиру при школе. Раньше так их строили. При школе обязательно директорская квартира. По-моему, хорошо было придумано. Вот у нас там и было по комнате, а в кухне той квартиры жили технички, поэтому кухни как таковой у нас не было, а стояли в прихожей три керогаза, на которых жена физика раз в три дня варила макароны. А потом разжаривала их на сковородке в завтрак, обед и ужин. Технички варили недельные кислые щи на паях, их ведерная зеленая кастрюля всегда стояла на керогазе косо и вполне могла ошпарить кому-нибудь ноги, поэтому мы делали замечания техничкам, а те на нас, интеллигентов, злились, потому что до нас они вообще занимали всю директорскую квартиру и у них был рай. При таком просторе с ними жили и разнообразные мужчины, приходили и жили, и это было по-человечески хорошо, весело. Мужчины были то из домостроителей, то из солдат, то студенты-заочники – народ уже не молодой, но наиболее не заразный в смысле венерическом. Но жизнь ведь у нас неуклонно улучшалась во все времена. Поэтому однажды техничек уплотнили в кухню и всандалили им в соседство учителей. С тех пор пошли керогазы, опасность падения кастрюли и, скажем деликатно, элементы классовой нелюбви. Если они кого терпели, то только меня. Во-первых, я всегда делилась – и солью, и сахаром, и крупой – и замечаний им делала меньше других, ну, пришли к вам мужики, пришли… Мне-то что? Я, конечно, в душе все это презирала и осуждала, но по отдельности я и Нонну, и Веру, и Стюру любила. Хорошие были тетки, ну живут неправильно, но понять вполне можно: нет у них других интересов. Я по молодости лет в них эти интересы воспитывала: рассказывала разные книжки. То «Повесть о директоре МТС и главном агрономе» Николаевой, то «Бурю» Эренбурга. Как слушали! Рты раскроют, руки плетями бросят и замрут. Так что я у них была любимица. Вот и сейчас, пока все мыли окна, я сбегала, взяла у Стюры большую чугунную сковородку, чтоб нажарить картошки, а Стюра, узнав о мероприятии, полезла под свои ящики, на которых спала, и достала баночку грибов: нате, говорит, попробуйте, вы, говорит, уже и не знаете, что такое соленый по правилам гриб.
Скажу насчет питья. Один смех, сколько мы пили. На семь-восемь человек брали бутылку «три семерки» или кагор. И не только хватало – обязательно оставалось, а женщины просто закатывались от смеха без повода, потому что считали себя вусмерть пьяными.
* * *
…Заносит меня в сторону, заносит… Царство небесное Стюре, она умерла от инсульта в самый пик истории с Людкой, то, что называется – умерла не вовремя. Умерла Стюра, как солдат, на посту, несла два ведра воды на второй этаж, сказала «ах» – Нонна шла следом, несла тряпки и швабры, – тихо так сказала, деликатно, «как не она», объясняла Нонна, потому что в жизни Стюра была человеком громким и грубым; «ах» было из репертуара скорей Веры, третьей их подруги, та была склонна к нежным уменьшительным словам народной речи, она говорила: «Задочек у нее пухленький, как зефир, грудочки, как фарфоровые чашечки, щечки, что твои розы, а глаза голубенькие-голубенькие, как кафель в нашей учительской уборной, просто синь…» Так она описывала Людку, когда та у нас появилась. Ну мы все тогда были в потрясении от Людкиного физического совершенства. Так вот Вера могла бы перед смертью сказать «ах» и приложить руки к сердцу, вывернув локти, чтоб красиво выглядеть… Стюра же должна была уходить с этого света с матом, это к ней просилось… Но именно Стюра нежно сказала «ах», развела локти и аккуратненько сдвинула колени. А в жизни она всегда садилась широко и колени у нее получались на юго-востоко-западе от плеч. Тут же села на ступеньку и голову свою кудлатую бочком приложила к перилам, просто княжна Тараканова, а не Стюрка-уборщица. Увезли ее в морг, и никто из нас – никто! – не пошел ее хоронить, потому что мы все обмахивали тогда Людку. Разве можно было сравнивать то и это?
* * *
Непонятно говорю, я знаю, потому что я прыгаю с одного на другое. Ну, во-первых, во-вторых и в-третьих, это у нас, у алкоголиков, сплошь и рядом… От «за здравие» до «за упокой» нам пройти ничего не стоит, это у нас близко. Поэтому я дико извиняюсь и возвращаю вас к мытью окон в учительской накануне первого сентября одна тысяча девятьсот пятьдесят пятого года.
Моем, радуемся и ждем, когда отвалим к нам, где на большой Стюриной сковородке мы нажарим картошки с луком, откроем грибки, почистим селедку, порежем ломтиками домашнее сало от моей мамы, оно, правда, уже чуть лежалое, но есть способ его взбодрить: мелко настругать на ломтики чеснок и положить листочек петрушки для икебаны. Чеснок, между прочим, вообще вещь для вчерашних продуктов незаменимая. Это надо знать.
И тут на самом предвкушении застолья распахивается дверь и возникает наша Марья Ивановна, и вид у нее такой, будто земля лопнула по меридиану, который рядом со школой, часть земли отделилась и ушла в неизвестном направлении, на ушедшей части у нее остались муж, дети, продукты на завтра и весь микрорайон, а школа – тут, но теперь у нас не будет достаточного контингента детей, чтоб быть ей директором, но и районо – что хорошо в этом случае – тоже на отошедшей стороне земли… Ну, одним словом, такие лица я видела пятого марта пятьдесят третьего года… Лицо – как смерть, когда не своя, а чужая, но это еще хуже, потому что потому… Вспомните пятьдесят третий.
– Всем на педсовет! – закричала не своим голосом Марья Ивановна. – Все бросить!
– Война! – жестко сказала наша вожатая Алевтина, и все сразу поверили, а Алевтина посмотрела на нас своими крохотными колючими глазками, открыла рот и втянула нас в свою черную дыру. Это точно, так все и было. Дело в том, что в общем-то наша вожатая славненькая, то, что я сказала о ее глазах, помехой не было. Они у нее были остренькие, горяченькие, сверкающие, притом, что щелочки едва-едва… Глаза были красивые! По-своему… У нее был другой недостаток – щель между зубами. Диастема. Пока Аля говорила, туда-сюда еще ничего. Но не надо забывать – у нее специфическая профессия, ей рот приходилось открывать часто и как следует. Как иначе протрубишь? За дело Ленина-Сталина будьте готовы! Так вот, когда она такое кричала, я лично – я говорила о моем таком свойстве – просто видела, как сбиваются в организованный клин все наши пионеры и школьники и прямехонько клином исчезают в Алиной дыре. Про астрономическую черную дыру я узнала лет через тридцать после той жизни и сразу в нее поверила, потому как тут же вспомнила эти наши пионерские сборы и то, как мы исчезали по команде в никуда. Правда, бывало и так: сообразит Алевтина, что перестаралась в крике, и сомкнет губы, и тогда – я тоже это видела! – возвращается клин, распадается на отдельные дружины и отряды, а потом даже на фигуры и лица. Почему ей никто не предложил вставить в провал нормальный зуб, а то и два? Почему все сносили этот ужас поглощения, тем более что никакой кровожадностью Алевтина не отличалась, не было в ней потребности в заглатывании людей. Наоборот! В простые свои минуты она даже ладошкой прикрывалась, стеснялась изъяна. Но звучал горн, бил барабан, галстучек на груди вожатой начинал подрагивать в такт сбивающемуся от внутреннего духовного оргазма дыханию, и пошло-поехало… За дело Ленина-Сталина…
Вот и сейчас она сказала: «Война», и мы ей поверили! И выстроились в клин.
Сбились мы в кабинете Марьи Ивановны, сердца у нас колотятся – что? что? – а она не может слова сказать – дышит. То есть вся она – поглощение воздуха и возвращение его обратно, и это как бы главное ее предназначение, и не до слов. И от этого нам еще страшнее, потому многое приходит в голову. Что может так человека сбить с ног? Ну про войну я уже сказала и сама решила: не война. В крике, конечно, зайдешься, но и остановишься, нам ли так уж заходиться от войны? Опять же – Сталин уже умер. Вот это было потрясение так потрясение. Что еще могло быть в этих пределах? Чтоб у человека дыхание свистело?
Марья Ивановна взяла себя наконец в руки, в буквальном смысле схватила себя за плечи, держит их крест-накрест и говорит:
– Нам такая честь… Именно нашей школе выпало… Будет у нас работать в старших классах молодая выпускница из Москвы… Она дочь… – Дальше сиплым и торжественным голосом пошла фамилия. Сегодняшнему населению ничего уже не говорящая, а тогда – вождь, одним словом. Один из портретов.
«Ну и что?» – спросила я. Тоже мне повод для паники. Ну дочь… Ну вождь… Человек же она все-таки… Или? Более того, я, успокоившись, очень обрадовалась. Интересно же! Какая она? И, наверное, мы с ней подружимся, будем вместе ходить на лыжах. Я, значит, так думаю и тут же слышу:
– Варвара Алексеевна! Я именно вас прошу и мужа вашего взять над ней шефство. Вам это будет легче всего…
Мне-то это и так понятно. Я же все это шефство в своей голове мигом прокрутила (лыжи, беляши, походы за подснежниками, спектакль «Молодая гвардия», я – Ульяна, а хорошо бы она – Любка. Какая Любка из Алевтины с этой ее черной дырой, хотя Алевтина за роль держалась зубами (у нее насчет себя были большие заблуждения). И я тогда (так мне, сволочи, и надо за это, что со мной потом случилось) быстреньким своим молоденьким умом просчитала: дочери вождя Алевтина не поперечит. Отдаст роль как миленькая. Вот что в моей дурной голове крутилось, и я не могла понять, почему наша Марья стоит в позе человека на броненосце, указывающем путь. Оказывается! Оказывается, «наша дочь» будет жить в гостинице, которая стоит у нас просто под окнами. Школа и гостиница – это ножки буквы «п», а перекладинка – гостиничный ресторан, кафе и кулинария. В общем, у нас с «Центральной» один внутренний двор. Директорская квартира, в которой мы живем, имеет в этот двор выход, но мы им не пользуемся, мы выходим через школьные коридоры, через главное парадное. Гостиничный выход у нас действует только по праздникам, когда главный закрыт. Тогда в нашей квартире остро пахнет отходами ресторана: вонючие бачки стоят прямо возле нашей двери. Я сейчас подумала: ну ни разу! Ни разу не возникло тогда хотя бы ощущение неудобства жизни возле помойки. Более того. И я с моим, и физик со своей были просто счастливчиками. Жить в школе! Такая удача, как говорят теперь, пруха. Стоит жилье копейки, а сколько удобств!
– Хорошо вам, – с завистью говорила Алевтина. – Если б я была замужем, мне бы вашу комнату отдали. Я ведь в школе, считай, днюю и ночую… Но одной целую комнату жирно, это я понимаю, это государство разбросается.
Иногда после поздних мероприятий Алевтина оставалась у нас ночевать. Мы стелили ей кожух на полу под батареей, и сколько бы раз это ни случалось, Алевтина повторяла: «Господи, неужели и у меня когда-нибудь будет своя батарея?»
Когда мы восприняли и пережили главную информацию, Марья Ивановна выдала и побочную. «Для дочери» отнимаются те самые мои часы, на которые – раскатала дура губки! – я собиралась купить пальто и спинки для кровати. Более того! Мой класс, где я работала классной руководительницей, тоже отдавали ей – как сплоченный, идейный, дисциплинированный, – а я должна была оставаться в нем, так сказать, тайным надзирателем, чтоб «помочь», «облегчить» работу молодому специалисту. К слову, в той денежной ситуации пятьдесят рублей за классное руководство (то есть пять по-сегодняшнему) в нашем бюджете роль играли. Теперь же я их лишалась, что не сопровождалось никакими там «ах!», «извините!». Более того, на нашу же семью было возложено «любить дочь», чтоб она, не дай бог, не почувствовала одиночества и тоски без родительского дома. И вот же абсурд, идиотия, все, как один, стали смотреть на меня, ободранную финансово, как на удачницу, которой так в жизни подфартило, которую судьба, можно сказать, вознесла на ветку, ранее моей природой недосягаемую, и теперь я сижу на ней выше всех, и даже Марья Ивановна смотрит на меня с восхищением… Ну при чем тут могли быть деньги? Будешь ли их считать или там плакать при таком раскладе фортуны? Стоило посмотреть на жалобные глаза Алевтины, полные такой невыразимой зависти (батарея плюс это), что надо было быть человеком очень плохим, а я была девочкой хорошей, чтоб допустить в голову мысль о спинках для кровати.
В общем, мы всей командой были брошены на мытье нашего черного хода, а во дворе гостиницы уже вовсю шуровал каток, покрывая землю жирным ровненьким асфальтом. Помойка исчезла за один вечер.
* * *
Описать Людку невозможно. Нет у меня слов. Надо взять за основу характеристику Веры-уборщицы и от этого идти. Скажу так… Мы все – школа, парты, доска, глобусы, учителя, дети – были сделаны из элементов таблицы Менделеева, Людка же была эфирного состава. Пальчики там, ноготочки, голосок, волосики – все очень слабо материальное. Сплошная воздушная организация. Во-первых, оказывается, она в нашем городе когда-то гостила, в голубом детстве, у бабушки. И город на нее произвел… Во-вторых, она поклялась еще Иосифу Виссарионовичу, что начнет работать исключительно в глубинке, среди простых, как мычание, людей. В-третьих, она жаждала самостоятельности и хотела ходить в жизни пешком, как Надежда Константиновна Крупская.
* * *
Свой пеший переход из гостиницы, по свежеасфальтированному двору, прямо в нашу директорскую квартиру она совершала на высоких шпильках, в связи с чем на щелястый пол нашей прихожей была брошена малиновая дорожка, а на закаканную мухами лампу навешен белоснежный плафон. Беда была с уборщицами. Каждый раз они толпились в дверях кухни, наблюдая этот восход нашего солнца, и, хоть кланялись они ей низко, сопроводить это причесыванием или умыванием они не то что не считали нужным, просто не брали лишнее в голову. Стояли косматые, пахнущие луком, отекшие, пастозные, но очень приветливые тетки и низко, в пояс, выдыхали:
– Доброе утречко вам, Людмилочка Васильевна.
Людка делала им эфирной ручкой, а они потом долго обсуждали, как она, сердечная, только держится на такой тонюсенькой обуви? Вот что значит воздушность естества, поставь, к примеру, на такие туфли ту же Алевтину?
В гостинице Людка жила в обособленном угловом люксе. К ней была приставлена горничная, официантка, шофер и какие-то разнообразные рыла из охраны.
Лыжи, подснежники и «Молодая гвардия» – все, что я намечтала, оказалось, что называется, не в ту степь, потому что «наша дочь» не любила холодную погоду, не любила гулять, не любила «дешевые театральные мероприятия» (это наш спектакль «Молодая гвардия», который тут же после ее слов кончился, не начавшись); она жаждала нечеловеческой близости с учениками, и Марья Ивановна вместе с районо хорошо проредили те классы, которые к ней попали. Но, как потом выяснилось, сделали это некачественно. Во всяком случае, мой уже бывший класс, хороший во всех отношениях (так нам казалось), был явно изучен бегло. «Ну кто там у вас, Варвара Алексеевна? Да у вас такие все славные ребята!» Последний раз такой класс на памяти Марьи Ивановны шагнул в сорок первом прямо из десятого в войну, и ни одного мальчика – ни одного! – не осталось в живых. Я не знаю, как теперь – я от жизни отстала, – а в то время лучшей характеристики быть не могло. Высокая смертность у нас всегда в цене.
Володя Невзоров происходил из семьи потомственных пролетариев. Сказать, что он был красивый, – ничего не сказать. Он был картинный парень. Глаз не отвести. Теперь я могу сказать, теперь такое говорится: он был жутко сексуальный. Когда я стояла возле него на уроке, скажу честно, меня прямо колотило, потому что от него что-то шло… Какое-то сокрушение. Хотя был он с ленцой, с медлительностью, но его и это не портило. Даже, можно сказать, еще более украшало. Учился он, правду говоря, не очень, но зато если что-то отнести, передвинуть… Конечно, для центрального чтеца в монтаже «В жизни всегда есть место подвигам» он не годился, потому что говорил плоховато, тихо. Для украшения строя – да, для вдохновения девчонок – без сомнения, но самому произносить слова: «Самое дорогое у человека» и так далее… Я так и сказала Людмиле: он не сможет. Но она наморщила лобик и ответила мне: «Как вы не понимаете, Варя? Именно он! Подвиг и смерть именно такого…» «Какая смерть?» – тупо спросила я. «Гипотетическая, – ответила Людка. – Красивые мысли обязаны пропагандировать красивые люди. Не горбуны же…»
Ах мать честная! Какие мы оказались ловкие. Ведь был у нас в школе горбун, был. Витя Вовк. Несчастнейшее существо, насквозь больное. Так вот его «под Людку» забрали в туберкулезный санаторий. Просто вынули из постели и увезли, мать его из благодарности так напилась, что едва не сгорела в своем замечательном доме из ящичной фанеры, который был фантастическим образом прилеплен к кирпичной, бывшей церковной ограде, не взятой никаким тротилом и теперь защищающей «ласточкины гнезда» разных не поддающихся оптимистической классификации людей, которых называли одним четким и твердым словом – «рассадник».