Текст книги "Чудо в перьях (сборник)"
Автор книги: Галина Артемьева
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 15 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Махну серебряным тебе крылом… [3]3
Слова песни из кинофильма «Небесный тихоход».
[Закрыть]
Оставалось пройти паспортный контроль. Антон встал в небольшую очередь – сегодня в цюрихском аэропорту почему-то всюду были очереди, – достал заранее паспорт.
«Ай лав ю со мач, ай вил мис ю» [4]4
I love you so much. I’ll miss you ( англ.) – Я так люблю тебя, я буду скучать.
[Закрыть], – услышал он впереди себя нежный тихий шепоток. В шепотке слышались слезы. Впереди стояла красивая пара, как он сразу их не заметил? Не швейцарцы – иначе зачем английский. Но иностранцы. В смысле, не русские, не наши.
Мужчина – высокий, статный, ухоженный – одна стрижечка чего стоила, в костюме, который тянул на несколько тысяч баксов, судорожно обнимал тоненькую бледную девушку с короткими темными волосами.
«Вылитая Деми Мур», – определил Антон. Он увидел ее тонкие пальчики с длинными ноготками лопаточками (самая модная форма, жене его так же теперь маникюрша делает). Некоторые пальцы были украшены не слабыми колечками: в одном – крупный бриллиант, в другом – изумруд. И мужчина, и девушка были совсем из другого мира. Там летают на личных самолетах и не стоят в очереди на паспортный контроль. Но мало ли что бывает?
Девушка продолжала шептать свои отчаянные слова. Мужчина молчал, прижимая ее к себе. Антон постарался встать так, чтобы можно было увидеть его лицо: в глазах того стояли слезы, одна слеза катилась по щеке. Девушка подняла лицо, встала на цыпочки и выпила ее. Мужчина объятий не разжал, уткнулся лицом в ее волосы.
Антон был растроган. Он никогда не видел, чтобы такие мужики не то чтобы плакали, а вообще хоть как-то проявляли свои чувства. Сидят на переговорах с приветливо-каменными лицами, до последней минуты не поймешь, что решили. Хотя тут было все понятно – когда такая девушка говорит тебе о любви, и выпивает твою слезу, и прижимается к тебе беспомощно, а ты с ней должен расстаться, – тут можно и зарыдать. Все поймут.
В общем, пара излучала такую любовь и боль от предстоящей разлуки, что долго смотреть на них было трудно: становилось завидно. И хотя у Антона была красавица жена, и они любили друг друга, и верили друг другу, и скучали, расставаясь, ужасно, но тут у него как-то учащенно забилось сердце. Захотелось быть на месте этого мужика, чтобы так же красиво все было, и пусть даже больно невыносимо, но чтобы так же потянулось к тебе любимое, единственное лицо, чтобы слезу твою выпила. Очередь двигалась медленно.
«Вот счастье-то для этих», – подумал Антон и глянул вперед: много ли еще народу. И глаз не смог оторвать! Перед отчаянно прощающейся парой стояла еще одна, почти такая же. Только у этого, нового мужчины волосы были чуть светлее, и сам он был несколько круглее – типичный процветающий швейцарец, а девушка его была не Деми Мур, а вообще ангелоподобная Мия Фэрроу, какой она была в «Ребенке Розмари». (Жена у Антона любила кино и его приучила, так что ему типы внешности было легче всего определять, сравнивая с кинозвездами.)
Эта пара прощалась менее выразительно, но более темпераментно: жадно целовались, отстранялись, смотрели друг на друга, потом опять бросались друг другу в страстные объятия.
Ситуация из эксклюзивной превращалась в обыденную, комическую даже. Зависть прошла. Антон стал думать о своих служебных делах.
На подходе к пограничнику обе парочки жестом пропустили его вперед – не напрощались, значит. Он глянул напоследок на девушек: бывают же такие. Темненькая по-прежнему что-то жалобно шептала своему спутнику, гладила его по щеке узкой рукой, а голубоглазая «Розмари» как раз подставляла губки для очередного жаркого поцелуя.
Войдя в салон самолета и заняв свое место, Антон достал деловые бумаги и принялся их перечитывать.
– Танька, блин, чуть в самолет из-за вас, козлов, не опоздали, – раздался почти над самой его головой задыхающийся хрипловатый женский голос. Стервозный такой голос энергичной московской девки.
Взъерошенная Деми Мур обращалась к запыхавшейся Мии Фэрроу. Обе плюхнулись в пустовавшие кресла перед пораженным Антоном. Он слушал, стараясь не пропустить ни слова.
– Ну, Дашк, – сказала Мия более пискляво, но с теми же развязными интонациями, что и ее подруга, – ну, ты мне такое дело сделала, век тебе не забуду.
– Да ладно, чего там, – отвергла благодарность Деми. – Ты давай рассказывай, как у вас там. Мы ж с тобой теперь соседки будем, мне к тебе только с горочки спуститься. Это тебе не Братеево с Теплым Станом.
Обе сыто заржали, и Танька, уже совершенно утратившая в глазах Антона даже приблизительное сходство с похожей на ангела Мией, принялась хвастаться:
– У него такая вилла! Комнат двадцать! Не сосчитать! Две ванны джакузи! Мы все время – то в одной, то в другой. Смотри, какая я промытая, да? Сад большой, бассейн. Слушай, пферд – это лошадь? Вот, у него, значит, еще пферды есть, только не здесь, в другом каком-то месте. На пфердах скакать будем, сказал, по уик-эндам! Представляешь? А в моей ванной – ты бы видела (у него несколько ванн, с ума сойти!), так в моей – туалетных вод всяких – тьма: и Живанши, и Келвин Кляйн, и Шанель, и Элизабет Арден, и Тифани, и Герлен. И к ним такие же гели для душа, и кремы! Знаешь, кайф какой! Я даже с собой оттуда немножечко взяла…
– Вот дура! – с досадой оборвала ее Дашка. – Это ж все твое будет, зачем же у самой-то себя переть, это тебе не из клубного сортира жидкое мыло скомуниздить. Сколько тебя учила, а ты… Ты, наоборот, делай вид, что для тебя это все – тьфу, дерьмо собачье, видела и не такое тысячи раз. Ты же, типа, сама не голодрань, человек приличный, хоть и от одиночества уставший. И тебе, типа, кроме любимого человека, ничего и не нужно.
– Нет, Дашк, я не перла. Я у него в последний вечер, когда мы в ванне, ну, это… И я ему говорю: «А можно я с собой на память возьму вот эти духи?» Что я, когда ими подушусь, сразу этот вечер вспомню, как у нас все было. А Уго мне говорит: «Это же я специально для тебя и покупал, не знал, что ты любишь, волновался, вот и купил разное». Он увидел, что я Шанель взяла (она же самая дорогая, правильно?), так сегодня перед отлетом, смотри, чего мне еще принес.
– Ух ты! – похвалила Дашка. – А мне мой сегодня, смотри, что подарил.
Танька молчала, видно, подарок разглядывала. Потом протянула:
– Это да-а! Бриллиант настоящий?
– Ага! Я на душки не размениваюсь. Это ж обручальное, Таньк! Мы с ним вчера помолвились, считай, официально. Он прием устроил, народу назвал, все от меня балдели по-страшному. В общем, показала я им европейский класс. А их бабы – такие коровы: накраситься толком не умеют, одеваются, как чушки, я-то волновалась, думала: как я там среди них. Но хорошо еще: все по-английски говорят…
– Счастливая ты, Дашка, по-английски можешь. А я вообще – дура дурой, как глухонемая, все на пальцах объясняла. Ну, ничего, сейчас прилетим, на следующий же день на курсы пойду.
– Курсы курсами, а ты как с Шуриком своим будешь? Уго твой знает, что ты замужем? Сказала ты ему? Как ты за него выходить-то собираешься? Они же ведь через месяц приедут!
– Ой, Дашка! Я об этом все время думала: ну что мне делать, такого шанса ведь больше не будет у меня. Вот ты представь, возвращаюсь я сегодня в нашу трехкомнатную, к Шурику моему благоверному с его мамочкой. Я тебе еще не рассказывала, что она недавно отмочила? Он на работу собирается, у него что-то важное на девять утра было намечено, ну и мамусенька нас, сынулечек своих малолетних, перед выходом оглядывает, есть ли у нас платочек носовой и всякое такое, и вдруг она так тревожно: «Шура, а ты трусы сменил?» Он отмахивается, мол, спешу, мам, не до трусов мне, так она за ним к лифту бежит и на всю лестницу вопит: «Шура, смени трусы! Шура, смени трусы!» Он у нас мальчик послушный, вернулся трусы менять, на меня орет, торопится, я виноватой оказалась, представляешь, мамочке никогда ничего не скажет, всю злость на мне выместит. И что ты думаешь: опоздал он на свою серьезную встречу из-за трусов! Вот какие у нас дела! Надоело мне все это, мужику сорок пять лет, а без маминой юбки – никуда. И мама у нас – святая, непорочная, какая бы ей моча в голову ни ударила.
– Да, слов нет, – хмыкнула Дашка, – ну думай, как ты будешь. Они как про развод узнают, ведь грызть тебя начнут, тебе тогда сразу уходить надо, а Вовчик как же? Хорошо, я себе крылья не обрубила. Свободная. Правда, ты все-таки за ними была как за каменной стеной, ни о деньгах, ни о том, как с начальником поладить, у тебя голова не болит. А я… Хватит, насекретутствовалась. Шефа кондрашка хватит, когда узнает, за кого я замуж выхожу. Козел вонючий. Теперь он под мою дудочку попляшет. Это ему не за триста баксов в месяц надо мной измываться. В общем, заживем, как белые люди.
Таньку грызла мрачная дума:
– Даш, я знаю, что я сделаю: пойду в суд, подам заяву, типа, он алкаш, бьет меня, где он – не знаю. Они его вызовут, он не придет, нас и разведут. Мне Машка говорила, она со своим, он у нее правда пьянь был, так развелась. Легко и быстро. Шурик с мамулечкой даже и не узнают ничего. Я за Уго выйду, а потом уже им скажу. Во они обалдеют!
– Это ничего, – одобрила Дашка. – А Вовчик? Может, Уго твой вообще детей не захочет. Или чужих не выносит. Знаешь, есть такие мужики – на чужих детей аллергия. Удавятся, а бабу с ребенком не возьмут.
– Он добрый, Дашка! И как раз детей любит! И спрашивал меня, сколько у нас детей будет. И сказал, что много хочет. Придумаю что-нибудь. Еще не вечер. А Вовке только лучше будет.
Дашка откинула спинку кресла, которое уперлось прямо в колени Антону.
– Мужчина, уберите свои ноги, вы мне отдыхать мешаете, – вызывающе брезгливо потребовала она, повернувшись к нему.
Он увидел ее цепкие пальцы, хищные ногти, кольцо с массивным бриллиантом. Отвечать не хотелось.
– Дашк, ты что, не видишь, это же иностранец, не понимает он тебя, – проворковала Танька и ласково улыбнулась.
На всякий случай.
Юзер
1
Глупо как-то они познакомились. В кафешке встретил приятеля-фотографа, у которого когда-то подрабатывал. «Зайдем, – говорит, – кофейку тяпнем. Всю ночь туда-сюда, не спал ни минуты, а сейчас вот в журнал тащиться…»
Итон тоже всю ночь жил бодро, тусовался. Фу-ты ну-ты, имя Итон, а? Он сам себя так назвал, еще в шестнадцать лет, в босоногом деревенском детстве. Услышал где-то, понравилось. Не то что Игорем, как мама придумала. Итон – и все балдеют. В Москве тоже все поначалу балдели, спрашивали – в каком, мол, смысле – Итон? Он отвечал – в прямом. Круто получалось. Какая-то родословная вырисовывалась. Сразу делалось ясно, что он – человек-загадка, раз дали ему такое имя. Однажды спросили: «А как же по батюшке?» – «А у нас без батюшек», – таинственно намекнул Итон на нездешние корни. Так и привыкли в тусовке – есть такой Итон, стильный, много не говорит, не врет, всем вокруг интересуется. Как неродной.
Он и был им неродной, из Белгородских меловых карьеров. И хоть отчество у него имелось – Иванович, отца он никогда в жизни не видел, да и не мог видеть, его просто не было вообще. Мама рассказала ему по-дружески все про себя и про него – стесняться ей было нечего – она удачу свою воспевала и смекалку, а не позор.
Никто ее в молодости не любил, потому что она была некрасивая, а ей хотелось ребеночка, ужасно хотелось. Она уж и наряжалась по-всякому, и губки бантиком красила, и брови выщипывала, и на химический перманент тратилась. Но робость мешала. В компаниях зажмется в каком-нибудь уголке и сидит. Никто на нее и не глянет. И вот прокатились двадцать девять лет ее никого не привлекшей жизни. Почти тридцать. После тридцати пойдет четвертый десяток, совсем чуть-чуть до бабушки. Эта навязчивая мысль прицепилась, как сырая глина во время осенней распутицы к башмакам, – не отдерешь. От отчаяния и ужаса перед подстерегающей у порога старостью решилась она на небывало мужественный шаг.
К подружкиному мужу приехал младший брат – новоиспеченный лейтенант. Следовал к месту службы и остановился на одну ночь. Все как следует выпили на радостях, и лейтенант стал хвастаться, что теперь – все, прощай холостая жизнь, сейчас вот обоснуется на новом месте, приедет невеста.
– Красивая, – вздыхал, сам себе завидуя, – вот такая же вот кудрявая, как она.
И кивал на Тоню. И все согласно кивали по-пьяному, что, дескать, да, тогда – ясное дело – красивая. Тут Тоня и поняла, что сейчас – или-или. Или будет у нее ребенок от любимого человека, который впервые в жизни ее красивой назвал, или она распоследняя дура, и пеняй тогда на себя. Все еще немножко выпили и позабыли про лишние детали жизни. Тогда она взяла лейтенанта за руку и увела в подругину спальню. Дверь на ключ замкнула, хотя все равно никто бы не пришел – водки на столе было еще много, да и компания вся была семейная, солидная, никому по углам целоваться уже надобности не было. Лейтенант был молодец. Сразу все понял. Налетел, как вихрь. И все называл ее Наталочка, Наточка. Для самоуспокоения, скорее всего. Не такой уж он был пьяный, чтоб Тоню от далекой невесты не отличить.
Все было очень-очень хорошо. Когда единственный ее любимый уснул, она быстренько оделась, поцеловала его на прощание и погладила по светлым волосам. Благодарила за будущего ребеночка, уверена была, что все будет как в сказке, – по ее велению, по ее хотению.
Ее отсутствия никто и не заметил. А вот Ваню хватились:
– Куда подевался?
– Да спит, уморился, весь день в дороге. Пусть спит, – постановил старший брат.
Она еще посидела со всеми, тихо переживая свое счастье, да и дома потом всю ночь не спала, все вспоминала, как он называл ее красивой, как крепко обнимал. Радовалась, что оказалась такая смелая и сделала, как захотела. Успела до тридцати, до старости.
Как только Тоня поняла, что беременна, легко нашла учительскую работу в другом поселке, учителей младших классов не хватало, а у нее уже был десятилетний стаж, опыт. Получила от совхоза домик, завела хозяйство, маму перевезла. Но даже ей, маме своей, не сказала, чей Игорек, – зачем? Зачем Ване неприятности? И Наталочке его? Они-то в чем виноваты?
Жаловаться на судьбу было нечего – они тихо и хорошо жили. Игорек у мамы своей учился в младших классах, никто его не обижал. У них был сад, огород, коза, кролики, куры. Все эти живые были первыми и лучшими Игорьковыми друзьями – козочка родилась, когда он учился ходить, и они вдвоем понимали, что они – дети, и мир больших им радуется и умиляется. Куры быстро вырастали большими из пушистых желтых писклявых шариков. Крольчата рождались слепенькими, маленькими, как мышки. Их мама-крольчиха перед тем, как выпустить их на белый свет, выщипывала из себя пух и устраивала им теплую постельку, мальчик приносил ей вату, ему было страшно, что она так больно себе делает и что ей-то самой будет холодно теперь. Крольчиха, хоть вату и брала, все-таки продолжала самозабвенно надирать из себя пух для новорожденных.
Бабушка объясняла: «Мать всю себя для ребенка не пожалеет, все отдаст, что там пух – ей для маленьких жизни не жалко».
Тогда мальчик начинал жалеть и свою маму, и мамину маму – бабушку. Они живут по какому-то особому закону, они к себе беспощадны, им лишь бы устроить тепло и покой тому, кто дороже для них самой жизни. Он их любил и уважал, и понимал, что раз так все устроено в мире, его дело – принимать их заботу, брать всю любовь, которую ему дают одинокие женщины, созданные, чтобы быть матерями не один раз в своей жизни и женами не на одну-единственную ночь. Одному мальчику вряд ли нужно такое море нерастраченной любви. Крольчата подрастали, открывались их глазки, и они навсегда вылезали из нащипанного матерью пуха. Крольчиха равнодушно давала убрать этот ненужный уже ее детям пух из клети. Цыплята становились белыми и пестрыми курочками-подростками, и мать-курица, зорко следившая за каждым чадом, успокаивалась и начинала жить своей жизнью. Взрослое существование живности никого уже не умиляло и не приводило в нежный восторг. И только человеческие матери с годами не остывали, а, напротив, все больше любовались, все большие жертвы приносили своему ненаглядному творению.
Мальчик был уверен, что именно так и должно быть. От кого ему было научиться, как быть мужчиной? Он умел быть маленьким, умел принимать заботу, умел любить тех, кто его любит. Много это или чего-то не хватает? Как знать…
После школы свято верующие в способности и исключительность Игорька мама с бабушкой снарядили его в Москву – учиться. В бесплатный институт он не попал. Срезался на первом же экзамене. Кто мог подумать, что в этом городе окажется столько умных, которые знали все, о чем он даже не догадывался, что это знать нужно. Он лишился веры в себя (но не любви к себе). И хоть город многое в нем сокрушил, покинуть его ошеломленный Итон был не в силах. Чуть-чуть подзарабатывал то здесь, то там. Втянулся в ночную жизнь. Хорошо было ввалиться в клуб, встретить знакомых, поорать сквозь грохот музыки про дела или мысли, которые недавно пришли на ум. Тяжелее всего обстояло дело с жильем, но и тут выручали клубные знакомства: то кто-то уезжал на месяц и оставлял ключ от комнаты в коммуналке, то у кого-то родители отбывали в загранку, одному скучно – можно пожить вместе.
Оставаясь внутри маленьким, он умел жизненную игру повернуть в свою сторону, сделать так, чтобы о нем заботились, жалели, помогали. Главное, никому не говорить о сокровенном: о младшеклассной учительнице-матери, копании в земле и курятнике, о простой жизни, когда на завтрак – стакан козочкиного молочка с хлебушком, на обед – мятая картошечка, на ужин – макароны с засоленным бабушкой огурчиком. Все это было постыдно обыкновенно.
Он говорил: «Наверное, в прошлой жизни я был вегетарианцем, так что в этой – стремлюсь наверстать упущенное». И его угощали стейком или фуагра, или… – да мало ли в этом чудо-городе еды с непонятными названиями для самых обычных вещей: мяса или гусиной печенки.
Мама самоотверженно велела: «Сиди в Москве. Там тебя никто не знает, в армию не заберут. Возможности там какие – с твоими-то способностями рано или поздно…» Но у него чего-то не получалось – ни рано, ни поздно. Не знал, с чего начать, куда ткнуться. На простую работу – унизительно, что он, последний деревенский алкаш – снег разгребать, да и как скажешь друзьям-студентам. Это им, городским везунчикам, такая работа не в лом, потому что экзотика. Он давно еще читал, что в Америке даже дети миллионеров работают в каникулы какими-то там подстригателями газонов или официантами, чтобы на карманные расходы у родителей не брать. Будь он сын миллионера, он бы тоже азартно вкалывал на временном быдляцком поприще – это была бы игра, спектакль, веселые каникулы. А если ты по-настоящему никто? Это же самоубийство – всенародно подтверждать такое, не имея при этом сытой миллионерской уверенности в то, что все понарошку.
Для непростой работы требовалось нахальство, напор, навыки городской жизни. Никому он не был нужен на непростой-то работе, и без него охотников пруд пруди. И мамины жалкие денежки стыдно было брать – отдавала последнее, но он был уверен – ей это нравится, это закон ее жизни. Тот самый крольчихин пух. И жалко ее, но сама она иначе не может. Значит – так и надо.
Так ему и жилось.
И тут появилась она. В этой несчастной кафешке. С какими-то двумя бяшками, которые выглядели вполне энергично и свежо – видно, ночь спали как паиньки. Невероятная девушка, ни на кого не похожа, с другой планеты. Хотя смеялась со своими спутниками по-земному. И по-земному сказала: «Жрать хочу, как животное». Но есть почему-то не стала, взяла только чай.
– А я ее знаю, – донесся до него сонный голос приятеля. – Недавно для журнала снимал.
– Фотомодель? – равнодушно выговорил Итон.
– Не-а. Музыкантка. По всему миру ездит. Звезда.
– Поет, что ли?
– Да нет, на скрипочке. Классика. Здорово у нее получается, я слушал.
Он помахал инопланетянке своей грубой лапищей. Та запросто подсела к ним и стала деловито обсуждать собственные фотографии в журнале: вот той довольна, та – просто ужас.
Пахло от нее весенним садом. Липой цветущей. Черемухой. Пальчики длинные, тоненькие. Ложку держит не как все. И голову наклоняет, как птиченька. Глянула на него вопросительно.
– Вот, познакомься, мой коллега, – щедро представил Итона известный фотомастер.
– О-о-о! – уважительно пропела звездная девушка.
– Итон.
– В каком смысле?
Надо же, и она, как и все, как отзыв на пароль, задает дежурный вопрос.
– В самом прямом, – последовал обычный ответ.
Сейчас спросит про отчество, – знал уже Итон, готовый, как старый актер, на автопилоте провести свою роль.
Но вышло иначе.
– Тогда РАМ, – пожав плечами и улыбаясь, выговорила она непонятное.
– То есть?
– Что значит «то есть»? Вы говорите, что кончили Итон. У нас теперь, очевидно, вместо имени называют учебное заведение. Как на встрече выпускников дорогостоящих американских вузов. Сказал «Гарвард», и сразу понятно – стоишь миллион. Итон – тоже не бледно.
– А ваша эта – Рама? В Индии учились? – нашелся он, пораженный открытием, – вот почему все удивлялись его имени, смеялись, наверное, за спиной – ничего себе имечко у придурка.
– В Российской академии музыки, – миролюбиво пояснила она. – А зовут меня Антония, Тоня.
Мама! Почти мама. Та – Антонина. Но обе – Тони. Он думал, в городах так не называют.
– А он – Итон. Имя его такое, – втолковал фотограф маминой тезке.
– Ой, простите меня, пожалуйста, – девушка закрыла лицо своими тонкими пальчиками. – Не обижайтесь, ладно?
Они улыбнулись друг другу, и улыбки, как это часто бывает у людей, пообещали какое-то призрачное родство, что-то еще, чего так ищет одинокая душа, на что надеется даже в самом горьком отчаянии. Они ждали любви и влюбились.
Почему судьба толкает друг к другу совсем непохожих? Есть ли в этом хоть какой-то резон, кроме слепого, случайного, жестокого опыта? Какой естествоиспытатель, с какой вышины следит за исходом эксперимента? Чем награждает выстоявших?
Ей он рассказал все. Про маму. Как та кричит по телефону, чтоб он берег уши и носил шапочку, потому что в Москве северный ветер, она по радио слышала. Это она из-за кошки. Их кошка однажды зимой отморозила кончики ушек, и стали они у нее кругленькими, как у плюшевого мишки, а мама с тех пор боится за Игорька. Он рассказал про весенний ручей в овраге за их домом, про то, какое счастье обещает бегущая талая вода, как она пахнет землей и солнцем. Про аиста, который, ослабев, отбился от стаи и доверился людям. Как тот стучал своим длинным клювом в их дверь, когда хотел есть или общаться. Он говорил, как ему одиноко в этом городе, как он теперь не понимает – зачем все это: столько больших домов понастроили на земле, столько детей матери нарожали, куда все спешат, и почему зимнее московское небо одного цвета с землей, и почему в городе весна пахнет бензином и тоской.
Тоше тоже было что рассказать. Она тоже истосковалась. Она была совсем-совсем одна. Без папы и без мамы. Некому было сказать: «Ну-ка, повяжи шарф, без этого на улицу не пойдешь…» или: «Не ешь мороженое, аппетит перебьешь, сейчас обедать будем». Как же она тосковала по занудливой родительской чепухе, от которой страдали ее подружки с нормальным, не сиротским мироощущением.
Шестьдесят восемь и сорок три – вот сколько было ее папе и маме, когда они встретились и полюбили друг друга. Для каждого из них это была последняя любовь, прощальная.
Тоша – нечаянное счастье, родилась через два года как подтверждение их редкого, суеверного, отчаянного чувства. У родителей хватило ума не обрушить на детскую душу шквал своей восхищенной нежности. Воспитывали ее в любовной строгости, зная, что большую часть жизни придется их девочке пройти самой, без спасительного тыла родительских забот за спиной. С четырех лет, обнаружив способности к музыке, ее стали учить игре на скрипке. С этого же времени три раза в неделю в дом приходила англичанка Фаина Семеновна. Детские дни проходили в трудах, вскоре ставших смыслом и радостью жизни. Давно замечено, что поздние дети зачастую почему-то серьезнее и ответственнее своих сверстников, может быть, к моменту их зарождения из родителей уже выветривается вся юношеская дурь, зато ребенку передается обретенная опытом стойкость и мудрость. Отец ее – известный режиссер, свято веривший в спасительную праведность труда, ежедневным своим примером показывал дочери, что путь уважающего себя человека один – самозабвенная работа на выбранном поприще, без хныканья и нытья. Его ежедневное прощание с девочкой звучало так: «В поте лица будешь добывать хлеб свой». Она понимала все по-детски буквально: не оставляла занятий, пока действительно не выступал пот. Детские уроки не забываются. Росинки трудового пота давали ей право на еду – это она усвоила навсегда.
Когда подружки в школе, зная, кто ее отец, понимающе кивали вслед ее успехам – ну, с тобой-то все ясно, Тоша начинала постигать, на какое одиночество обрекает человека известность. Она возненавидела славу. Ничего, ничего никому не ясно. Знает кто-нибудь, что это такое – отсутствие малейшего сострадания со стороны того, кого уверенно называл другом, в случае полного бесповоротного успеха – как человеку трудно разделить не горе, а радость, как он на время исчезает, чтобы пережить уколы зависти, что ли? Или недобрые слова, которые обязательно доходят до того, о ком были сказаны, обросшие зловонной бижутерией пошлости «испорченного телефона»? Как научиться ничего не замечать, не срываться, всех понимать и прощать… Как же надеешься на этом фоне на семью – на тех, кто, как часть самого себя, не предаст, не осудит, кто знает, как все по-настоящему дается.
Тоша была человеком домашним. Она ценила общество родителей, словно предчувствуя грядущее одиночество. Какое блаженство – узурпаторски втиснуться между ними, сидящими рядом, и повторять, как заклинание, магические слова: папа и мама.
Папа покинул их, когда ей исполнилось восемнадцать. Ушел, как праведник, – уснул и не проснулся. Он прожил долгую жизнь, но к расставанию с ним жена и дочь готовы не были – ни малейших признаков стариковства, бодрый, моложавый, ни на что никогда не жалующийся, он не дал ни мельчайшего повода к беспокойству. Тем сокрушительнее показалась эта внезапная потеря.
Не стало мамы – прежней: счастливой, веселой, доброй, уютной. Ее душа рвалась вслед за мужем, натыкалась на несокрушимую преграду, раненная, возвращалась назад и снова билась, билась, как пленная птица о стекло, в надежде выхода в бесконечность. Все ее существование превратилось в циклический поиск разгадки нескольких терзающих вопросов: «Почему, почему он ушел один, ведь мы должны были вместе?» и «Как же это, что я ничего не почувствовала вечером, что мы с ним – в последний раз?» и «Что же я спала и не слышала его последнего дыхания?».
Часами стоя у окна, вглядываясь в нависающие бесформенные тучи, она вдруг начинала по-детски жаловаться – так маленькие просят избавить их от страшного наказания: «Ну, пожалуйста, пожалуйста, ну возьми меня к себе, ну, пожалуйста, прости меня, мне надо к тебе, умоляю тебя, пожалуйста». Она совсем отвернулась от жизни, упрекая небо в своей оставленности.
Бездонная высота не прощает отчаявшихся. Самоубийственная предательская слабость, чрезмерная привязанность к тому, кто не создан вечным, капризное настойчивое нетерпение человека, привыкшего быть любимым и опекаемым и не желающего смириться с потерей, лишь усугубили трагедию – семья перестала быть семьей, распалась на две отдельно страдающие человеческие единицы. Мать жила своим прошлым, утраченным земным раем. Тоша обязана была строить свою жизнь, не отступая от давным-давно обозначенной линии.
Вскоре мать упросила небо, и оно сжалилось, послало ей смертельную болезнь. Слабая женщина не сопротивлялась, не думала об оставляемой дочери: та в отца, та все преодолеет. Хорошо верить в чью-то силу и собственную слабость, тогда по отношению к сильному можно позволить себе абсолютно все, опереться на него всей убийственной тяжестью собственной слабости, повиснуть: тащи меня дальше по этой невыносимой дороге, ведь ты же меня любишь. Тоша и тащила, до последней минуты надеясь на счастливый для себя исход: на то, что мать опомнится, призовет на помощь жизненные силы, которые помогут ей выкарабкаться, побыть подольше на этом свете рядом с так нуждающейся в ней дочерью. Но чуда не произошло, и осталась она одна-одинешенька. Даже без друзей: во взрослой жизни, когда во всем сам за себя, на них не оставалось сил и времени. К тому же завистливые высказывания измученных родительской опекой знакомцев – «счастливая, повезло тебе: одна живешь» – не способствовали дальнейшему сближению.
Только Итон все понял. Только с ним смогла она – впервые – оплакать свое одиночество.
Она была уверена в его силе и мужественности: один – пробился – в Москве, не зная, что в этой цепочке самое главное звено – пробился – действительности не соответствует. Приспособился, исхитрился – вот это, пожалуй, да. Только какой же влюбленный будет думать так о том, к кому тянешься всей душой.
Они были вместе все то время, которого не требовали ее занятия. Он уходил, когда она брала в руки скрипку, чтобы не мешать. Да и уставал он от этих звуков. И ревновал ее, потому что в этот момент она о нем забывала – это он чувствовал. Мать всегда о нем помнила, каждую минуту, радовалась ему как празднику, даже если он во время урока заглядывал в ее класс, она все тут же бросала и спешила и нему со светлой улыбкой и глазами, полными внимания и интереса. Тоша, занимаясь, закрывалась от всего мира, никто не был нужен, и ей было хорошо. Она даже не взглядывала на него, когда он во время ее занятий заходил в комнату. Его будто бы не было. Вот он и уходил, чтобы не обижаться. К тому же она должна была думать, что и у него тоже есть дело. И не одно. Разные, их было много. И много было вокруг плохих, лживых и завистливых людей, только и ждущих, чтобы присвоить себе результаты его многочасового труда. Например, он помогал оформлять один клуб, а владелец потом его даже на открытие не пригласил. И денег не заплатил. Или работал он с моделями, готовил их к показу, а имя его так нигде и не упомянули. Ушел, хлопнул дверью.
– И правильно, – одобряла далекая от всего этого Тоша.
Она сострадала ему. Ведь полоса его неудач пошла с момента их встречи. Может быть, счастливым в любви не везет во всем остальном? Ей, правда, по-прежнему «везло», видимо, Итон своими неурядицами отдувался за двоих. Она хотела, чтобы он был бодрым, улыбчивым, энергичным, как вначале. Что можно было сделать? Ну, например, снять бремя материальной ответственности за жилье.