Текст книги "Трое в доме, не считая собаки (сборник)"
Автор книги: Галина Щербакова
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 16 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Что может следовать за этим? Единственная человечески правильная мысль – бросать такого мальчика не просто нельзя, а грех, самый большой из всех грехов, и теперь надо выскочить из электрички, увозящей Александру Петровну от чемодана, чтобы немедленно – Господи, помоги! – вернуться к нему же. Ужас, ужас, ужас, что чемодан уже украли, унесли, что не найти никаких концов этого мальчика и что это все равно, как если его убить, и Александра Петровна, мечась на перроне опять в ожидании электрички, теперь уже в другую сторону, думала, что она уже прилично сходит с ума. Хотелось что-то сделать вызывающее. Лечь на рельсы и остановить скорый поезд. Уцепиться за тендер маневрового и повиснуть на нем. Или просто бежать по шпалам. А я по шпалам, опять по шпалам бегу домой по привычке. Такая была песня в ее молодости. Пел ее чернявенький певец, которого совершенно невозможно было представить бегущим по шпалам – это она сейчас поняла, – потому что уже знала: человек и шпалы – это трагедия, это как у Анны Карениной, это как у нее, когда погибает мальчик, ею брошенный, а чернявенький пел ни про что – ля-ля, чернявенький колыхал воздух и этим развлекался. Они тогда все так развлекались и счастливо, между прочим, жили, делая ничто и будучи никем.
Можно многое рассказать об Александре Петровне, дождавшейся наконец нужной электрички. Про то, как, не желая идти в вагон, она осталась опять же в тамбуре. И как пришла в тамбур женщина с мальчишкой и, сняв с него штанишки, зло просила его, идиота, наказание господне, писать точно в просвет между дверями, и как напряженно следил ребенок за поведением своей немогучей, но своенравной струйки, а мать, как главнокомандующий, пальцами регулировала направление. Все равно брызги остались, и женщина-мать вызверилась на Александру Петровну, ожидая от женщины-пенсионерки надлежащих гадостей и замечаний, для отпора которых были приготовлены крутые слова и даже некоторые жесты, чтоб защитить кровь свою и право этой крови писать, когда и где он захочет. Но Александра Петровна вся струилась пониманием и сочувствием к ребенку, матери и брызгам, что весьма удивило женщину. Откуда было ей знать, что внутренние изменения Александры Петровны еще не достигли ее внешних покровов и с виду она была вполне пенсионерка-стерва, которая еще вчера непременно вякнула бы по поводу того, где должно мочиться, а где категорически нет. Даже младенцам, которые имеют свойство вырастать и закреплять дурные привычки. И было бы это чистой правдой, но истиной не было бы. Нет!
А чемоданчик, между прочим, нашелся. Он стоймя стоял в окошке железнодорожной кассы. Александра Петровна его увидела сразу, едва спрыгнула на платформу. И опять же! В окошке кассы он вел себя франтовато, даже с некоторым кокетством: вот, мол, что за судьба у меня сегодня – я все время на всеобщем обозрении, а столько лет лежал в разных темных углах, и ни одна сволочь…
Пришлось объясняться с кассиршей, делая упор на склеротические возрастные явления мозга. Перечислялось содержимое. Это было легко и просто, ведь и часу не прошло, как грамоты и билеты были подвергнуты последнему и окончательному осмотру и приговору. Кассирша, хоть и была занудой, заразой не была. Вернула чемоданчик без лишних слов. На спасибо, которое Александра Петровна сказала раз двадцать, а может, сто – кто считал? – кассирша ответила не «пожалуйста», а так, как понимала эту историю: «Да кому он нужен, ваш чемодан? Его только и надо, что потерять».
– Что вы! Что вы! – пробормотала Александра Петровна, узнавая в кассирше себя самое, которая вот так же думала, а потом оказалось, не чемодан пропал – мальчик. Это вполне можно было рассказать женщине за кассой, она – женщина – должна была понять, такое понять несложно. Александра Петровна даже повернулась для сообщения важных для смысла подробностей к окошку, но у кассирши лицо уже было повернуто в другую сторону. На растопыренных руках она держала пуховый платок, разглядывала его, даже нюхала и говорила кому-то, невидимому Александре Петровне: «Нет, ему такой цены нет! И отдает же козой, отдает! А платок, он же живет близко к носу, это же не носки в ботинках, которые на расстоянии от головы».
На следующий день Александра Петровна поперлась к еврейскому консульству, потому что других координат Раи Беленькой не знала, а не найти ее уже не могла. Она теперь, после чемодана, стала странной для себя самой. Пошла к соседке и сказала, что, если ее кто начнет трепать по поводу гостя кавказской национальности, пусть зовет ее, Александру Петровну. Она выступит свидетелем или кем там еще и даст отпор, потому что не то сейчас время, чтобы вторгаться в личную жизнь. На что соседка сказала, что видела позавчера мужчину, который приходил к Александре Петровне, очень интересный мужчина. Очень! Кавказский человек тоже вполне, но ведь у него жена, и, когда он… поползновеет? или поползает? – когда он, одним словом, делает ей намеки в виде конкретных предложений, она ему в ответ очень образно говорит: а представьте себе, в этот момент ваша жена тоже… С кавказцем делается нехорошо, даже страшно, и он с криками бежит из дома и где-то долго ходит-ходит, а возвращается бледный, как больной, и говорит, что она, ее соседка, настоящий друг человеку. Женщина поинтересовалась, есть ли у интересного мужчины Александры Петровны жена, а когда узнала, что тот вдовец, так упоенно закатила глаза, что Александра Петровна испугалась – вернутся ли они назад на правильную орбиту, опасно же подвергать природу таким физическим экспериментам.
Нашла она Раю Беленькую, как нашла накануне чемодан. Стояла та неприкаянно в толпе, слушала, что говорили ушлые люди нашего времени, а когда увидела Александру Петровну, ничуть не удивилась. Еще бы удивляться! Такая женщина эта Сашенька!
Разыскала ее через столько лет в Средней Азии, а уж тут не найти… Можно сказать, в средостении Москвы, а может, и мира.
– Как тетя? – участливо спросила Рая.
– Все в порядке, – ответила Александра Петровна, – на тебе лица нет. Поедем ко мне, тебе нужна ванна и отдых.
– Да, – сказала Рая, – да. Я совсем запуталась… Я понимаю – нельзя уезжать. И я же понимаю, что не уезжать нельзя тоже.
Весь день потом Александра Петровна возилась с этой клушей еврейской национальности из Средней Азии. После ванны и чая на нее не налезли туфли, пришлось напялить старые мужнины кеды. Рая сказала, что она теперь из них не вылезет. Так удобно ногам! Когда проводила ее до метро и вернулась домой, обнаружила на площадке Ивана Николаевича. Соседка торчала в дверях – тут как тут. На старенький капот соседка набросила цветастый платок, углом вниз, чтобы скрыть дефекты возраста живота и застиранность капота. Приход Александры Петровны ее явно расстроил, потому что дело по приглашению в дом интересного мужчины явно стронулось с места. Иван Николаевич не то что согласился, но уже задавал себе резонный вопрос: а почему бы, собственно, и нет? Вспоминалась, но не могла до конца вспомниться пословица про птиц, из которых одна бесконечно далеко, другая так близко, что просто нуль расстояния, но вот имена этих птиц начисто вылетели. Птицы все-таки… И именно благодаря этому Александра Петровна, что называется, успела. Она еще не задумывалась над странностями жизни, с чего это она, начиная с возвращения чемоданчика, всюду поспевает вовремя? Она не связывала одно с другим, впрочем, и на самом деле – зачем это делать? Но ведь было! Было! Могла уйти из толпы заполошенных и затурканных евреев Рая, где бы она ее искала? Мог бы вспомнить имена птиц Иван Николаевич, и тогда – что там говорить? – был бы он уже у соседки, и та быстренько, быстренько поменяла бы застиранный капот на платье а-ля рус с оборками и прошвами и без всяких там вытачек, а прямое, как балахон, которое естественно надевать ни на что, а это облегчает решение вопроса – если он, конечно, возникает – и создает приятную и легкую простоту в отношениях между интересующимися друг другом людьми.
Но Александра Петровна явилась не запылилась в самую что ни есть временную точку. Когда же через десять минут она вышла из ванны, где мыла руки после улицы, Иван Николаевич, набрав в легкие побольше воздуха, сказал ей очень прямо, как какой-нибудь римлянин:
– Да что вы, в конце концов, ведете себя нервно, как девочка? Вы интересная женщина, это факт, и я к вам со всей душой. Но с вами так трудно…
– Почему? – спросила Александра Петровна. – Почему со мной трудно, объясните, пожалуйста?
– У вас очень думающее лицо, – объяснил Иван Николаевич. – Это, знаете, отпугивает. Что вы там в голове своей носите?
«Он что – дурак?» – подумала она. Думающее лицо… А какое должно быть? И вместо того чтобы иронически или как там еще засмеяться, Александра Петровна рассказала ему все. Как однажды решила, что пишет доносы тайно от себя самой. Это оказалось чепухой, она только-только рассталась с Раей Беленькой – пришлось рассказать про Раю. Как бежала от нее со старым чемоданом, а потом – видите? Думающее лицо! Ха-ха! – чемодан этот отнимала у железнодорожной кассирши. Посмотрите, вот он. Чемодан. Александра Петровна достала фотографию мужа-мальчика и, боясь, что всю ее историю невозможно понять никому, а этому случайному человеку, да еще, скажем прямо, с определенными намерениями, – тем более, с торопливыми подробностями рисовала картину своих страхов. Знаете? В голове была мысль, что я виновата в смерти мужа. Нет! Нет! Мы хорошо жили, не думайте, но ведь и плохо тоже… Плохо, потому что – все мимо. Мимо радости. Он говорил: давай бутылочку выпьем. А я: с какого праздника? Ты что – алкоголик? А он практически непьющий. Но иногда говорил: давай! А? Самое ужасное, что я люблю вино. Но позволить себе это не могла. Стыдилась желания. Мужу очень нравилось играть в преферанс. На копейки играли, не думайте. Я зарубила и это. Азартные игры? Мужские компании? Куда это может увести? Положила конец. Мне кажется, это у меня такая генетика. Отрезать, как бритвой. Даже побуждения. Носить мини. Посмотрите на мои ноги. Ничего, правда? У дочери, пусть меня Бог простит, хуже. У нее мосластые коленки, чашечка такая грубая и плоская. А у меня… Но и говорила себе: не покажу! Никому, никогда и ни за что! А показать хотелось. Даже мужу не разрешала себя разглядывать при свете. Он – мне: давай я тебя искупаю. А я ему криком: ты что, извращенец? Потом ему стало скучно. И он мне сказал: надо бы умереть раньше времени. Ему за это тоже досталось. Вот так я прожила жизнь. Сплошное «нет».
Ни один человек не знает, какая я, потому что я сама не знаю, какая… Нет, были какие-то моменты жизни, но они только подчеркивают мрак. Ну вот квартира… Вы сказали – бабочка. Да, да… Я кинулась в эти тряпки, в колорит, в расстановку предметов. Боже мой! У меня в конце концов кровати оказались под люстрой, а ногами мы спали к высокой спинке. Я думала, какое значение – неудобно, если эстетически красиво. А наверное, и красиво не было, я уже не помню… Я продала вторую кровать. Теперь у меня одна. И я ее двигаю туда-сюда, туда-сюда. Мне сказали, важно найти силовые поля. Что вообще важно? Я теоретически понимаю – совесть, доброта… Вы же вот смеетесь – думающее лицо. Так оно и есть. Хотя глупость, разве человек думает лицом? Я понимаю, понимаю… На нем идет отражение мысли… Но мысли у меня о себе плохие. Мне с собой неудобно жить. Я себя отягощаю. Но в карму я не хочу верить. Я не хочу, могу это закричать даже криком, отвечать за своего папочку. В конце концов! Не хочу, а думаю… Вот и получается то, что получается…
Другой бы давно ушел, а Иван Николаевич слушал. Хотя про другого, который бы ушел, это он тоже подумал. Далась, мол, мне эта баба! Сиди и слушай. Соседка у нее с круглым, но вполне симпатичным животом… Напрасно женщин осуждают за живот, живот – это у них сама жизнь, сама природа в нем заключена… Вот у этой, с думающим лицом, живота нет, и смотрите, сколько в голове глупостей. Но жалко… Жалко… И ноги хорошие, обе толчковые. И грудь хорошего размера, наверное, третьего. Правда, сейчас все в других цифрах. Но он по-старому. Размер третий. На глаз. У жены, покойницы, был пятый. Несколько перебор. Для него лично. Он не мог это охватить. Жена легко ушла с этого света. Сказала «ах!» и ушла. С улыбкой удивления на лице. Ему объяснили, что так уходят праведники!.. А эта, наверное, будет мучиться. Потому что во многом себя обвиняет. Но ведь это, если разобраться, хорошее свойство – судить себя по-строгому. Надо бы уйти от нее. Бог с ней, с ее грудью и ногами. Он хотел простого и человеческого, дети ее так его просили: «Дядя Ваня! Дядя Ваня! Растормошите маму. Можете удариться с ней во все тяжкие. Какие ваши годы?» Они, конечно, при этом смеялись, потому что в их представлении их годы – большие. А он знает, что никакие. И хорошо и радостно можно еще жить и жить. Но как? Как к ней подсыпешься?
– Бросьте ваши мысли, – решительно сказал он ей. – Бросьте! И если вы на самом деле любите вино, давайте выпьем. Как это говорится? У меня с собой было. Теперь ведь, если идешь и продают, надо брать. Я взял вермут. Хотите?
– Вы так все буквально понимаете, – сухо ответила Александра Петровна. – Просто буквально!
– Выпьете или нет? – настаивал Иван Николаевич. – Чего вы боитесь? Вы же сами все объяснили и про коленки, и про мини. Я с вами в этом смысле абсолютно согласен. И еще у вас грудь третьего размера. Хорошая, укладистая в ладонь… И вообще вы интересная женщина испанского типа. Вы, должно быть, страстная.
– Да что вы! – смутилась Александра Петровна и тихо добавила: – Я не знаю…
– Эх, вы! – покачал головой Иван Николаевич. – Эх, вы! Я, пожалуй, пойду… Потому что вряд ли у нас с вами что получится. Мне лично жалко жизнь. Сколько там ее осталось?
Иван Николаевич встал и с сожалением окинул такую с виду симпатичную квартирку, в которой бы жить да поживать, да добра наживать, а тут все мимо, мимо радости. Но и не до такой он степени заинтересован… Нет, он, конечно, заинтересован… Но не до такой степени, чтоб тратить время на осаду этой крепости. Ему вообще крепости уже не по возрасту, ему надо, чтоб все было без боя и без этой словесной трепотни, от которой он усыхает физически. А усыхание, потеря воды, это в их возрасте последнее дело… Поэтому прощай, квартира-бабочка, прощай, женщина – грудь третий номер.
– Не уходите, – тихо сказала Александра Петровна. – Не уходите. Я выпью с вами вина. Я очень хочу вина. Я так давно хочу вина, что даже запах… В общем, не возмущаюсь…
Иван Николаевич засмеялся и сказал, что нечего его опять сбивать словами, хочется – давайте ваши рюмки. В конце концов! Он – вдовец, она – вдовица, и, знаете, бросьте эти ваши мысли, хуже нет лишнего образования, надо жить просто… Посмотрите только, какая вы складненькая, вас просто на конкурс можно. «Да что вы такое говорите? Знали бы вы меня раньше…» – «Я тоже был вполне, это сейчас я огруз, а раньше… Но ведь это не помеха, нет?..» – «Да нет… Вы сильный…» – «То-то! Я сильный… Мы с вами сделаны по Марксу. Во мне сила, в вас слабость…»
И оба засмеялись друг в друга и сказали, что потом – потом! – за это надо будет выпить. Где Маркс, а где они, а теория воплотилась. И вермут так кстати оказался. Шел себе, шел человек, а навстречу ему вермут…
Ну, не диво ли на нашем безрыбье див?..
Не бойтесь! Мария Гансовна уже скончалась
Хозяйка, молодая, нервная женщина, предупреждает гостей сразу: «О политике не говорим. И о футболе тоже».
– Ну, ты совсем, – встревает ее мать, которая умеет говорить только о политике, но говорит о ней так, что я люблю ее слушать. Так говорят о детях и внуках, с нежностью и страхом. Она ходит по квартирам, собирая подписи за кандидатов, потому к нежности и страху прибавляется заискивание и жалость. Вот соедините все это вместе – будет мама хозяйки. Она оскорблена условиями застолья.
– В детстве была такая игра, – говорит дама с красивыми серьгами, рассчитанными на куда большее, чем у нее, расстояние от ушей до шеи. Дама мне нравится абсолютной доброжелательностью принять любой разговор, пить то, что наливают, и не обижаться на дураков. – Так вот в детстве мы играли в «да» и «нет». «Да» и «нет» не говорить, не смеяться, не улыбаться, губки бантиком держать.
– А Романцева надо гнать в шею, – говорит тесть хозяйки. – Поставил в ворота козла… А тот и ноги растопырил…
– Заткнись, – толкает его в бок жена. Она боится невестки.
И мы молчим. Потому что разношерстную компанию могут объединить только футбол и политика. И еще болезни. Я хочу выручить хозяйку и начинаю рассказывать про «дружище Биттнера», как нежно его называют на одном радио. Но тему обрывает хозяйка.
– Ненавижу радио, – говорит она. – Голоса эти… Научились бы говорить по-русски…
– Голос – страшная сила. – Это дама с серьгами. – От него может идти такая отрицательная энергия.
– Энергия идет от всего, – это я. – От людей, предметов, вот этой чашки… Сколько людей из нее пили?
– Нисколько, – ехидно говорит хозяйка, – сервиз новый.
– Что касается энергии, – милая женщина с серьгами деликатно тушит хозяйку, – если мы восхитились горой или каким-нибудь пейзажем, значит, это они послали нам импульс восхищения.
– Естественно, раз они красивы, мы и восхитились.
– А для скольких эта же гора и этот же пейзаж – тьфу! Нет, импульс, живой ток получает тот, кого выбрала сама гора… Они нас выбирают, а не мы их.
У меня защемило внутри. Я знаю одну излучину реки, на которую всегда смотрю, когда бываю невдалеке. Нужно встать лицом на запад, под дубом, что возле забора бывшего пансионата, и тогда от вида излучины растапливается сердце и возникает такое ни с чем не сравнимое чувство благодарности к этой, в сущности, никакой речонке, не годящейся ни для рыб, ни для купания. А поди ж ты – рождает чувство полной благодати.
Мне понравилась мысль, что излучинка выбрала меня, именно мне послала сигнал. И я поверила в импульс горы, в то, что природа выбирает нас, а не мы ее.
– Мы выбираем, нас выбирают, как это часто не совпадает, – пропела хозяйка, и все вспомнили старый фильм, растрогались и выпили.
Так ловко и непринужденно возникла тема, разрешенная к разговору. Стали вспоминать случаи всяческих несовпадений. Чего-чего, а этого – вагон и маленькая тележка. Договорились, что в самой идеальной паре момент «убить хочется» присутствует непременно. Как же иначе? Ведь люди живые…
– И значит, хочется убить? – смеется хозяйка.
– Хочется! – кричит свекор. И все понимают, что он уже час как готов совершить два убийства сразу: невестки и вратаря Филимонова.
Моя история всплывает во мне сразу, одним толчком, из тех сусеков памяти, которые существуют на случай полного высыхания мозгов. Но не выдержала лапочка, выскочила на люди и отряхивается теперь от долгого лежания в тесноте моей головы.
Жила-была женщина. Звали ее, скажем, Мария Ивановна, но нет, это очень просто. Тем более что она была полукровка. Из приволжских немцев, скрестившихся с маленьким и древним марийским народом. Поэтому пусть будет Мария, но Гансовна.
Была она большой областной шишкой. Ее боялись и не любили, но в ней было столько самодостаточности, что чужая нелюбовь была ей как бы всласть. Может, она даже подпитывалась ненавистью, как другие любовью, в конце концов, это же просто плюс и минус. Разные энергетические концы. Мария Гансовна была не то что нехороша собой, она вызывала некий трепет жалости за свой вид. Но это до первого ее слова, когда становилось ясно: с жалостью надо быть осторожным. Она была огромной, высокой и широкоплечей женщиной, но книзу как-то резко сужалась, как если бы гору поставили на вершину. Вообразить такое очень легко. Видимо, для того, чтобы уравновесить неустойчивость стояния фигуры, Марии Гансовне были даны в обиход две очень коленистых ноги, слегка расходящихся в стороны именно от колен. Я понимаю мудрость именно такой конструкции для устойчивости существования.
Я помню время своего детства – довойна, – когда в женщине ценились мочки ушей, ямка на шее, изгиб бедра и пленительное соприкосновение грудей в хорошо поставленном бюстгальтере. На эти вещи обращала мое внимание сестра бабушки, имевшая рост в полтора метра и гордившаяся тем, что, сидя на стуле, возбуждает мужчин болтанием не достающих до пола ножек тридцать третьего размера. Она бы умерла от ужаса, увидев Линду Евангелисту или Наоми Кэмпбелл. С точки зрения моей родственницы, место Марии Гансовны в свинарнике самого распоследнего хутора.
Но Мария Гансовна не дура, она родилась когда надо. Встав в первом классе первой по росту, она никогда с этого места не сходила. Первая пионерка. Первая комсомолка. Первая в труде и обороне, и время, до этого косившееся на изящные ямочки на щеках, сделало крутой поворот к девушке-горе с волосатой губой и трубным голосом.
Кем же ей еще было работать, как не секретарем обкома ВЛКСМ по пионерии? Она была замечательным крысоловом того времени. И никаких проблем с внешностью! Она загребала мужичков одной левой, и они шли потому… Мужская природа мне понятна на двадцать семь процентов. Остальные проценты приходятся на Марию Гансовну и всех ее мужей, любовников, которые падали Марии в подол, как подкошенные пулей солдаты. Мужей было трое. Тех, что в официозе. Все красавцы удалые, великаны молодые. Но, прожив какое-то время с Марией, они вяли, тухли и никли головкой. Поговаривали, что Мария чуть ли не Клеопатра, конечно, ей далеко, чтоб схарчить мужика за одну ночь, но года-двух ей хватало. Мужики умирали тихо, в хороших, оснащенных лучшим оборудованием клиниках, правда, один сбежал. Взял в кейс смену трусов и зубную щетку и ушел, будто на работу, а на самом деле навсегда. Милиция морду расшибла в поисках, но… Лучше нашей страны для побега не сыскать. Растворился в пространстве, аки какой-нибудь Копперфильд. Женщине стало обидно. И любой станет – и плохой, и хорошей. Я и себя ставлю на ее место. Идешь домой женой, а открываешь дверь – и уже нет оснований так считать. И кто ты на свете после этого? Мария Гансовна целых три дня заламывала руки, а потом стала озираться, встав на кривоногие цыпочки и поставив широкую ладонь над глазами козырьком, чтоб солнце не застило обзор. Мария Гансовна искала, кому послать импульс. И в зону ее внимания попал один артист. Так в зону обозрения боевика-террориста может попасть больница с маленькими детьми, а в зону борцов с терроризмом совсем непохожий на русского человека Майкл Джексон. И будучи горячими до войны, но глупыми для жизни, и те, и другие могут спустить курок. Так и Мария Гансовна взяла и спустила себя с цепи.
В нашем кино такое не знающее преград вожделение сыграла Мордюкова, когда жала изо всех сил к забору Вицина в фильме «Женитьба Бальзаминова». И горячо шептала до дрожи всего естества: «Он мне нравится. Я его хочу». Но Мордюкова – кто? Артистка! Ей крикнули «снято!», она и выпустила Вицина из лап, нужен он ей, и пошла снимать кринолин, но здесь не кино.
И уже не обком, а это, как его, длинное слово на му… Муниципалитет. Потому как время стремительно стало двигаться к концу света. Даже был назначен день. И надо было торопиться успеть, потому всегда лучше конец света встречать вдвоем. Такая есть народная примета.
Мария стала делать круги вокруг артиста, у которого была семья, и он ее любил. Но скоро выяснилось, что любил любовью попа к собаке, которую он убил; убил – и в яму закопал. Нет! Нет! Все красное словцо. Все остались живые, но в горячем сердце артиста как бы убитые и закопанные.
Перетянула Гора артиста, а красивая жена его с двумя хорошенькими детьми не только не повисла на изменнике, а гордо так сказала: «Ну и иди, дурак». Она Марию видела по телевизору и была оскорблена выбором мужа.
Тут надо сказать, что потом, ночью, жена рыдала в подушку, кричала в нее криком от разочарования в человеке, который ей казался «Ах!». Но есть мудрость в существовании подушки, которая крики и слезы оставляет себе. Нас так правильно иногда не слышать, мы же такие идиоты бываем в жалобах и визгах. Подушка – изобретение мудрого ангела. Причем, жена артиста была прехорошенькая, с кожей, можно сказать, на экспорт, две девочки что твои куколки, так что народ разинул рот и ничего не понял. Но это по первому разу. По второму – стал вникать, а на третий раз сделал вывод. У артиста какая-то выгода. Потому как без выгоды не понять движения от красоты в резко противоположную сторону. Значит, сильный интерес у артиста.
Но интереса не было. Во всяком случае, он его сам себе никогда не смог бы сформулировать. Более того, ночами просыпаясь от тяжелого басовитого дыхания Марии Гансовны, артист ощущал охватывающую его оторопь. Но оторопь – очень непростое состояние души. Тут и расплох, и страх, но и робость с нечаянностью вместе. Так вот, артист придумал себе, что он робеет перед умом и силой Марии Гансовны, а никакого страха нет. Ибо робость – это уважение перед. Лукав русский человек, если ему надо себя обелить. Он для этого и очернить себя может. И еще в минуты ночных просыпаний артист очень оскорблялся на брошенное ему вослед слово «дурак» от первой жены. Мужчины ведь очень болезненно реагируют на это слово. Скажи ему жена: «Не бросай нас, голубчик, светоч ты наш», – может, истории никакой и не было бы. Но слово было сказано: дурак. Неприемлемое для мужчины слово. Хоть кому его скажи, хоть Путину, хоть Жириновскому, хоть Березовскому – обидятся. А скажи: вор, убийца, сволочь – отряхнутся и пойдут дальше. Велика цена ума в России, велика, потому его и нету, что купить не за что.
Одним словом, Гора съела мышь и аж вздрогнула от наслаждения, поскольку до этого все был у нее мужик обыкновенный, партработник там, госчиновник, секретарь блока пекарей… А тут Артист. Хорошенький-хорошенький, сладенький-сладенький… Еще бы ела, да уже некуда. Пошла вся от аллергии на новый ингредиент сыпью.
Но Мария Гансовна была сильной женщиной. Туда мотнулась, оттуда вернулась – залечила аллергию. И пошла украшать и ублажать нового мужа, потому как показалось ей, что в какой-то момент ее болезни личико артиста слегка исказилось, как бы это сказать поточнее, брезгливостью.
Тут я ставлю себя на место Марии Гансовны. Ставлю свой характер. Я бы развернула его лицом к двери и сказала: «Уходишь быстро и не оглядываясь, и чтоб…» Точки в этом деле я бы поставила обязательно, потому как вопроса с гексогеном у нас нет, опять же киллер пошел мелкотравчатый, за пол-литра замочит кого скажешь. Поэтому намек интонацией, что всяко может быть, тут нужен и к месту. Прицельно, для смеха, можно отстрелить только одно яичко, так бы намекнула я тремя точками…
Я бы брезгливость не простила ни за какие деньги. Такой я человек. Но я не Мария. Я себя не переоцениваю. Она же свой ценник явно удвоила.
Но все шло у них как бы путем… А путем у нас – это значит: хоть в пятый раз или в двенадцатый, теперь женятся в церкви. Слово «венчание» употребить стесняюсь. Как раньше все важные дела таскали через железноглазых старперов парткомиссий, так теперь через церковь. Тем более что попы у нас чаще всего тоже не молоденькие и взгляд у них – тоже металла звон.
Мария после этого расцвела, и все на это обратили внимание: вот, мол, какое благо может получиться из зла. Имелась в виду разбитая семья. Артист же – все не давали – не давали – не давали – не давали, – а тут возьми и получи заслуженного. Не знаю, как сейчас, а при совке это было выше Гамлета или короля Лира, но, безусловно, ниже роли Ленина в «Кремлевских курантах». Сейчас все перепутано. Сейчас даже за роль Гитлера могут дать премию. И правильно, какая разница – Ленин, Гитлер, оба сумасшедшие. Поэтому орден за заслуги третьей степени вполне можно давать. Есть у нас такая степень для случаев, точно не выписанных в Конституции. Мария Гансовна очень туда рвалась, наверх, чтоб все привести в соответствие. И у нее были шансы. Просто случилось избрание в другое место.
Недолго красовалась Мария в божьем благословении. Опять достала ее аллергия. И хотя артист делал ей примочки и скармливал супрастин, душу ему ела новость, что бывшая его жена, так бесстыдно его обозвавшая, с двумя хорошенькими дочками собралась замуж за хорошего человека с хорошей профессией и хорошей зарплатой. И дело у них шло к оформлению в загсе. И он, артист, видел перед собой эту картину бракосочетания, и девочек-голубушек, которых с той самой поры, как ушел, ни разу не видел, сейчас видел так ясно-ясно и даже как бы слышал: что ж ты, мол, папа?
В общем, голос ему был. А тут большая треугольная женщина, вся в пятнах и почесухе, мечется на громадной кровати, перекатывается с конца в конец. Жалко до смерти, но и убить хочется. Это же так понятно.
От цвета таблеток уже рябит в глазах. То синенькие, то красненькие, то сразу и такие и другие, длинненькие такие, «капсулы» называются. На нервной почве артист перепутал таблетки. Одним словом, дал Марии не те, что против болезни, а те, что очень даже за нее. Была «неотложка», увезли женщину.
А я оторваться не могу, все рисую эту картину. Пальчики его вижу, как они мечутся туда-сюда по тумбочке, а под потолком – голоса девочек. Нет! Я как раз не думаю, что было нарочно и что был злой умысел. Как говорила моя бабушка, заставь дурака богу молиться, он и лоб расшибет. Какое тут ключевое слово? Правильно: «дурак». Как весь наш несчастный народ, который, как дитя малое, не знает, не понимает, чего ему надо: соленых огурцов или Конституции?
Женщину, которая все может сделать, а значит, ее надо спасать, или не надо спасать, потому как и так все было хорошо? Все равно бы дали заслуженного. Не сейчас, так послезавтра. Опять же детские голоса под потолком. Тремор. Я думаю, это он. Пальчики туда-сюда, все дрожмя дрожат, ну и взял не то! Нету тут злодейства. Нету! Одна нервность.
– Они такие похожие и такие разные? Так? – сказал-спросил его врач, имея в виду таблетки и давая намек, как выходить ему из положения.
– Что вы! Они совсем не похожи! – ответил артист, имея в виду женщин и только о них и думая.
– Тогда непонятно, как вы могли спутать? – возмутился врач.
– Так вот же… В голове у меня все помутилось. Шум, голоса… Как не в себе…
Что там с ней ни делали, как ни вычищали взбаламученную кровь, не спасли кандидата в депутаты. А ведь у Марии была цель, артисту она рассказала, взять Москву с первой попытки и закрепиться в ней навсегда. Спрашивала: «Тебе какой театр лучше подойдет?» Артист сказал, что, конечно, Ленком, но хитрый Захаров набрал столько красивых мужиков…
– Не проблема, – отвечала Мария. – Это для меня не проблема. – И она выдала такой импульс Захарову, что у того случился приступ.