Текст книги "В поисках окончательного мужчины (сборник)"
Автор книги: Галина Щербакова
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 18 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
II
Мистер Икс
Но это так. Для изящности. Фамилия у него была замечательная. Членов. Очень гордый, между прочим, человек: на все предложения сменить фамилию или хотя бы вставить в нее лишнюю букву – Челенов, к примеру, или Чуленов – он заходился таким историческим патриотизмом, он так давил на всех генеалогией, будь она проклята, что в результате стал за это уважаем, чтим и даже подвергнут подражанию. Его шофер Иван Срачица тоже стал гордиться своей фамилией, хотя оснований не было никаких. Он был обыкновенный прол Срачица, без родовитых доблестей, и у него буквально по определению было пятеро детей, как и полагается быть у прола обыкновенного. Но он по примеру начальника взрастил в себе фамильную гордость.
Роман начался как курортный. Ольга купила путевку в цековский санаторий, медицинскую карту выправила по всем правилам. «Я еду подлечиться, а не на блядки». У Кулибина родилось параллельное предложение: поехать дикарем, чтоб «колошматиться в море вместе». Ольга даже на секунду задумалась: а нет ли в этом здравого смысла? Какие-никакие экскурсии, терренкуры, к тому же Кулибин – человек по жизни необременительный и привычный, но все уперлось в дочь. У той как раз начались фокусы гормонального характера: вдруг ни с того ни с сего стала выходить ночью на балкон и часами там стояла. Ольга ей устроила крик, в стенку постучали соседи. Маня заявила, что имеет право стоять, ходить и лежать, когда и где хочет, а если кому-то это не нравится – его проблемы. Имелось в виду – Ольгины. И глаз был у Маньки наглый, недобрый, как бы даже неродственный. Куда ж ее оставлять – такую? Тем более что с отцом у них отношения проще – поорут друг на друга как ненормальные, но и мирятся в момент. Не то что с матерью.
Кулибин остался сторожить развитие гормональных процессов, а Ольга, сделав легкую «химию», мотнулась на юга.
В первый же день она мордой ударилась об иерархию. Ее поселяли с женой какого-то дальнесибирского райкомыча в палате, окнами смотрящей на козырек подъезда. Море было с другой стороны, горы – с третьей, у Ольги же был козырек с птичьим говном, на который можно было вступить прямо с лоджии. Соседка Валя была женщина смирная и тихая, знающая свое место в жизни и очень за него благодарная. Второй этаж ее не смущал – она боялась лифта. С моря могло дуть и прострелить – тоже немало, горы ей были ни к чему, а утренний шумок убегающих на пробежки отдыхающих ее не беспокоил – Валя все равно просыпалась рано-рано и из деликатности лежала чуркой, дожидаясь, когда проснется Ольга.
Первые дни ушли на раздражение. Ольгины умелость и хватка здесь были не прохонже. Это Валя перед ней становилась на цыпочки, это для Вали она была и москвичка, и модница, ну еще и для стайки токующих лжехолостяков. Но в ее карте не было номенклатурных зерен, что в этом месте выклевывалось прежде всего. «Ну и черт с вами!» – решила Ольга, перелезая туда-сюда из контрастных чанов с водой, ездя на Мацесту и крутя велотренажеры. Дней через пять она почувствовала от всего этого такую тоску, что дала себя уговорить Вале сходить на танцы.
Ну и что? Худые, пузатые, плешивые и чубатые, они терлись об нее в танго и вальсе, с неудовольствием переходя в бесконтактный танец. Но хоть бы один! Хоть бы один…
Однажды смирная Валя пришла много позже ее и с трусиками в сумочке. Забыла провинциальная дуреха, стаскивая с себя платье, что сразу осталась ни в чем, взвизгнула по-собачьи, глядя в открытые Ольгины глаза, залопотала что-то о голом ночном купании, но Ольга милостиво отпустила ей грехи.
– Да перестань! – сказала. – Лучше скажи, стоило того? Париж стоил мессы?
Валя застопорилась в осмыслении слов, узнав в лицо только Париж по сочинению «Собор Парижской Богоматери», но вопрос сам по себе не дошел.
– А? – переспросила она.
– Ну… дядька был на уровне?
– Ой! – тихонечко взвизгнула Валя. – Да мы так… Дурачились… Несерьезно же…
– Спи, – сказала Ольга. – И успокойся.
Сама же спать не могла. Думалось про это. Желание было острым и оскорбительным, как насилие. Как то насилие, что было в ее жизни, оно тогда тоже началось с острого желания, только у другого человека, и он счел себя вправе поступить так, как хотело его желание. «Какая дурь! – подумала Ольга. – При чем тут та сволочь? Как я могу сравнивать?»
– В человеке столько зверя, сколько он его в себя допустит, – сказала она, вернувшись из санатория. Блестяще золотистая, с облупленным кончиком носа, с горяче-молочным дыханием, она задрала юбку, чтобы продемонстрировать полоску кожи под кромочкой трусиков. Золото бедер просто слепило. – Я допустила в себя зверя, сколько его влезло, и урчу теперь над суповой косточкой. Он – профессор Членов. Его мозги ценятся в валюте, но и остальное – тоже высший разряд. У нас не совсем совпали сроки. Он приехал на десять дней позже. Счастье, что у меня как раз кончились месячные. Скажу главное. Буду разбивать семью. Так это на языке протокола?
И она исчезла с моих глаз надолго, иногда я вспоминала ее, тянулась позвонить, но ведь то, что меня интересовало, не расскажешь с телефона – ни с домашнего, ни с рабочего.
Зато в газетах попалась фамилия профессора. Как выяснилось, главного специалиста по загниванию капитализма и соответственно расцвету ему противоположной формации. Интересно, подумала я, как ему Ольгин способ добывания денег, не осквернит ли он чистый источник идеи в его валютной головке?
На самом деле мне было не до них. Мы переезжали. Нам дали наконец отдельную двухкомнатную квартиру, мы врезали замки, натягивали струны, циклевали полы. Замерев на пороге остро пахнущей лаком своей квартиры, я думала, что квартира и отдельный бачок в моей стране будут посильнее «материализма и эмпириокритицизма», взятых вместе с автором.
– Закройте, пожалуйста, дверь, у детей аллергия на лак, – тихо услышала я голос, а потом и увидела соседку, владелицу огромной четырехкомнатной квартиры. Только в нашем подъезде были такие, и еще до вселения люди приходили смотреть хоромы, которые просто по определению никому полагаться не могли. И вот теперь я видела милую молодую женщину в заваленном узлами коридоре и с выводком детишек.
«Боже мой! – подумал мозг, траченный коммуналкой. – Многодетные!»
Представились крик, плач, стук мяча об стену и все, что полагается и что может себе представить человек при словах «многодетная семья». У меня не было умиления по поводу многодетства. Я не знала, что делать с единственным сыном, обожаемым, но растущим куда-то резко в сторону, нарушая красоту семейного древа. Но это другая история, может быть, когда-нибудь я перескочу на нее, и тогда мало не покажется, пока же я стою и оплакиваю собственное квартирное счастье, которое так недавно еще держала, обхватив его по метражу.
Поставим на этом точку. Дети соседей никогда нам не мешали жить, их скромность и тихость хорошо подпитали мой стыд, и я уже много лет замаливаю грех той своей гневливости, которая случилась в первый день встречи.
И люблю свою соседку Оксану, хорошая женщина, дай ей Бог здоровья.
Теперь же я должна сообщать главное. Это у них была фамилия Срачица. А хозяин был шофером. Ничего другого я не знала.
Клубочек начал распускаться с кофточки.
Позвонила Ольга, сказала, что есть пара-тройка стильных вещей, надо бы мне посмотреть. Мы поиздержались на процессе переезда, и я сказала, что – пас. Но Ольга настаивала, сказала, что есть кофточка с брачком, совсем недорогая, но «с изыском». Муж сказал, что все равно ему предстоит тратиться на мой день рождения, так что «иди и купи».
– Надо еще посмотреть, – ответила я.
Так мы и встретились через полгода после курортного лета. Ольга выглядела как никогда, даже лучше, чем в золотом загаре. Она похудела, стала суше, заметнее пролегли легкие морщинки у глаз, рта, на шее, но парадокс был в том, что ей это все шло. И как бы выяснилось: молодость с ее соком – не ее время, а ее время – это уже тронутое холодом, морозцем время, что на пороге увядания.
Я не решилась ей это сказать. Упоминание морщин даже в самом комплиментарном контексте – дело опасное. Я ее похвалила за вид и стать и, конечно же, в первую очередь спросила, как у нее дела с этим… как его… Я запамятовала фамилию и чуть было не ляпнула что-то еще более непристойное, чем то, что носил неизвестный мне господин с валютными мозгами. Надо же, как мне запомнилось это определение.
– Я ему дала срок, – сказала Ольга. – Но я уже знаю, что его продлю. Он этого как раз еще не знает, дергается… Плохо быть умной. И видеть завтрашний день. В него надо вступать слепо. А я понимаю, чем он рискует, если разойдется резко, неделикатно. Сгорит как швед… У него тесть – шишка в МИДе, мадам, между прочим, тоже не пальцем сделана – в Институте международных, сын – на выходе на дипломатическую службу. Он сейчас дернет поплавок, и у него вся жизнь сорвется. И я получу не сильного мужика со всем, что при нем, а раненого сокола, которого надо будет всю жизнь лечить, а он меня в это время будет драть когтем.
– Большое красивое чувство требует жертв, – насмешливо сказала я. – Или оно не очень большое?
– Стала бы я печься о маленьком! – ответила Ольга. – Он – мой мужик! Мой. Понимаешь, по размеру, по запаху и вкусу. Тут без сомнений. А я – его женщина. У него тоже нет сомнений. Мы как ключик и замочек. (Это было то давнее время, когда еще не было шлягера «Зайка моя» и сопоставления типа «я твоя рвота – ты мой тазик» не казались пошлыми, так сказать, по определению. «Ключик-замочек! Ишь ты», – подумала я.)
Сейчас я думаю другое. Когда мы бежим для прыжка, мы часто сами не знаем, каким он будет. Прыжок в длину ли, в высоту или с крыши. Знать это не дано.
Ольга сказала, что встречаются они на явочной квартире. Есть такая для полуофициальных, приватных встреч нужных людей. Иногда едут на дачу к его приятелю, если есть гарантия, что никто не возникнет.
– Много приходится делать уточнений! – смеется Ольга. – Шпионам не снились…
– А как Кулибин?
– А что Кулибин? Я волну раньше времени не гоню… Скажу, когда придет пора… Она не пришла. Я тебе сказала, что я ему продлеваю срок?
– Но он пока этого не знает, – смеюсь я. – Ты и тут шпион.
– Чтоб не сбавлял скорости, – уточняет Ольга, – а не по вредности.
И тут из пакета и выплыла кофточка. Такая вся из себя «фэ». Левая половина вся синяя, правая – красная, а пуговички наоборот и отвороты у рукавов наоборотные. Крой – само собой, классный, ткань мягкая, одним словом – два слова.
– Смотри, брак, – говорит Ольга и показывает шов, чуть перекошенный, потом резковато выпрямленный, но бок явно поддернут. Пока не видишь – ничего, а когда уже знаешь, глаз как бы только в это место и смотрит. – Надень…
Но я не хотела. Не то что большая привереда – с чего бы это? Беру что есть. Тут же был изъян на вещи стильной, красивой, ну в общем… осетрина второй свежести. Мерить я не стала.
А через несколько дней звонит в дверь Оксана. Просит взаймы пару яиц для салата, у них гости, и на ней эта кофточка. Именно эта, потому что некоторая скособочесть налицо.
– Откуда эта прелесть? – спрашиваю я.
– Правда, здорово! – говорит она и вертится передо мной, а когда останавливается, я вижу на ее лице некоторое смятение. Я уже знаю свою соседку. Она не просто не умеет врать или даже что-то скрывать – а уметь это надо, – она заболевает лицом от необходимости что-то соврать или скрыть. Лицо ее как бы начинает дробиться, идти рябью, суетиться, оно становится растерянно-глупым, чтоб не сказать дурным. Единственное лечение для лица – тут же сказать, выпалить правду и спастись.
К примеру.
– В подъезде написал мой Миша, – говорит она. Это мой вскрик, что опять какая-то сволочь помочилась возле лифта. И не объяснишь ей, дурехе, что пятилетний Миша, конечно, свое дело сделал, но не мог он один напрудить такую лужу, что на подмогу ему пришел мощный мочевой пузырь, не чета детскому, недобежавшему… – Это правда, – говорит Оксана, здоровея лицом. – Я его уже выпорола.
Сейчас ей надо ответить, откуда у нее кофточка. Я получу чистую правду, хотя суетливость Оксаниного лица показывает, что именно ее говорить ей не следует.
– Ваня возит Членова. Знаете? А у Членова есть любовница. Это она мне продала, – скороговорит она. – Так неудобно про это говорить… Но в жизни ведь всякое бывает, правда? Такое вот горе Марье Гавриловне…И она уносит яички, оставляя меня в презабавнейшем состоянии случайного соглядатая известного события, но как бы с другой стороны. Вид спереди. Вид сзади. Вид со стороны Марьи Гавриловны.
Об окончательной и сокрушительной победе жены мне тоже сообщила Оксана. Уже было лето. Оксана выгуливала свой выводок, а я, что называется, шла мимо. Оксана всегда выходила гулять с большой сумкой, в которой лежали цветные тряпки, из которых она споро лепила то детские игрушки, то причудливые коллажи, скорость ее творчества была удивительной: два-три переброса тряпочек, два-три стежка, вложенная внутрь щепочка, подобранная с земли, вставленный в серединку лист – и полный балдеж. На тебя уже смотрит дитя в капоре с такой удивительностью выражения, что начинаешь его слушаться, а дитя, лукавая тряпочка, сочувствует тебе, но как бы и презирает тоже.
На этот раз в руках Оксаны были куски той самой кофточки.
– Пошла пятном после первой же стирки, – объясняет Оксана. – А еще импорт. Но я, знаете, даже рада… Ведь это очень важно, из чьих рук вещь. Я же вам говорила…
– Оксана! Ерунда! Все наши вещи залапаны таким количеством рук, что ничего личностного…
– Один плохой человек подержит – и хоть выбрось…
Она брезгливо достала линялые кусочки, а потом радостно сказала:
– И с ней, как с кофточкой…
– С кем – с ней? – Почему-то я испугалась.
– Михаил Петрович порвал с этой женщиной, – как-то гордо сказала Оксана, как будто была в этом и ее заслуга, ее толика протеста против безобразий, когда за здорово живешь ходят по земле особенные особы, а кто-то там нормальный, простой страдай?!
Надо было отыскать Ольгу. На работе сказали, что она болеет, дома сказали, что ее нету, вот и думай, где может находиться болеющая женщина. Все ли ты знаешь, Оксана?
Но Оксана знала все, потому что Ольга позвонила сама и вполне здоровым голосом сказала, что прогуливает по липовому бюллетеню и может ко мне приехать с бутылкой английского шерри.
– Годится?
– Все, кроме места встречи, – ответила я. – Знаешь, кто у меня живет под боком? Кто моя любимая соседка? Жена шофера твоего хахаля.
– Ну и какие проблемы? – непонимающе спросила Ольга. – Что я поэтому не могу к тебе прийти?– Можешь… Но лучше не надо. Я не говорила ей, что знаю тебя.
– Ты участвовала в холопьих пересудах?
– Не хами! – закричала я. – Я ни в чем не участвовала. Я слушала. А кофточка твоя слиняла за раз, кто ж такое простит?
– Ну и черт с ней! Ладно, приходи сама… Я не хотела звать, потому что слегка завшивела домом. Такой у меня бардак. А руки не подымаются…
– Я не знаю, – сказала мне Ольга, когда мы уже выпили по маленькой, – но у меня такое чувство, что он все просчитал на машине. Она – я, я – она… Плюс – минус… И я машине проиграла. Хотя кто его знает. Ему могли прищемить яйца в какой-нибудь инстанции. Тебе когда-нибудь щемили яйца? Говорят, это больно. У них это самое нежное место. Слаба на передок – говорят про нашу сестру… Ни хрена подобного! Это про них. А может, и совсем третье. И он с самого начала не брал меня в голову на большой срок. А я возьми и нажми посильнее… Хотя можно было играть в эту игру еще лет сто… Но я проявилась, как говорится, всеми своими желаниями. Он и спрыгнул как ошпаренный… Знаешь, что у меня внутри? Эти, как их… Геркуланум и Помпеи. Если не понимаешь древнего, тогда считай меня Ашхабадом. А если этого не понимаешь, то мне, подруга, жить не хочется. Плохого не воображай. Я, конечно, буду жить, потому что у меня очень сильна энергия выживания. Я уже вся в дерьме и навозе, а энергия во мне фурычит, как электростанция… Уже показывает мне какие-то виды будущего, как бы невозможного совсем, но и возможного тоже. Так что я выживу, хотя такого мужика, если отвлечься от его предательства… у меня не было, нет и не будет. Но отвлечься никак нельзя. Такой казус. Не предал бы он меня, предал бы жену… Жизнь ставит перед человеком выбор не добра и зла, а исключительно двух зол. Это же мы придумали: из двух – меньшее… Мы все – люди зла.
Должна сказать, что смотреть на нее в тот день было страшно. У нее все время дергалось веко, и она прикрывала глаз ладонью; и я видела ее ногти, неухоженные ногти… Она сама протянула мне руки и сказала:
– Видишь, какие ногти и пальцы? С этим ничего нельзя поделать. Они такие не потому, что я их не мою. Они теперь изначально такие. Тру щеткой, а через две минуты – грязь.
Я сама столкнулась с этим много-много позже. У меня тоже пачкались пальцы и чернели ногти, когда я похоронила маму.
Бедные наши говорящие руки…
Вик Вик
Она позвонила ему сама. И он узнал ее сразу. Стало приятно. Хотелось думать о неизгладимости собственного впечатления. Конечно, идти к врачу в полной боевой раскраске глуповато. Для этого случая годится бледность, красные веки и дрожание губ. Незаменима тут и тахикардия, слившаяся в экстазе с аритмией, и, как бантик на коробке, пучочек поникших волос, стянутых черной резинкой, – ну нет у человека сил взбить себе прическу.
Ольга выбрала серединный путь изображения: еще не конец света, но уже и не его апофеоз. Окраска волос была в легкую седину, слабые локоны были чуть-чуть сбрызнуты лаком, чтоб не развалиться совсем. Что касается тахикардии, мы ею не управляем, ее явление – дело случая или настоящей болезни. Но такое Ольга в голову не брала.
Все было, как тогда. Манжетка давления, холодок стетоскопа, белая раковина в углу с четвертушкой мокрого хозяйственного мыла. Не богачи мы тут, в поликлинике, – говорило как бы мыло. Его руки им не пахли, запах сам по себе внедрился в нос и щекотал, щекотал игры воображения. Это теперь с ней сплошь и рядом. Вывеска аптеки может так ударить валокордином, а венгерская курица в целлофане, стоит ее развернуть, вовсю громыхнет паленым пером. Но ведь это психиатрия, при чем тут терапевт, если у нее головка сбрендила?
Будоражила раковина. Придется ли к ней бежать или обойдется? Посторонность мыслей отвлекала от главного – зачем пришла? И в какую-то секунду Ольга жестко сформулировала: «Если я думаю черт-те о чем, не так уж я и больна».
– По-моему, я блажу, – сказала она врачу. – И вы так думаете… Ну подгнила слегка женщина, так ведь весна, авитаминоз… Я налягу на лимоны… И вообще у меня анемия с детства… – Она стала перечислять все, что ела и пила при малокровии.
Потом они сидели друг против друга, и он выписывал рецепты, а она оглаживала в сумочке конверт.
«Сейчас уйду, но зачем приходила – не знаю, – думала Ольга. – Нет рецепта, чтоб его вернуть».
– Меня бросил любовник, и в этом все дело, – сказала она с некоторым вызовом, будто хотела унизить доктора в его бездарном незнании сути вещей. – Седуксен возвращает мужиков? Или настойка пустырника?
– Возвращает, – ответил врач. – Вы успокоитесь, сделаете прическу, избавитесь от истерического тона – сам прибежит.
– Значит, вы совсем дурак, – тихо сказала Ольга, – если думаете, что я рухнула из-за человека, которого такой дешевкой приманить можно. Извините за дурака, не обижайтесь. С меня сейчас нечего взять.
Она рассказала ему все. Когда она с неожиданной для себя самой гордостью произнесла: «Меня победила система. Со мной соперничала она, а не женщина», врач не то что засмеялся, но, в общем, был к нему близко, к смеху. Широкой ладонью он закрыл рот, но ведь Ольга не сумасшедшая, видела, как он спасался, «чтоб не заржать мне в лицо», скажет она мне потом. Очень не скоро, между прочим.
Но тут надо разобраться в этом жесте прикрытия. В сущности, неэтичном, с точки зрения деонтологии. Долга должного. Не имеет права смеяться доктор, какую бы чухню ни принес ему в клюве больной. Он больной – раз сидит на приеме, даже если он здоровее тебя во сто крат. Почему же этот квалифицированный и платный смеется за собственной ладошкой? Дело в том, что у Виктора Викторовича был неизлечимо больной, лежачий сын, была жена, которая забросила ради него профессию, себя, мужа, чтоб та маленькая жизнь, которая досталась ее ребенку, была доверху наполнена одной ее материнской любовью, раз уж никаких других радостей у него не будет никогда. Мальчику было восемнадцать, они его уже брили, но над его кроватью висели погремушки, за которыми он внимательно следил странными, нездешними глазами с огромными, почти нечеловеческими ресницами.
Им говорили, что он не жилец и протянет от силы три-четыре года. Прошлой весной они получили на его имя повестку из военкомата. Сначала они с женой решили, что повестка ему, Виктору Викторовичу, всполошились, пошли выяснять. Оказалось – сыну. С тех пор повестки приходят почти каждый месяц. Ни справки, ни скандал с военкомом не могут найти того человека в погонах, который методично шлет им эти бумажки.
– Ваше бы упорство да в мирных целях, – сказал Виктор Викторович какому-то очередному майору.
– В каком смысле? – спросил майор. – Вы тут не выражайтесь. Мы работаем по системе.
Майор сказал правду. Повестки все идут. Просто с тех пор они выбрасывают их сразу, а Виктор Викторович, укрывая по вечерам большое, мощное тело сына, думает, что система, о которой говорил майор, не такая и дура, ей издавна велено отслеживать наличие мужской плоти, чтоб потом бездарно и жадно поглотить ее, система ждет подвоха – «укрытия мужского мяса», и не зря, между прочим, уж сколько лет спасти от нее твое дитя – дело не просто святое, а, можно сказать, богоугодное, система же тоже не дура – бдит возле всякого лежащего тела, вдруг оно – Илья Муромец и валяется не по болезни, а по легендарной русской лени?
А тут – на тебе. Пришла еще одна «жертва системы». Обломился и валится на тебя кусок какой-то вселенской дури, успевай только уворачиваться.
Смех за ладошкой у Виктора Викторовича был нервный и злой. И он решил, что даму эту с теплым и мягким животом он больше не примет. Ему в клинике идут навстречу, разрешая иногда «задерживаться» после основного приема, его тут жалеют, но сексуально озабоченных истеричек он принимать не будет. Это не его профиль.
Он написал на бумаге телефон и имя-отчество своего приятеля, который подрабатывал как раз на сексуальных неврозах номенклатурных баб и заведующих магазинами.
– Это хороший специалист, – сказал Вик Вик Ольге. – Вам нужен невропатолог.
– Брошенные бабы у вас проходят по невропатологии? – свирепо сказала Ольга. – А почему не по хирургии? Чтоб им зашивали одно зудящее место? Эх вы! Сдуру разболталась, а вы меня коленкой…
Она встала и быстро пошла к двери. Но то ли резко встала, то ли быстро пошла, но посреди комнаты Ольга грохнулась на пол.
Кулибин
Надо бы к нему вернуться. Он ведь тоже человек, а не хвост собачий. Человек с выпирающим зубом и огрузневшими чреслами к тому времени весьма осыпался головкой и имел довольно противную привычку укладывать единственную подросшую прядь волос поперек колена головы. А-ля нынешний Лукашенко, что из Белоруссии.
Нетоварность вида Кулибина бросалась в глаза сразу, а добротными шмотками еще больше подчеркивалась. Такая была казуистика. Есть такой тип людей, у которых чем проще и грубее их одеяние, тем они как бы наряднее. Ну надо, надо, им торчать в тряпках естественно. Ведь гармония, дама хоть и алгебраическая, но тем не менее нет-нет, а взбрыкнет совершенством в несимметричных, косоглазых, вытянутых шеями барышнях Модильяни. В них не то что нет алгебры, а даже арифметикой не пахло. Зато каковы! Женщины НИИ все равно любили Кулибина за несочетаемость какой-нибудь гавайской рубашки и русского сеченого волоса, положенного поперек. Антигармония, или что там еще, жила и царствовала в этом мужике из Тарасовки, который уже давным-давно жил в Москве, не переставая радоваться своему счастью ездить в теплом метро, любил без памяти дочь Маньку и без конца удивлялся собственной жене, которую когда-то взял без затруднения. Если бы у современного человека было личное время, в которое можно было бы войти пустым и голым и остаться так хотя бы на пять минут, то, может, без сброшенного хлама жизни у этого голого наступало озарение мыслью ли, чувством ли или что там еще у нас по разряду тонких и невидимых материй? И тогда нагой Кулибин наверняка ошеломился бы, что уже давно он только и делает, что удивляется своей жене, и уже дошел до того самого места, на котором гвоздями приколочено: «Меня ничем уже не удивить».
Кулибин был потрясен ее коммерческими способностями – утюги-кипятильники-парфюм-кофточки, но это было вначале. Он дрожал за нее, что ее схватят, разоблачат и посадят в тюрьму, потому что – как же может быть иначе? Потом он удивился, когда понял, что у его жены – видимо! – есть другие мужчины. Его охватила даже не ревность, что было бы естественно, у него же случилось опять же удивленное непонимание – зачем? Она тряслась над ним, если он заболевал. Она была в курсе его работы и всего, что с ней связано. Когда одна дама из разведенок два раза подряд пристроилась за ним с подносом в столовой, Ольга устроила не то что скандал, а, скажем, легкую выволочку, и Кулибин просто потек от проявления таких ее чувств. В его голове, на ее внутренней стороне, что округляет пыхкающий и фосфоресцирующий мозг, были приколочены, как во всяком деловом помещении, кроме уже упомянутого, главные истины жизни. Это было правильное использование внутренней части черепа – иначе зачем оно? Простые, им самим читанные или пришедшие сами по себе истины избавляли вещество мозга от решения глупых задач. Зачем ему биться нервными волокнами, если давно известно: «Ревнует – значит, любит». Или там: «Не бойся того, чего боишься». Или вообще поперечное принятому: «Мертвые срам имут».
Последняя мысль – истина для понимания Кулибина особенно важная.
Надо сказать, что Кулибин был хорошим человеком. Ну просто хорошим, и все. Он сам придумал сложноватую для охвата эту последнюю мысль про мертвых. С поры, с момента микроинфаркта, который настиг его в тридцать два года, когда он за полгода похоронил родителей и потерял живую сестру. Живая сестра сказала ему, когда они шли с кладбища, что тарасовский домик принадлежит ей, и только ей, и нечего ему рот на него разевать. Кулибину даже в голову подобное не могло вспрыгнуть. Зачем ему тарасовская даль, если у него хорошие жилищные условия и он ездит на метро ровно семнадцать минут до работы? Но сестра смотрела на него таким точечным взглядом, что у него кольнуло в подреберье, но, правда, сразу и отпустило, а вот взгляд сестры запечатался в нем раз и навсегда. Взгляд алчной ненависти. За что?! Ведь они так любили друг друга. Он подписал ей все бумаги, сестра кинулась к нему на грудь, заревела, сказала, что боялась, что придется с ним судиться, что хотя правда полностью на ее стороне, его мадам наняла бы нужных адвокатов, а у нее, у сестры, откуда деньги?
Он гладил сестру по спине, но это была не его сестра и это была чужая спина. Так он время от времени оглаживает их хамку вахтершу, когда ее кто-то хорошо отметелит за грубость и беспардонность и та начинает выть от обиды на весь вестибюль. Вот тогда и посылают Кулибина, и он обнимает сволочь бабу, похлопывая по ее мощной округлой спине, и вахтерша примиряется с жестокостью жизни от неискренней кулибинской ласки.
Неверующий человек, Кулибин боялся умереть так, чтоб тамему было стыдно за бесцельно прожитые годы. Бодрая комсомольская цитата в его мозгу имела вот такой странноватый поворот. Он был уверен, что все дурное перейдет с ним туда, но способа исправить что-то там уже не будет. Никогда и ни за что. Не ада боялся Кулибин, он в него как раз не верил, он боялся срама, который с полным на то основанием – его же срам – ляжет с ним в гроб и останется с ним навсегда.
Кулибин много думал над словом «навсегда», но оно не давалось ему ни в разумении, ни в ощущении.
В семье о глубинных процессах внутреннего мира Кулибина не знали, разве что Маньке доставались сказки-присказки, имеющие педагогический смысл больше для самого отца, чем для дочери.
Кулибин всегда учуивал Ольгины измены, учуивал телом. Но она засыпала тем не менее все так же – в ложбиночке его плеча, перекинув на его живот согнутую в колене горячую ногу.
И он прощал. Прощал, успокоенный этой позицией как основой мироздания и семьи.
Утром он хотел поймать в Ольгиных глазах отблеск греха, но его и близко там не было. Деловая, хозяйственная, она, стоя на коленках, отрезала наметившийся обстрел его брюк, а через два дня приносила новые штаны. Это она первая заметила его микроинфаркт, и устроила его в лучшую больницу, и носила ему такие деликатесы, что есть их при народе было неудобно, хотя народ был, что называется, без удивления насчет икры там и другого. Кулибин же скармливал деликатесы старухе няньке, злющей бабе, которая ни разу ему даже спасибо за это не сказала, а банки-склянки хватала грубо и кидала громко в безразмерный карманище, сидящий поперек ее широкого, как просторы родины чудесной, живота. Эдакая нянька-кенгуру.
Больные с куда меньшим чувством подельчивости докладывали Ольге о глупостях доброты Кулибина, но она хорошо отбривала всех:
– Если ему это нравится – значит, на пользу. А раз на пользу – пусть хоть свиньям все скормит.
Вывод у контингента был один: у этой бабы деньги не считаны. Откуда они? Кулибин начал бояться этого интереса, но, слава Богу, дело пошло на поправку. Кулибин вернулся домой и так странно этому обрадовался: стал прижиматься к дверям и стенам – ему казалось, что от них в него вливается сила. Ольга же поимела тогда очередной приступ анемии, и летом Кулибин откипятил ей с отбеливателем все ее белье для поездки на юг, чем вызвал Ольгин смех. Она не собиралась ехать в кипяченых тряпках, она накупила новые. И Кулибин подумал: «А-а-а…»
Человека по фамилии Членов он тоже унюхал. И надо сказать, первый раз в жизни он почувствовал, что дело – швах. И хотя Ольга по-прежнему клала ему голову в ложбинку и перекидывала на него согнутую ногу, все было так, да не так.
И тут – одно к одному – его избрали в партком, а время началось разноцветное и интересное. Если бы не Ольга – она стала вся как струна, вся сжалась и одновременно вытянулась вверх, – Кулибин, может быть, и встрял в новую возникающую жизнь или хотя бы рассмотрел, к чему она. Но он был весь в сугубо личных делах, он все ждал, когда натянутость Ольги естественно завершится и она лопнет к чертовой матери, вот тогда он соберет ее по кусочкам и сошьет как новую, потому что это он как раз умеет, у него иголочка в пальцах держится, как там родилась. Хотя по закону натянутости Ольга может вылететь из тетивы – и только ее и видели. Тогда и иголочка-умелочка и ниточка-помощница будут ему без надобности. Кулибин сидел на заседаниях парткома, на которых то одобрял рубку виноградной лозы, создание кооперативов, то поощрял индивидуально-трудовую деятельность, а то осуждал все это. При осуждении особенно много было крика, крика от страха, что все как один человек начнут, к примеру, индивидуальничать, и застынет в домне чугун, а в мартене – сталь. И все это застывшее вызывало ужас у их секретаря, глупой, но очень эмоциональной тетки, которая однажды уписалась от счастья, когда ей давали какую-то медаль. Она выхватила медаль и рванула бечь, но потом честно все рассказала, так как это было то эмоциональное счастье, в котором признаться не стыдно.