355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Г Тамарченко » 'Что делать' и русский роман шестидесятых годов » Текст книги (страница 3)
'Что делать' и русский роман шестидесятых годов
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 14:28

Текст книги "'Что делать' и русский роман шестидесятых годов"


Автор книги: Г Тамарченко


Жанр:

   

Публицистика


сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 4 страниц)

Но Лесков в этом вопросе был неправ, если исходить из более широкой перспективы истории. Взгляд Чернышевского, намеченный уже в "Что делать?", но получивший более полное развитие в "Прологе", был в этом смысле проницательнее. Уже в 1861 г. (в статье "Не начало ли перемены?") он видел в сложившейся исторической ситуации не одну, а две вполне вероятные возможности исторического развития страны: "Странная вещь история. Когда совершится какой-нибудь эпизод ее, видно бывает каждому, что иначе и не мог он развиваться, как тою развязкою, какую имел. Так очевидно и просто представляется отношение, в котором находились противуположные силы в начале этого эпизода, что нельзя было, кажется, не предвидеть с самого начала, к чему приведет их столкновение, а пока дело только приближается, ничего не умеешь сказать наверное Может быть, нынешнее положение продлится еще долго, – ведь тянулось же оно до сих пор, хотя почти все были уверены, что прошлой весны оно не переживет. А может быть, и не протянется оно так долго, как кажется вероятным" (VII, 877-878).

Свою задачу Чернышевский видел в пропаганде идеи крестьянской революции. Эта идея была плодотворна, как бы ни разрешилась данная историческая коллизия – какая из заложенных в ней тенденций ни взяла бы верх на практике. Как последовательный революционер, Чернышевский в "Что делать?" ориентировался (и ориентировал читателя) на оптимальную возможность. Даже в том случае, считал он, если достаточно массового крестьянского движения не возникнет, деятельность "чисто народного меньшинства" – революционной демократии – исторически будет не бесплодной, потому что именно она толкает правительственных реформаторов на осуществление и углубление реформ.

Много лет спустя эта мысль была поддержана В. И. Лениным, который писал: "Революционеры играли величайшую историческую роль в общественной борьбе и во всех социальных кризисах даже тогда, когда эти кризисы непосредственно вели только к половинчатым реформам. Революционеры – вожди тех общественных сил, которые творят все преобразования; реформы – побочный продукт революционной борьбы.

Революционеры 61 года остались одиночками и потерпели, по-видимому, полное поражение. На деле именно они были великими деятелями той эпохи". {В. И. Ленин. Полн. собр. соч., т. 20, стр. 179.}

Такое понимание роли революционеров-шестидесятников беллетристически широко развернуто в "Прологе", но в "Что делать?" оно уже ясно намечено как одна из вероятных возможностей исторической "развязки": "Еще немного лет, быть может и не лет, а месяцев, и станут их ("новых людей", – Г. Т.) проклинать, и они будут согнаны со сцены, ошиканные, страмимые. Так что же, шикайте и страмите, гоните и проклинайте, вы получили от них пользу И не останется их на сцене? – Нет. Как же будет без них? – Плохо. Но после них все-таки будет лучше, чем до них" (149).

Этим пунктом, собственно, и исчерпывается сознательная полемика Лескова с Чернышевским. По другим вопросам – в особенности же в вопросе о соотношении политической активности и этической взыскательности, любви к человечеству и непосредственной человечности отношений с ближними – Лесков скорее наследует проблематику первого романа Чернышевского, как ее наследовало и все дальнейшее развитие русского классического романа, не исключая и романов Достоевского.

6

Антинигилистический пафос романа "Некуда" обращен преимущественно против _этического_ нигилизма в самой жизни, а не в романе "Что делать?", где Лесков такого нигилизма не находил. Тем не менее намеченный в "Некуда" тип злободневного романного повествования на "текущие темы" (включая элементы личного памфлета и своеобразный "документализм") был подхвачен и использован беллетристами, которые нравственный "антинигилизм" Лескова превратили в антинигилизм социально-политический – в рупор верноподданнических или плоско либеральных взглядов.

Что же касается борьбы с этическиж нигилизмом (и с его теоретическим оправданием вульгарно понятой) революционной целесообразностью и не менее вульгарно истолкованной теорией "расчета выгод"), то она была бесконечно углублена в творчестве Достоевского, приведя к возникновению его классических романов-трагедий. Его полемика с Чернышевским началась в "Зимних заметках о летних впечатлениях", развернулась в "Записках из подполья" и в "Крокодиле", но к рождению романа нового типа привела в "Преступлении и наказании".

Основное в полемике Достоевского против автора "Что делать?" – идея "беспочвенности" тех путей к социалистическому будущему, которые Чернышевский пропагандирует, не считаясь с историческим состоянием русского общества: "Трудов мы не любим, по одному шагу шагать не привычны, а лучше прямо одним шагом перелететь до цели...". Эти слова в "Зимних заметках..." направлены против русских (а не только западных) социалистов-утопистов, и в первую очередь против Чернышевского, что подтверждается "Записными книжками" тех же лет, где эта мысль выражена с прямым адресом: "Куда вы торопитесь? (Чернышевский). Общество наше решительно ни к чему не готово. Вопросы стоят перед нами. Они созрели, они готовы, но общество наше отнюдь не готово!". {Неизданный Достоевский. Литературное наследство, т. 83. М., 1971, стр. 126.}

В "Записках из подполья", написанных уже после выхода романа "Что делать?", Достоевский полемизирует с этической теорией Чернышевского во всей ее сложности и объеме. Поэтому полемика утрачивает свой чисто публицистический характер и ведется новыми художественными средствами и приемами. Такая художественная полемика с автором "Что делать?" привела Достоевского к новому этапу его творческого развития как романиста. Как справедливо заметил Р. Г. Назиров в статье "Об этической проблематике повести "Записки из подполья"", "подполье – это исходная ситуация трагических мыслителей во всех больших романах Достоевского Для всех романов зрелого Достоевского "Записки из подполья" послужили идеологическим этюдом". {Достоевский и его время. Сб. статей. Л., 1971, стр. 145.}

Разум отнюдь не всесилен в общественной истории, так же как в душе и в поведении современного "развитого" человека, ибо "рассудок есть только рассудок и удовлетворяет только рассудочной способности человека, а хотенье есть проявление всей жизни Рассудок знает только то, что успел узнать а натура человеческая действует вся целиком, всем, что в ней есть, сознательно и бессознательно, и хоть врет, да живет". {Ф. М. Достоевский. Полн. собр. соч. в тридцати томах, т. 5. Л., 1973, стр. 115.} Поскольку Достоевский признает резонность такого взгляда на роль рассудочной способности, он в 1-й части "Записок из подполья" передает своему герою существенную часть полемики с теорией "расчета выгод", которую от себя начал в "Зимних заметках...".

Тут Достоевский нащупал действительно слабое место той концепции человека, которая лежит в основе "Что делать?". Как уже сказано выше, единственной сферой индивидуального своеобразия Лопухов объявляет сферу отдыха; с этой точки зрения поведение людей в общественных и личных отношениях полностью поддается разумному анализу и может регулироваться теорией "расчета выгод".

В "Записках из подполья" Достоевский и сам приходит к новой концепции личности, в некотором даже противоречии с собственными суждениями в "Зимних заметках...". Устами своего "антигероя" он утверждает теперь, что "самая выгодная выгода" – сохранить "нам самое главное и самое дорогое, то есть нашу личность и нашу индивидуальность", {Там же.} хотя бы даже и во вред себе и другим. Человек из подполья декларирует, "что ведь все дело-то человеческое, кажется, и действительно в том только и состоит, чтоб человек поминутно доказывал себе, что он человек, а не штифтик!". {Там же, стр. 117.}

Во второй части "Записок..." – "По поводу мокрого снега" – существо полемики с Чернышевским раскрывается сюжетно: в поведении героя и его взаимоотношениях с людьми. {В литературе о Достоевском уже отмечались те сюжетные положения второй части повести, которые перекликаются с некоторыми эпизодами "Что делать?": уличное столкновение Лопухова с осанистым господином, которого он "положил в канаву", и героя "Записок..." с офицером, "Рассказ Крюковой" и история отношений человека из подполья с Лизой и т. д. (см.: Виктор Шкловский. За и против. Заметки о Достоевском. М., 1957, стр. 154-162).} Особенно важен по своему полемическому содержанию параллелизм сюжетных мотивов, связанных с темой проституции, – истории взаимоотношений Насти Крюковой с Кирсановым и безыменного "парадоксалиста" "Записок из подполья" с Лизой. Оба эпизода восходят к известному стихотворению Некрасова, на которое Достоевский ссылается в эпиграфах. Полемическая идея писателя заключается здесь в том, что современный "развитой" человек менее всего способен спасать кого бы то ни было от унижения и оскорблений как раз потому, что руководствуется в этих случаях не сердечным порывом, а головными, "книжными" идеями, за которыми скрывается болезненная жажда самоутверждения за счет человеческого достоинства другого существа.

Нравственное превосходство проститутки Лизы над "человеком из подполья" – первая образная реализация мысли Достоевского о том, что не разум и не "развитие", а любовь и сострадание, действующие бессознательно, только и способны стать основой нравственной цельности человека.

Обе части повести (которые так часто рассматриваются врозь) являются развернутым беллетристическим исследованием психологии человека, "больного" гипертрофией сознания. При всей внешней разнохарактерности первой и второй частей повести это произведение в жанровом отношении органически целостно. И обе части "Записок из подполья" объединяет полемика против просветительского рационализма автора "Что делать?": Достоевский показывает, что в современном "развитом" человеке могут парадоксально сосуществовать мечты о подвиге самоотвержения и низменное стремление насладиться унижением другого человека, комплекс неполноценности и бешеное самолюбие, жажда общения и крайняя самоизоляция.

Такой психологический склад – не случайность, но закономерное явление современности. Сам факт исторического существования такой "расколотости" личности выступает в "Записках..." как доказательство утопичности (или, по терминологии Достоевского, "беспочвенности") социализма Чернышевского.

Возникновению первых романов-трагедий Достоевского предшествовало еще одно "промежуточное" произведение, тоже насквозь проникнутое полемикой с идеями Чернышевского. Мы имеем в виду "Крокодил. Необыкновенное событие или пассаж в Пассаже". Автор вступительной статьи к 83-му тому "Литературного наследства" Л. М. Розенблюм справедливо утверждает, что материалы "Записных книжек", опубликованных в этом томе, окончательно доказали, что Достоевский ничуть не покривил душой, когда в "Дневнике писателя" 1873 г. категорически отрицал, будто "Крокодил" – это памфлет-аллегория, направленный против личности Чернышевского, в то время уже находившегося на каторге. Права Л. М. Розенблюм и в другом своем заключении: "Хотя "Крокодил" не является памфлетом и в нем не подразумеваются обстоятельства политической и личной судьбы Чернышевского, хотя его сатирические стрелы направлены против журналов и газет разных направлений, – _в центре рассказа полемика_ с "Современником" и, главным образом, – _с идеями Чернышевского_". {Неизданный Достоевский, стр. 46 (курсив мой, – Г. Т.).}

В повестях и романах Достоевского 60-х годов полемика направлена отнюдь не против личности Чернышевского, но против его _теории_ "разумного расчета выгод". Неверно, будто многие персонажи "Преступления и наказания" являются прямой карикатурой или "пародией" на героев "Что делать?". Если те или иные сюжетные ситуации или идеи героев Достоевского перекликаются с "Что делать?", это не литературная пародия на образы "новых людей", а та – в одних случаях трагическая, в других пародийная – форма, которую принимают сами идеи Чернышевского, попадая в головы разных людей, одинаково "не готовых" к социалистическому преобразованию действительности.

В "Преступлении и наказании" многовариантно – в целой галерее взаимосвязанных и соотнесенных друг с другом персонажей – романист показывает, что кризис традиционной морали и возросшая роль идей расшатали нравственное единство общества. Все главные герои "Преступления и наказания" (за исключением семейства Мармеладовых) руководствуются именно личным рассуждением, собственным "расчетом" – "арифметикой" в том или ином варианте. "Сколько голов, столько и умов": "рассуждающие" персонажи романа представляют почти все исторически сложившиеся в "культурном слое" русского общества уровни интеллектуального и нравственного развития. Родион Раскольников находится в состоянии постоянной борьбы нравственного чувства с овладевшей его разумом "идеей". Как человек, верящий в победоносную силу мысли, он этой "идее" и следует, обрекая себя на цепь бессмысленных преступлений, на трагический разрыв с людьми и с собственной нравственной природой. Он становится жертвой ложной идеи по доверию к собственному разуму.

Лебезятников (образ которого чаще всего расценивается как карикатура на "новых людей" Чернышевского и их этическую теорию) на самом деле только изображение того, во что превращаются эти теории, попадая в примитивное сознание – в недалекую голову, по "лакейству мысли" способную лишь карикатурить чужие идеи. Это, однако, не значит, что Лебезятников у Достоевского существует вне этического закона: и здесь выручает стихия нравственного чувства. При всем "лакействе мысли" даже Лебезятников, столкнувшись с фактом жестокой несправедливости, по эмоциональному порыву встает на защиту Сони Мармеладовой, обвиненной Лужиным в воровстве.

Вне нравственного закона живет в романе один только Лужин: этот расчетливый делец и себялюбец начисто свободен от стихии сострадания; "братского любящего начала" у него попросту "в наличности не оказалось". И именно Лужин прямо ссылается на теорию "расчета выгод" – она для него оказалась этическим оправданием корыстного расчета, обоснованием своего "права" на хитрое, заранее обдуманное утверждение деспотической власти над людьми более тонкой душевной организации. Это его, лужинский, способ личного самоутверждения.

Многовариантность истолкования принципа "расчета выгод" героями "Преступления и наказания" создает то соотношение между ними, которое в литературе о Достоевском часто определяют как "двойничество" (Раскольников Порфирий Петрович, Раскольников – Свидригайлов, Раскольников – Лужин). С другой стороны, это создает картину "общения разобщенных" катастрофического разрушения общности критериев нравственной оценки, что в перспективе грозит той "эпидемией" общественного распада и взаимного уничтожения, которая дана в эпилоге – в последнем сне Раскольникова.

В противоположность Чернышевскому автор "Преступления и наказания" не считает "норму разумности" чем-то всеобщим, показывая, что при громадном разрыве в уровнях сознания и душевной культуры она не может обеспечить единства нравственных критериев, регулирующих жизнь общества.

Полемика Достоевского с просветительским рационализмом и этической теорией Чернышевского-романиста была художественно плодотворна потому, что велась по самым существенным, центральным вопросам эпохи, отражая коренные противоречия пореформенной русской жизни – противоречия, не только исторически не разрешенные, но и неразрешимые в пределах изображенной ими полосы истории. Полемика на таком высоком уровне несла в себе не простое столкновение общественных и философских позиций, но и глубокие различия в художественном мышлении, в способах поэтического осмысления жизни. Поэтому она так тесно связана с зарождением новых жанров, новых типов и структур русского романа, заключавших в себе богатейшие возможности дальнейшего развития романной прозы.

Интеллектуальному роману Чернышевского Достоевский полемически противопоставил "роман идей" и ту поэтику, которую М. Бахтин назвал поэтикой "полифонического романа". По убеждению Достоевского, общество переживает "переходную эпоху" своего развития и потому разрешение и приведение к единству современных непримиримых противоречий социальной, интеллектуальной, нравственной жизни может быть выработано лишь исторически – в отдаленной перспективе.

Интеллектуальный роман Чернышевского и полифонический "роман идей" Достоевского являются ответом литературы на кризис традиционной морали и на возросшую роль идей в психологии личности, а значит, и в жизненном поведении людей, и в ходе исторической жизни. Эту проблематику (с наибольшей четкостью и ясностью поставленную в центр внимания именно романом "Что делать?") не может обойти ни один из романистов-новаторов второй половины 60-х годов. Ею не мог пренебречь и Л. Н. Толстой, для которого тоже возникла необходимость учитывать проблематику и творческий опыт Герцена и Чернышевского.

7

Вопрос об идейном содержании полемики Толстого с Чернышевским (этика "разумного эгоизма", задачи и формы просвещения народных низов, отношение к политической борьбе и к эмансипации женщины и т. д.) достаточно разработан в литературоведении. {См.: П. А. Сергеенко. Л. Н. Толстой и его современники. М., 1911; Н. Н. Апостолов. Лев Толстой и его спутники. М., 1928; В. Фриче. Л. Н. Толстой и Н. Г. Чернышевский. – Красная новь, 1928, Э 9; Б. Эйхенбаум. Чернышевский и Толстой. – Красная газета, веч. вып., 1928, 29 ноября, Э 329; А. И. Шифман. Чернышевский о Толстом. – В кн.: Л. Н. Толстой. Сб. статей. М.-Л., 1951; Е. Н. Купреянова. Молодой Толстой. Тула, 1956; Б. И. Бурсов. Лев Толстой. Л., 1960; Б. Ф. Егоров. Дополнение к теме "Чернышевский и Л. Толстой". – В кн.: Н. Г. Чернышевский. Статьи, исследования и материалы, т. 3. Саратов, 1962; М. Б. Xрапченко. Лев Толстой как художник. М., 1963; Т. И. Усакина. К истории статей Чернышевского о Толстом. – В кн.: Н. Г. Чернышевский. Статьи, исследования и материалы, т. 4. Саратов, 1965; И. В. Чуприна. Чернышевский и нравственно-философские искания Л. Толстого в 60-е годы. – В кн.: Н. Г. Чернышевский. Статьи, исследования и материалы, т. 6. Саратов, 1971, и др.} Что роман Чернышевского был в середине 60-х годов в поле зрения Толстого, тоже вполне установлено. {См.: М. П. Николаев. Н. Г. Чернышевский и Л. Н. Толстой. Тула, 1969.} Здесь важны лишь те аспекты полемики между двумя писателями, которые вели к созданию новых жанровых структур русского романа. С этой точки зрения наиболее существенна проблема соотношений разума и стихии чувств, получившая столь различное, даже противоположное художественное освещение в романах Чернышевского и Толстого.

В первых своих литературных выступлениях Толстой поразил всех (и в первую очередь именно Чернышевского) особой "непосредственной чистотой нравственного чувства" и способностью воспроизводить живой процесс душевной жизни, ее "текучесть". После "Люцерна" (1857) и разочарования в европейской цивилизации – в произведениях первой половины 60-х годов (например, в "Казаках" и "Семейном счастии") – изображение душевной жизни героев уже открыто полемично по отношению ко всякому рационализму.

Таким образом, художественная полемика Толстого с просветительским рационализмом возникла еще до появления романа "Что делать?" и независимо от него. Уже тогда Толстой показывал, что само движение мысли неотделимо ни от своеобразия человеческой личности, ни от неповторимости конкретной жизненной ситуации, – иначе говоря, что интеллектуальная деятельность тоже индивидуальна.

Однако в "Казаках" или в "Семейном счастии" толстовская критика рационализма (со всеми его гражданскими и этическими идеалами) сама носила преимущественно эмоциональный характер. Она не была развернута в целостное мировоззрение и осуществлялась еще в рамках повести, по самой природе этого жанра и не претендующей на развернутую "картину эпохи".

Иное дело "Война и мир". Для создания романа (да еще такого всеобъемлющего замысла и размаха) писателю необходимо было найти свое художественное решение всей совокупности проблем, выдвинутых эпохой. Здесь Толстой по-своему осмысляет и те вопросы, которые были выдвинуты Герценом в "Былом и думах" и Чернышевским в "Что делать?". Это в первую очередь вопросы о человеке и истории (в частности о роли личности в истории), о традиционной морали и личной совести, о возрастающей роли идей в жизни общества, о назначении женщины и т. д. и т. п.

В "Войне и мире" дано резко полемическое по отношению к предшественникам решение всех этих вопросов. Но, может быть, как раз необходимость эстетически убедительно противопоставить Герцену и Чернышевскому противоположный взгляд на вещи и толкнула Толстого к роману на историческом материале, да к тому же – с прямым включением в ткань повествования авторских аналитических суждений и развернутых историко-философских глав.

Еще Б. М. Эйхенбаум отмечал художественно-конструктивное и жанровое значение историко-философских рассуждений в "Войне и мире", где "все семейные, домашние события и продолжения выступали на фоне исторических событий и философских рассуждений. Философские отступления и картины сражений создавали определенный уровень, по отношению к которому распределялись все предметы. Получалась естественная "иерархия" тем и предметов". {Б. М. Эйхенбаум. Лев Толстой. Семидесятые годы. Л., 1960, стр. 184-185.}

Об этом пишет и Л. Я. Гинзбург: "Современники так до конца и не поняли, что для Толстого рассуждение, прямо высказанная мысль были равноправным элементом в том "лабиринте сцеплений", каким представлялось ему искусство". {Л. Гинзбург. О психологической прозе. Л., 1971, стр. 327.} Л. Я. Гинзбург права и тогда, когда утверждает, что "отношение к эстетическим возможностям рассуждений сближает Толстого с Герценом". {Там же, стр. 329.} Однако вряд ли она права, когда склоняется к мысли, "не использовал ли Толстой "Былое и думы" в качестве одного из своих источников?". {Л. Гинзбург. "Былое и думы" Герцена. Л., 1957, стр. 197.}

"Былое и думы", как об этом пишет и сама Л. Гинзбург, не роман. Автобиографический герой этой книги совершенно сливается с автором, так что художественная задача – найти соотношение авторского аналитического суждения и голоса героя тут даже не возникает, как не возникает и проблема перехода от документально-исторического материала к вымыслу и вымышленным героям. В "Былом и думах" все – история.

Чернышевский в "Что делать?", пожалуй, впервые в истории русского романа дает авторской мысли (включая сюда и авторский анализ психологии героев, и авторские рассуждения на общие философско-исторические, этические и эстетические темы) права эстетического и конструктивного фактора, так что без этого авторского голоса, четко отделенного от "голосов" персонажей, не могла бы вполне развернуться и "картина эпохи".

По существу у Чернышевского (как затем и у Толстого в "Войне и мире") рассуждения "от автора" вовсе не являются "отступлениями"; это прямое продолжение того же аналитического осмысления жизни, которое развертывалось по ходу сюжета во взаимоотношениях и поступках героев, в анализе психологических мотивов их поведения и т. п. "Публицистическими отступлениями" или "отступлениями историко-философскими" эти авторские рассуждения называют лишь по инерции – в противоречие с признанием за ними конструктивного художественного значения.

Толстой в "Войне и мире" вводит в структуру романа разработанный Герценом (но восходящий еще к Пушкину) прием свободного перехода от изображения "частной" жизни к философии истории, от бытовой и психологической характеристики вымышленных персонажей к такому же детальному психологическому анализу поведения исторических лиц.

Таким образом, Толстой-романист использует в целях полемики идейно-художественные открытия противников – ту новую ступень художественного историзма, которая проявляется у Герцена и Чернышевского в утверждении своеобразного "параллелизма", а точнее – взаимодействия законов истории и психологии. К этому толкает его как раз полемическая установка: вере в прогресс и в науку (и связанному с ней убеждению в способности выдающейся личности оказывать могущественное влияние на ход исторических событий) Толстой противопоставляет иную точку зрения; он утверждает стихийный характер исторического процесса, его неподконтрольность воле и разумению отдельного, хотя бы и выдающегося деятеля.

Художественный результат такой полемики оказался неожиданным и даже парадоксальным. Толстой с громадной художественной силой показал, что решающую роль в движении и исходе исторических событий, изображенных в "Войне и мире", играют не чьи бы то ни было претензии целенаправленно "двигать" историю, а стихийная жизнедеятельность громадных человеческих массивов, втянутых в эти события. Поведение каждого из участников этих событий в свою очередь подсказано "роевой" жизнью с ее бесконечно разнообразными повседневными интересами, стимулами и чувствами.

В "Войне и мире" новая стадия проникновения романиста в "диалектику души" художественно согласована с решением новых для Толстого вопросов: о движущих силах истории, о ее глубинных закономерностях.

Проблема взаимосвязи истории и психологии, выдвинутая Герценом и Чернышевским, получила у Толстого более полное художественное раскрытие, чем это было доступно не только Чернышевскому, но и Герцену. Роман Толстого оказался в итоге не отрицанием "исторического воззрения" (как это входило в исходную полемическую задачу автора) и не возвратом к представлениям о "вечных", неизменных на все времена законах духовной жизни, а наоборот бесконечным углублением и обогащением художественного историзма.

Исследователи справедливо указывают, что выбор эпохи войн с Наполеоном связан в "Войне и мире" – со стремлением Толстого воспроизвести "эпическое состояние мира", требующее в качестве своей основы событий общенационального значения. Утверждая поэзию патриархально-роевой жизни, романист видел в первой отечественной войне тот узел истории, который объединил людей в общенациональном масштабе.

Такое истолкование источника эпической силы "Войны и мира" недавно было дополнено новым, очень существенным оттенком. Отвергая буржуазную цивилизацию "главным образом за ту разобщенность, которую она несла с собой", романист "с наслаждением окунулся в "пору", отмеченную пафосом стихийно возникшей всеобщности", в эпоху "отечественной войны с ее рубежной ситуацией между жизнью и смертью для всей нации в целом и для каждого в отдельности". {С. Розанова. Толстой и Герцен. М., 1972, стр. 223.} В этом смысле особенно убедителен один из черновых набросков Толстого, приведенный С. Розановой в подтверждение своей мысли и объясняющий выбор не только эпохи, но и героев "Войны и мира": "Я буду писать историю людей, более свободных, чем государственные люди, историю людей, живших в самых выгодных условиях жизни для борьбы и выбора между добром и злом, людей, изведавших все стороны человеческих мыслей, чувств и желаний, людей таких же, как мы, могущих выбирать между рабством и свободой, между образованием и невежеством, между славой и неизвестностью, между властью и ничтожеством, между любовью и ненавистью, людей, свободных от бедности, от невежества и независимых". {Л. Н. Толстой. Полн. собр. соч. в 90 томах, т. 13. М., 1949, стр. 72.}

С. Розанова несомненно права, когда утверждает, что такой "герой свободного выбора" вполне сопоставим с ведущим действующим лицом герценовской исповеди, сквозной темой которой является изображение "человечески сильного и человечески прекрасного развития", "образование свободного человека". {С. Розанова. Толстой и Герцен, стр. 236.} В творческом сознании самого Толстого такой герой полемически сопоставлен также и с "новыми людьми" Чернышевского, тоже ведь людьми "свободного выбора", "человечески сильного и человечески прекрасного развития".

В эпохе войн с Наполеоном Толстой находит не только поэзию сравнительно еще раннего этапа истории, не расколотого противоречиями буржуазной цивилизации, – поэзию, обращенную в прошлое. Грандиозные события национальной жизни оказываются у него также общественной почвой для возникновения нового уровня нравственных потребностей и интеллектуальных исканий личности.

Здесь впервые Толстой ставит в центр повествования также и людей напряженной интеллектуальной жизни – Пьера Безухова и Андрея Болконского. Художественная сила и обаяние этих образов – это поэзия, обращенная уже не в прошлое, а в будущее, прямой творческий отклик Толстого на возросшую роль идей, интеллекта, мышления. При этом, однако, полноценный интеллектуальный герой у Толстого немыслим без того богатства и поэтичности душевной жизни, которое свойственно его же героям эпического плана. Без такой опоры на богатство эмоциональной жизни интеллектуализм превращается, по художественной концепции Толстого, в сухую рассудочность, глухую к многообразию жизни и в конечном счете всегда тупо эгоистическую.

Художественная трактовка интеллектуального героя полемична в "Войне и мире" как по отношению к либеральному прогрессизму, так и по отношению к просветительскому рационализму, в частности к Чернышевскому. И в этом случае полемика оказалась художественно необычайно-плодотворной. Особенно важны с этой точки зрения образ и судьба князя Андрея. Пьер Безухов – человек, гораздо больше подвластный стихии чувства, – является укрупнением того же типа рефлектирующего героя, героя с пробужденной совестью, который и раньше разрабатывался Толстым. Князь Андрей – человек интеллектуально-волевого склада – характер новый в творчестве самого Толстого.

Для князя Андрея ничуть не меньше, чем для "новых людей" Чернышевского или для героев Достоевского, мысль, напряженные интеллектуальные искания, вызванные потребностью реализовать свои силы в общественной сфере, стали ядром личности и содержанием внутренней жизни. Однако – в противоположность "новым людям" из "Что делать?" и героям Достоевского – у князя Андрея органичная потребность согласовать свою практическую деятельность с "общими" идеями и реализовать личные силы в общественно-исторической практике проявляется не в "одержимости" идеей и не в служении однажды сознательно выработанным "убеждениям", а в постоянном динамическом взаимодействии идейных исканий и практического опыта. Поэтому он и проходит несколько кругов идейного одушевления и глубокого "охлаждения", вызванного крушением очередной попытки сознательного и целенаправленного участия в истории своей страны.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю