355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Галина Щербакова » Кто из вас генерал, девочки? (сборник) » Текст книги (страница 5)
Кто из вас генерал, девочки? (сборник)
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 01:32

Текст книги "Кто из вас генерал, девочки? (сборник)"


Автор книги: Галина Щербакова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 14 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]

– Конечно, врет, – подтверждает мать. – Никакой у нее внучки нет. Награбила барахла во время войны.

– Так ее судить надо! – возмущается Лелька.

– Да ну тебя, – говорит мать. – Судить. Думаешь, другие не брали? Война ведь!

Заискивает тетя Соня перед Лелькой. Принесла ей книжку, как сохранить красоту.

– Зачем мне? – спрашивает Лелька.

– Бери, бери! Сейчас не надо, потом пригодится. Книжка немецкая, бесценная.

Лелька смотрит на желтые страницы с «ятем», на рисунки пышнотелых полногрудых красоток. В пятом классе она знакомится с Риткой, Линой и Нелкой. Она приглашает их смотреть книгу. Сколько смотрели, столько смеялись, Ритка залезла во дворе на стол и стала принимать всякие рекомендованные позы. Они умирали со смеху, а потом отец спросил: «А что это у тебя была за девочка?» Она ничего ему не ответила и вообще старалась не говорить с ним о девчонках, но он сам норовил выйти к ним, когда они с шумом вваливались в гости, он улыбался, заложив большие пальцы за подтяжки, и рассказывал назидательно и нудно, как учился он.

– У меня отец глупый, – сказала она как-то.

– Ну, как ты можешь так говорить, – возмутилась Ритка.

– С жиру бесится, – сказала Нелка.

Линка ничего не сказала, и Лелька на нее рассердилась. Ей показалось, что та с ней согласилась. В конце концов, она, Лелька, вправе думать об отце как хочет, а больше никого это не касается. Она сердито смотрит на Лину. Первая ученица. Ха! Ноги тонюсенькие, как спички, шея длинная, мать даже спрашивала, не больная ли она чем-нибудь. И одета хуже всех. Не любит Лелька Лину, но никому не говорит об этом.

– Лель! – говорит Лина. – Давай проделаем в вашем заборе амбразуры, чтоб за улицей подглядывать, а то так скучно.

– Иди на улицу и смотри, – говорит Лелька.

– Так это проще всего, – говорит Лина.

А Лелька вдруг начинает чувствовать, что забор и ей мешает, что он очень высокий и очень плотный и что во дворе у них свиньей пахнет.

– А мы сто лет собираемся поставить забор и все не можем, – смеется Ритка. – Мы не хозяйственные.

* * *

Ритка собирает рюмки и ставит их на блюдце.

– Ты говоришь – себе жизнь не устроила, за других берешься, что ж я, по-твоему, теперь не имею права другим помогать? – Ритка печально смотрит на Лельку.

– Да ну тебя, – злится Лелька. – Помогай, если тебе так хочется. Но ты думала когда-нибудь, сколько нужно взрослому современному парню?

– Что ты предлагаешь? – спрашивает Нелка.

– Я бы все-таки пошла в райком, – сказала Лелька. – Это, конечно, не так красиво, но практически от этого пользы может быть больше.

– Но ведь ясно было сказано, – говорю я Лельке, – не пойдет на это Рива. Чего ж тут говорить?

– Заставить ее пойти! – возмущается Лелька. – Вас восхищает ее благородство – веничком смахнула перхоть! Вы в восторге от Риткиного мужества – она будет тянуть Левку! Ах! Ах! Ах! А мне ее жалко. Никакого благородства в безмозглой доброте нет. В райкоме Геру прищучат, храбрецом он никогда не был, попыхтит, попыхтит и успокоится. В конце концов, ему же, дураку, лучше будет со своей семьей на старости лет. Она у него, кстати, не за горами. Надо один раз переступить через неприятное, противное, в общем, назовите как хотите. Кто без этого обходится? – Лелька гневно замолкает.

В гневе она хорошеет. Я знала это и раньше. Забыла. А сейчас вспомнила. Как она прибежала в десятом, красивая, пылающая от возмущения.

Умерла их домработница Соня. Родственников у нее никаких не оказалось, и мать Лельки на правах будто бы самого близкого человека наложила лапу на Сонино пианино – самую большую ценность. Приволокли пианино домой, а потом пришел настройщик, полез к нему в брюхо и чуть не упал в обморок: оно все было изъедено жучком, и проще было купить новое, чем тратиться на его ремонт. Лелька, пламенея, рассказывала нам об этом.

– Жучки не пианино съели, а мечту прибарахлиться задаром, – сказала тогда я.

Лелька просто в красавицу превратилась, столько украшающего гнева в ней было – и на Соню-обманщицу, и на мать, которая всем телом притискивала пианино к главной стене, и на меня, что высказалась. Какое я имела на это право?

Она ненавидела отца за глупость – но не прощала нашу к нему иронию. Она презирала мать за алчность – но мы не должны, не имели права это видеть. Она все понимала, но это была ее семья, и судить ее со стороны она не позволяла. А мы судили. Говорение правды в лицо было из тех доспехов, которыми мы гордились. Это была слегка горячечная правда. С тех пор как я «осела в хороших учительницах», самым большим своим делом я считаю вытаскивание моих ребятишек из горячечного смятения. Из самосжигающей страсти выдать! За то, что жизнь не всегда такая, какая в кино, за то, что папа говорит дома одно, а на работе другое, за ту убежденность, что взрослым не понять их. И я кричу: понимаю! Горите синим пламенем, горите! Ниспровергайте! Но только, ради бога – от знания, даже от желания знать, не от растерянности, не от равнодушия.

Если б они знали, мои мальчики и девочки, сколько я думаю о них, как мне хочется не найти за их категоричной резкостью скрытой паники (той – моей!), не найти поверхностности суждений; как мне хочется, чтобы две реки, из которых пьешь в молодости, протекали для них всегда рядом – Река Отрицания и Река Познания, Река Злости и Река Доброты. Иногда мне это удается.

И я считаю это самыми главными своими победами. Иногда не удается. И я печалюсь об этом больше, чем о ненаписанной книге. Бог с ней, с книгой. Ну не будет еще одной. Они-то уже есть – мои ученики. И надо, чтоб им удалось больше, чем мне. Их надо готовить к большему. Варвара обыскивала и отнимала у нас даже крохи. Она видела человечество одетым в одинаковые лосёвки. Так вам! Так вам! А я говорю своим: вы все в одинаково красивых сапогах (туфлях, платьях, костюмах). У вас у всех дома белые хирургические кухни, а телевизор слева (справа) по курсу в комнате с большим серым (красным, зеленым, желтым) ковром посередине. А на стене у вас что? Чеканка? Тарелка? Лапти? Ах, вот что! Эстамп. Ну, кто догадается, если вы не протрубите во всю силу легких, что ни у одного из вас не повторяется даже такая чепуха, как отпечатки пальцев? Что уж говорить о вас самих, о ваших душах, даже если вы все нарисуете синие веки, все наклеите ресницы, все напялите парики – вы же все равно разные, все равно непохожие. И это в вас самое дорогое, самое бесценное. Сапоги на платформе – даже не копейка, пыль, дым по сравнению с этим. Вы все генералы, дети мои, все!

А теперь разберемся, что же такое быть генералом…

– …Бери Левку, – говорю я Ритке, – бери. Независимо ни от чего – бери. Пусть они сходятся, расходятся – черт с ними, а Левка пусть будет с тобой. Ему нужна добрая устойчивость.

– Ребенку нужна мать, – Лелька говорит мне это, как последней дуре, как той гоголевской девке, что не знает, где право, где лево.

– А кто у него мать отнимает? – пожимает плечами Нелка и смотрит на землю, всю пронзенную облезлыми Ривиными шпильками. Ну, кто сейчас их носит? Только она. В пятьдесят четвертом она жила как в сорок первом. Сейчас, в семьдесят четвертом, она с трудом докарабкалась до пятьдесят четвертого. Время бежит быстрее толстой Ривы, она за ним не поспевает. Она как бегун, отставший на три круга.

Нелка, как и в детстве, берет на себя миссию разобраться в нашем непонимании и дать каждому кончик нити, уцепившись за который мы придем друг к другу. Должны прийти.

– Леля, – говорит она, – как у тебя дела в школе? Все-таки это хорошо, что из нас четырех две учительницы.

– Что хорошего? – спрашивает Лелька. – Кризис с кадрами?

– И кризис, – Нелка спокойная. Она всегда была особенно спокойная, если ее задирали. – Так все-таки как у тебя?

– Лину ты не спрашиваешь, – иронически говорит Лелька, – а я у тебя вызываю сомнения.

– Да нет, – говорит Нелка, – при чем тут сомнения?

– А у меня все хорошо, – говорит Лелька. – Я вiдмiнник народноi освiти. Съели? Я образцовая, девочки, учительница.

– Умница, – радуется Ритка. – Я ничуть не удивляюсь. У тебя всегда был подход к детям. Помнишь, ты была вожатой в пятом классе?

Лелька закрывает Ритке рот ладонью. Ей это неудобно, но она даже привстала, чтобы это сделать. Как ей надо закрыть Ритке рот ладонью.

– Я элементарно добросовестная баба, – говорит она. – Двадцать лет назад я рисовала на всех книгах и тетрадях высокие дома с блестящими окнами, я хотела строить эти дома, а стала учителем географии. Вы думаете, я считаю все это несправедливым? Совсем наоборот. Как пишут в газетах, жизнь внесла свои коррективы и определила всему свое место. Дома стали строить без меня. На здоровье! Я предпочла полюбить географию. А потом поняла, что в ней даже есть сермяга – Волга всегда впадает в Каспийское море. Это утешает, как всякая незыблемость.

И тут я поняла, что ничего ее не утешает. Что она вся клокочет внутри, но не скажет нам ничего. Игося? Хотя почему он? Вполне мог оказаться на самом деле приличным мужем. Работа? Но тут я согласна с Лелькой: за двадцать лет привыкаешь к делу, которым занимаешься. А география действительно самый для этого предмет подходящий: ни тетрадей, ни острых вопросов, реки текут, горы стоят, города строятся…

– Скучно, девчонки, – говорит вдруг Лелька. – До тошноты. Все привычно, все знакомо, все будто сто лет было. Мебель двигаю туда-сюда, шторы каждый месяц меняю. Один хрен. Запахи те же. Звуки те же. Гости те же. Кого от чего стошнит – знаю. Кто что запоет – знаю. Как Игорь целуется, наизусть помню. Да и он это делает наизусть.

Я отплевываю тихо, чтоб никто не видел, диагоналевые нитки.

– И в школе одно и то же. Даже дети все на одно лицо. Ты этого не замечала? – Она поворачивается ко мне. Я не ждала, растерялась. Лелька машет рукой. – Не скажешь. Я так и думала, что не скажешь. Каждый хочет представить, что живет интересно. Хоть и ничего нет, а все-таки, мол, что-то есть… Люди все иллюзионисты. Или как? Иллюзионеры? Я даже знаю, как я умру. На двуспальной кровати, и местный комитет будет собирать на похороны по рубчику. А потом выяснится, что денег ни у кого нет, и возьмут в месткоме под зарплату, а через десять дней люди придут получать деньги, а с них начнут вычитать. И все будут удивляться: зачем, почему? Потому что выяснится вдруг, что все меня уже забыли. Напрочь…

Самое безнадежное дело доказывать несчастливому, что он счастливый. Как говорит мой Андрей – «бесполезняк». Поэтому мы молчим. Ритка не в счет. Она-то лепечет что-то о семье, о дочери, о том, что как ей, Лельке, не стыдно так думать. Произнести такие слова полагается. Они как «будь здоров» после чиха, как с «Новым годом» первого января. Ритуальные слова, и все. А по существу ничего не скажешь, потому что скучно – это опухоль с метастазами. Это несчастье. А Лелька ждет. Она высказалась и напряглась, готовая и принять, и опровергнуть все, что мы ей скажем. Я знаю, что такое скука. Скукой были отпуска с Олегом. Я просыпалась по утрам, а сознание бесконечности наступившего дня повергало меня в отчаяние. Мы ходили, лежали, ели, читали, мы смеялись, ссорились. И было скучно.

А если так всю жизнь? И она, бедняга, двигает мебель, с треском срывает пыльные шторы…

– А ты попробуй уйти из школы, – говорит Нелка. – Не дрейфь и начни что-нибудь сначала.

– Что? – быстро спрашивает Лелька. – Что?

– Поступи учиться, – говорю я.

Лелька смеется.

– А то ты не знаешь, что в нашем возрасте уже никуда не принимают. Вообще порядочным людям в тридцать семь и умирать не стыдно.

– Где ты была раньше? – тихо говорит Нелка. – Ну не сейчас же родилась твоя скука?

– Не сейчас, – отвечает Лелька. – По-моему, я с ней родилась.

– Но ты же отличник народного просвещения, – восклицает Ритка, – это же не всем дают.

– Некоторым, – усмехается Лелька. – Некоторым.

– Но это же показатель, – убеждает нас всех Ритка.

Мы молчим. Знаем: никакой это не показатель. Варвара была отличником народного просвещения, Елена Прекрасная нет. Между прочим, я тоже не отличник. И никогда этот вопрос не стоял. У меня нет высокого процента успеваемости. Еще в первые годы своей работы я поклялась (сама себе, конечно), что не солгу в оценке в угоду проценту. Никакой это не героизм, но я действительно не лгу. И к этому уже привыкли, что в целом я светлую картину порчу, но объективно, если смотреть из года в год, мои ребята в школе самые грамотные. Я даже знаю два сорта родителей. Одни добиваются, чтоб их ребенок попал именно ко мне, другие наоборот. И с этим уже считаются. И я сама уже привыкла, что вокруг комплектования старших классов, где буду я, всегда маленький скандал. «На здоровье», – говорю я. Разве могут мои дети после этого казаться мне на одно лицо?

– Сколько ты зарабатываешь? – спрашивает Нелка.

Лелька делает удивленные глаза.

– Сто тридцать. А что?

– А Игорь?

– Триста. Иногда больше. Он ведь директор техникума.

– Я к тому – а ты не поработай. Посиди с дочкой. Оглянись вокруг. Почитай.

– С ума сошла! – вопит Лелька. – Целый день дома? Да я и умываться перестану! Меня школа чем подстегивает: я должна и прическу сделать, и губы намазать, и маникюр. И грацию затянуть. Ты бы посмотрела на меня в воскресенье. Я сама себе противна… Чумичка.

Как это говорит мой Андрей? «Мамочка! Я понял: человек кладезь всего. В нем все про все. Все элементы, вся химия и весь морально-аморальный спектр. Абсолютно весь. И что он захочет – то и обнародует. Вред учителей знаешь в чем? („Какой еще вред, негодяй, неблагодарный!“ – это я.) В том, что они воображают, что знают тебя лучше, чем ты знаешь свой спектр сам. И те, которые совсем уж много на себя берут, ковыряются в нас, как обезьяна в телевизоре. („Кто в тебе ковыряется? Кто?“) Некие педагоги, мамочка! Не ты. Ты не ковыряешься. Ты нас встряхиваешь, как грушу. Чтоб время от времени червьё отпадало. („Нет такого слова, грамотей!“) Будет! Я его пущу в обиход. Но согласись, мама, трясение груши – это тоже несколько по-обезьяньи… („Ты у меня схлопочешь!“) Но все-таки это лучше, чем пальцами в электрическую схему. („Пальцами! Пальцами!“) А то я не знаю… Пальцами лучше. Точнее…»

– Нелка права, – говорю я Лельке. – Отвлекись от всего на свете и подумай о себе. Тебе до того момента, когда начнут собирать по рубчику, самое малое лет двадцать пять. Ну сообрази, как тебе их прожить не чумичкой? За школу я тебя не агитирую. Бесполезняк, как говорит мой сын. Я убеждена, что с любого момента можно начать сначала. Стряхни червьё. (Ого!)

– Понятно, – отвечает Лелька. – Поеду строить БАМ… Ничего нельзя начать сначала. Если уж пошла жизнь комом, так это до смерти. Судьба есть судьба.

– Но ты же любишь свой предмет, – говорит Ритка, – я вот тоже привыкла к своей работе. Пользу можно приносить везде.

Лелька хохочет. Странная у нее особенность: в гневе она красавица, когда смеется – уродка. От смеха у нее набрякают щеки и расплющивается нос. Лицо делается плоским и деревянным. Не лицо, а театральная маска. С такими масками бегают актеры на спектакле «Медея» в нашем областном театре. Они страшно раздражали меня, а ведь режиссер, видимо, считал, что очень тонко их задумал. Кто задумал несчастливую Лелькину судьбу с передвиганием мебели, с серым значком на кримпленовом лацкане? Кто этот бездарный режиссер?

Нелка достает из сумочки блокнот и что-то в нем пишет.

– Это мои координаты. На месте я буду двадцать третьего июля. Обговори с Игорем, согласится ли он переехать к нам в район. Директор техникума у нас есть, а вот завуч им нужен со стороны, а то там, как пауки в банке, перегрызлись за это место. А тебе будем искать работу. Только ты сама думай, думай. Чего ты хочешь?

Лелька прижала вырванный листок одним пальцем к столу.

– Ты во всем так – раз, раз?

– А ты чего от меня хотела? – спрашивает Нелка. – Чтоб я тебе сочувствовала? Не могу. А помочь – это в моих силах.

– А скарб? – смеется Лелька. – Что делать со скарбом?

– Каким еще скарбом? – не понимает Нелка. – Ты о вещах, что ли, мебели?

– Я о скарбе, – повторяет Лелька.

Нелка морщится.

– Ты не ломайся, – говорит она. – Или приезжай, или давай ни о чем не говорить.

– Извини, – хорошеет Лелька, – последние десять лет я просто замучила тебя разговорами. Изо дня в день, изо дня в день…

– При чем тут я? – возмущается Нелка. – Ты свою жизнь испортила.

– Лина сжевала, я испортила, – наступает Лелька, – ты одна все знаешь, как надо. Ты предлагаешь мне шило на мыло. Одних пауков в банке на других.

– Это же перемена обстановки, Леля! – слишком горячо говорит Ритка.

Я инстинктивно поворачиваю голову к дому, не слышал ли кто ее страстный вопль? Слышал. Тетя Фрида стоит за старенькой тюлевой гардиной, и ухо ее повернуто к приоткрытой форточке. Мы встречаемся с ней глазами, и она делает вид, что рвет на себе волосы.

– Это перемена не обстановки. Это перестановка слагаемых, – горько смеется Лелька. – Неужели это непонятно?

– И все-таки спрячь листок и подумай, – говорит Нелка. – Больше я ничего не могу.

– Никто не может, – торжествует Лелька. – За что руку вспарывали, а?

Для меня всегда есть что-то стыдное в словах: «Я живу хорошо, у меня все в порядке». Жизнь трудна, и даже избавься мир от социальных причин этого, она будет трудна в каждом конкретном человеческом случае. Все дело в том, сделаешь ли ты обстоятельства своей жизни горбом, грузом, горьким и неподъемным, или, взгромоздившись на них, как на горку, как на вышку, обретешь большой обзор и чистый воздух. А можно распластаться по воле судьбы, плыть с ней по течению, так бьется привязанная к корме пароходика лодка, бьется в чужом фарватере, все на задах, все на задах, все не в своих брызгах…

За что мы вспарывали тогда руку? Чтоб не носить горбы, не быть привязанными лодками? Бритва была тупой, кровь настоящей, а клятву пришлось порвать. Ищи – не найдешь следа под локтем… Так за что же мы вспарывали руку?

– Ладно, девчонки, – сказала Нелка. – Я пошла. Пойду уговаривать маму переехать ко мне. Устала я это делать. А она упрямится…

– Иди, куриный революционер, – говорит Лелька. – И ешь полезную птицу.

– Теперь буду, – смеется Нелка. – Я сегодня разговелась. Тетя Фрида! – кричит она. – Дядя Фима! Я ухожу.

Они выходят на крыльцо. И Рива выплывает тоже.

– Неля, – говорит она. – Ты стала большим человеком. Скажи, будет война или нет?

– Не будет, – отвечает Нелка. – Не бойтесь.

– Я тебе верю, – Рива произносит это торжественно. – Теперь я буду спокойна за Леву.

Лелька фыркает.

Нелка целует Риткиных стариков, Риву не целует, а просто, как маленькую, гладит по голове.

– Скажи ей, пусть сходит в райком, – кричит Лелька.

– Никуда не ходите, – говорит Нелка. – Подымите Левку сами.

– Я пойду к людям стирать белье, – гордо говорит Рива.

– Брось, тетка, – Ритка обнимает Нелку, и мы все идем к старенькому столбу.

Нелка целует меня, Ритку, а Лелькину голову прижимает к груди и держит.

– Лелька, – говорит она. – Тридцать семь – это двадцать плюс семнадцать. Не хорони себя. Ну плюнь на эти две неудачные цифры и приезжай ко мне. Не в столицу зову, но в своем городе я шишка, куриный революционер. Поищем, посмотрим, подвигаем мебель вместе.

Лелька трясет головой. То ли – да, да, приеду. То ли – нет, нет, никогда…

Нелка уходит от нас, прямая спина, длинные ноги, не оглядывается, не машет рукой. Я бы оглядывалась. Я бы махала. Может, в этом наше главное, кардинальное различие. Для меня всегда важно, что позади, я вся из своего прошлого, из своего вчера – как речка из истока. А она не оглядывается… Ей это мешало бы… А Лелька застыла, закаменела. Думает о чем-то…

Мы не успели отойти от столба, подъехал Игося. Вот и встретились. Он кивнул Ритке, по мне прошелся взором и не узнал.

– Это же Лина! Лина! Из нашей школы! – кричала Лелька.

Игося непонимающе шевельнул обтянутыми красной трикотажной рубашкой плечами – не помню, мол, не знаю, не видел. Мало ли кто учился в нашей школе? Лелька усаживалась в машину, а он смотрел сквозь меня, подлый Игося, с липкими, цепкими руками. Ладно! Давай не узнавать друг друга. Может, это самое правильное – забыть арбуз с фиолетовыми чернилами. Ну что он мне дался? Чего я всю жизнь отплевываюсь? Почему я не могу уйти с прямой спиной, не оглядываясь? Вперед, вперед! Почему мне надо быть рекой, вытекающей из истока, в котором все: и шевелючие губы Варвары, и ее топтание по нашим душам, и этот чертов Игося, которому я несла тяжеленную посылку, и мой разлюбезный Олег, оставивший меня «на двух ногах», – почему я помню это? Лелька протягивает мне из окошка машины руку, и я жму ее.

– Я наболтала вам лишнего, – говорит она. – Жизнь есть жизнь. Она всякая… А двадцать плюс семнадцать – это реникса. Так не бывает.

Игося нежно приподнял машину с тормозов, и они поехали. Лелька, не оборачиваясь, махала нам с Риткой своей загорелой красивой рукой.

– Везет же людям, – крикнула с крыльца Рива, – только птичьего молока нет. И муж у нее такой представительный, сразу видно, положительный человек.

– По чему видно? – спросила Ритка.

– Я прекрасно разбираюсь в мужчинах, – важно ответила Рива. – Я их вижу насквозь.

– Мне тоже надо идти, – говорю я.

– Это было как в сказке. Вы все вместе. Мне снилась кровь. Мама сказала – к родственникам. А вы ведь больше. Этого мне надолго хватит – думать и вспоминать, вспоминать и думать.

Мы прощаемся у того же столба. И я ухожу, как и должна уходить, – пятясь. Я машу им руками до тех пор, пока дом 1974 года не заслоняет от меня жилкооп двадцать девятого. И иду медленно, потому что от выпитого вина у меня стучит в висках: никуда не денешься – наследственная гипертония. Это не страшно. Выпью таблетки, и все пройдет. Вот только лихо перемахнуть через заборчик мне уже не удастся. Ну что ж… Мне больше и не надо. Могу пройти и степенно. Возле дома ходит Андрей и грызет травинку. В глазах гнев и слезы.

– Ну знаешь! – говорит он возмущенно. Потом тянет носом и уже весело спрашивает: – Да ты никак клюкнула?

Я прикладываю палец к губам – молчи. Он подмигивает. Ему уже весело, он уже забыл свой гнев на меня, кошку, бродящую саму по себе.

– Потом, – говорю я ему, – все расскажу.

Он доволен страшно: тайна. Он будет ждать чего-то «такого», ведь мама у него совсем, совсем непьющая. И если уж… Ничего «такого» не будет. Я ему расскажу про нашу встречу и спрошу: почему, сын, я всегда ухожу, оглядываясь? Почему мне важно видеть, что я оставляю за собой, какие глаза мне смотрят вслед? Андрюшка любит такие вопросы. Он мне долго-долго будет все разобъяснять, потому что хоть мама у него и хорошая учительница, но все-таки она женщина… Валяй, сынок, я тебя послушаю! Все-таки мне действительно интересно: почему я оглядываюсь?

– Ну, – спрашивает меня мама. – Видела наш центр? Как фонтан? Плюется?

1966–1974

    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю