Текст книги "Правосудие"
Автор книги: Фридрих Дюрренматт
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 11 страниц)
– Черт возьми, – сказал кто-то рядом со мной. Это оказался комендант.
Сестра подвезла Монику Штайерман к открытой могиле. Эшисбургер бросил венок на гроб. «Навеки любимой Монике от ее Моники» – было написано на ленте.
Пастор Зенн выступил вперед, вздрогнул от нового громового удара, и все присутствующие подступили поближе. Меня против воли затолкали позади Штайерман, так что я очутился между сестрой милосердия и комендантом, перед комендантом стоял Эшисбургер, а перед сестрой – Штюсси-Лойпин. Гроб начали опускать в могилу. Возле соседней не осталось никого, чтобы опустить в могилу гроб Уныллера. Пастор Ваттенвиль все еще на нас поглядывал, тогда как пастор Зенн боязливо открыл Библию, объявил ко всеобщему сведению: от Иоанна, глава 8, стих с 5 по 11, но зачитать обещанный текст ему не удалось: Моника Штайерман высоко подняла предмет, который перед тем лежал у нее на коленях и с силой, которой никто от нее не ожидал, швырнула его в могилу Дафны, так что он грохнулся о крышку гроба и раскололся вдребезги. Это была бронзовая голова изваянной Мокком Лжемоники. Подбежал пастор Ваттенвиль, а пастор Зенн был до того смущен, и растерян, что чисто автоматически сказал: «Помолимся, братие».
Но тут упали первые тяжелые капли, отдельные порывы ветра сложились в целую бурю, открылись зонтики. Поскольку я стоял позади Штайерман, я решил защитить ее от дождя и тоже раскрыл свой. То есть я нажал на какую-то кнопку возле рукоятки, но, к моему изумлению, купол взмыл кверху, поднялся высоко-высоко, покружил над печальным сборищем и, поскольку буря прекратилась так же внезапно, как и началась, большой черной птицей рухнул на гроб Дафны. Многие с трудом удерживались от смеха. Я тупо уставился на рукоятку, которая осталась у меня в руке; это был стилет. Мне почудилось, будто я стою в почетном карауле над гробом убитой с орудием убийства в руках, а пастор тем временем читал «Отче наш». Тут могильщики замахали лопатами, теперь можно было предать земле и гроб Уныллеpa. Сестра милосердия повезла Монику Штайерман к выходу, мне пришлось отойти в сторону, чтобы дать дорогу, я все еще сжимал в руках стилет, а люди тем временем закрывали свои зонты: гроза, из почтения обойдя наше кладбище стороной, обрушилась на центр города, там до вечера продолжалось откачивание воды из подвалов, зато кое-где уже хлопали петарды. Люди праздновали. На редкость могучий поток ослепительного солнечного света залил толпу, устремившуюся к воротам, и могильщиков, работающих заступами. Пастор Зенн тоже старался уйти поскорей, а пастор Ваттенвиль растерянно озирался, потому что и городской голова, и Фойзер уже ушли. Только Линхард еще стоял у гроба Уныллера и глядел, как его засыпают землей. Когда он проходил мимо меня, я увидел, что он плачет. Он потерял врага. Я снова уставился на стилет. Острие у него было темно-бурого цвета, и желобок на узком лезвии тоже.
– Ваш зонтик никуда больше не годится, – сказал комендант, стоявший рядом, после чего он взял у меня из рук стилет с рукояткой от зонта и направился к выходу.
Продажа. Открытка от Колера из Хиросимы совершенно меня успокоила, Колер намерен оттуда поехать в Сингапур. Наконец-то у меня есть время рассказать самое главное, пусть даже это глупость, которую нельзя оправдать никакими финансовыми затруднениями. Я переслал все отчеты Штюсси-Лойпину, и два дня спустя он принял меня в гостиной своего дома, далеко за пределами города. Говоря «гостиная», я очень преуменьшаю, правильней было бы сказать: нежилая зала. Она квадратной формы, метров, по-моему, двадцать на двадцать. Три стены – из стекла, дверей нигде не видно, через одну стену открывается вид на старинный городок, который, хотя и пощадила автострада, но заливает бесконечный поток машин, в сумерках они придают местности какой-то призрачно-живой вид, цепи огней бегут по сосудам старых стен, через две другие стены видны подсвеченные валуны и многотонные эрратические глыбы, скупо обработанные резцом Мокка гранитные боги, которые правили на земле до того, как ею завладели люди, которые извлекли из глубин горные цепи, разорвали на куски континенты, каменные монолиты, которые подобно гигантским фаллосам отбрасывали тени на пустую в те времена залу, потому что кроме концертного рояля по диагонали от него там стояли только два кресла. Рояль – почти у входа, самое неподходящее место, какое только можно себе представить, возле деревянной лестницы, ведущей на антресоли, где, по всей видимости, расположено множество не очень больших комнат, недаром же с улицы, когда я подъехал на своем «порше», дом Штюсси-Лойпина показался мне одноэтажным и, если смотреть со стороны городка, напоминал бунгало. В одном из двух кресел сидел мой бывший шеф, укрытый шлафроком, сидел неподвижно, освещенный одним лишь торшером, что стоял между креслами. Я покашлял, он не шелохнулся, я прошел по разноцветным, искусно подобранным мраморным плитам, которыми был выложен пол, а Штюсси-Лойпин так и не шелохнулся. Я сел во второе кресло и утонул в кожаном океане. На полу возле своего кресла я обнаружил в плетеной корзинке открытую бутылку красного вина, хрустальную рюмку колокольчиком и вазочку с орехами, такой же набор имелся и возле кресла, метрах в четырех от меня, где сидел Штюсси-Лойпин, с той лишь разницей, что перед тем креслом на полу стоял еще телефон. Я внимательно поглядел на Штюсси-Лойпина. Он спал, я вспомнил портрет Варлена, который раньше казался мне утрированным, лишь теперь я понял, насколько гениально художник постиг адвоката: под спутанной копной грязно-белых волос угловатый, грубо высеченный череп крестьянина, нос как узловатый овощ, глубокие складки, которые спускались к словно долотом высеченному подбородку, вызывающе непокорный и в то же время мягкий рот, я разглядывал это лицо, как разглядывают привычный и в то же время загадочный пейзаж, поскольку я мало что знал про Штюсси-Лойпина; пробыв несколько лет моим шефом, он за все это время не обменялся со мной ни единым словом не по делу; может, именно по этой причине я и ушел от него.
Я ждал. Вдруг сквозь очки без оправы на меня воззрились его удивленные детские глаза.
– Шпет, почему же вы не пьете? – спросил он вполне бодрым голосом, словно и не спал минуту назад (а может, он и в самом деле не спал?). – Наливайте, я тоже себе налью.
Мы выпили. Он наблюдал за мной, молчал и наблюдал.
Прежде чем вести речь о затруднениях, так начал Штюсси-Лойпин, глядя прямо перед собой, а он вполне может себе представить, какого они рода, мои затруднения; впрочем, это сугубо личное замечание, имеющее касательство к сомнениям, которые мной сейчас овладели и из-за которых я к нему притопал, ах ты, пардон, не притопал, а подъехал; на «порше», фу-ты ну-ты, до чего благородно.
Он хохотнул про себя, судя по всему, его что-то немыслимо забавляло, еще выпил и спросил, рассказывал ли он мне когда-нибудь историю своей жизни. Нет? Оно и понятно. Ну, хорошо. Итак, он сын шахтера, и его семейство взяло фамилию Штюсси-Лойпин только затем, чтобы их не путали со Штюсси-Бирлинами, с которыми его семейство испокон веку враждовало из-за картофельного поля, а поле это лежало на такой крутизне, что его каждый год насыпали заново, для чего приходилось таскать землю на собственном горбу, причем иногда по нескольку раз, а урожай с этого поля в лучшем случае позволял нажарить три-четыре сковороды картошки, но тем не менее из-за этого поля судились, дрались и убивали. И продолжают по сей день. Короче говоря, закончив университет, он вернулся адвокатом в родную деревню, в деревню Штюсси, ведь там не только Штюсси-Лойпины враждуют со Штюсси-Бирлинами, но и Штюсси-Моози со Штюсси-Зюттерлинами и вообще все Штюсси вдоль и поперек, но так обстояло дело только в самом начале, когда деревня была, так сказать, основана, если, конечно, допустить, что она вообще была когда-нибудь основана, сегодня же каждое семейство Штюсси просто-напросто враждует со всеми остальными. И в этом горном гнезде, слушайте, Шпет, в этом сплетении из семейных раздоров, убийств, кровосмешения, клятвопреступничества, воровства, утайки и клеветы он, Штюсси-Лойпин, провел свои годы ученья как адвокат но крестьянским делам, как ходатай, по выражению деревенских, но не затем однако, чтобы ввести в этой долине правосудие, а затем, чтобы не подпускать его и на пушечный выстрел, ведь и крестьянин, который подстроил все так, чтобы его старуха погибла вроде бы от несчастного случая и который сразу же женился на своей батрачке, или крестьянка, которая вышла замуж за батрака после того, как с помощью мышьяка спровадила своего благоверного на кладбище, у себя в усадьбе принесут все-таки больше пользы, чем за решеткой, Пустые тюрьмы обходятся государству дешевле, чем полные, зато пустые дворы и поля зарастают сорняками и почва сползает в долину.
Он снова хохотнул.
– Господи, ну и были же времена, – удивленно произнес он. – Какая меня тогда муха укусила, не знаю, но я женился на урожденной «фон», на фон Мельхиор, переехал в наш город и сделался преуспевающим адвокатом. А как на дворе?
– Фён. Для декабря слишком тепло. Как весной, – ответил я.
– Может, выйдем?
– С удовольствием.
– Выйдем – это не совсем точное слово, – сказал он и нажал какую-то кнопку в подлокотнике своего кресла, после чего необозримые стеклянные стены ушли в землю, а прожектора за валунами погасли. Теперь мы сидели под свободно парящим бетонным потолком, словно на улице, освещенные лишь светом торшера. – Расточительная затея, – заметил Штюсси-Лойпин, все так же глядя перед собой. Порой он видится себе фюрером в рейхсканцелярии. – Но чего вы хотите, Шпет, суперадвокату должен быть по карману Ван дер Хойсен, хотя по доброй воле он предпочел бы фюдлибюргского Фридли. Судьба тех, кто вошел в моду. А теперь вот он сидит здесь один-одинешек. Когда-то он задавал в этом зале пиры, один за другим, но люди из городка подали жалобу, Фюдлибюргер тоже, пока... впрочем, это уже к делу не относится. Мебель после этого он всю сплавил, сплошь модерновые штучки.
Потом, наливая себе вина, он сказал:
– А теперь, Шпет, перейдем к делу.
Я рассказал о поручении, данном мне доктором г. к. Исааком Колером.
Штюсси-Лойпин не дал мне договорить, сказал, что он в курсе, выпил, добавил, что и супруги Кнульпе тоже у него побывали. А насчет задания, полученного мною, его проинформировала Елена, дочь Колера, кроме того, он проштудировал материалы Линхарда и иже с ним.
Я рассказал о своих соображениях относительно мотивов Колера, о подозрении Елены, что Колера принудили совершить убийство, поведал также о своей встрече с Дафной, о моем визите к настоящей Монике Штайерман и, наконец, о внезапном появлении Бенно в моем бюро.
– У вас в руках редкостный шанс, молодой человек! – удивился Штюсси-Лойпин, еще раз подливая себе вина.
– Не понимаю, что вы этим хотите сказать, – неуверенно пробормотал я.
– Еще как понимаете, – парировал он. – Иначе вы не пришли бы ко мне. Давайте на пробу примем участие в игре Колера. Если допустить, что убийца не он, нет ничего проще, чем найти другого убийцу. Им может быть только Бенно. Вот на него и напал колотун. Он промотал более двадцати миллионов с благословения Лжемоники, Винтер поставил в известность настоящую Монику, помолвка рухнула, Бенно, следовательно, разорен и пускает пулю в сидящего за столиком Винтера. Voila! Такова версия, необходимая вашему работодателю и тем самым необходимая вам.
Штюсси-Лойпин посмотрел свою рюмку на свет. Со стороны городка к нам донесся рев клаксонов, он продолжался несколько минут: если судить по неподвижным огням фар, две встречных автоколонны въехали одна в другую.
Штюсси-Лойпин засмеялся:
– Это надо же, чтобы именно такому желторотику прямо в руки приплыл интереснейший пересмотр дела из всех, какие знавало наше столетие.
– Мне никто не поручал пересмотр, – сказал я.
– Но поручение, которое вы приняли, неизбежно ведет к пересмотру дела.
– Это Колер убил Винтера, – твердо сказал я.
Штюсси-Лойпин откровенно удивился.
– Ну и что? – спросил он. – Вы это своими глазами видели?
В глубине помещения спустилась по деревянной лестнице какая-то черная фигура и захромала в нашу сторону. Когда фигура подошла ближе, я увидел, что это священник с маленькой черной сумочкой. Он остановился, не дойдя до Штюсси-Лойпина примерно три метра, покашлял, стеклянные стены тотчас заняли прежнее место, прожекторы вспыхнули, и гранитные боги бросили свои тени в снова закрытое со всех сторон помещение. Священник был очень старый, чуть кривобокий, морщинистый, и одна нога у него была короче другой.
– Ваша жена получила последнее помазание, – сказал он.
– Порядок, – сказал Штюсси-Лойпин.
– А я буду молиться, – заверил его священник.
– За кого? – спросил Штюсси-Лойпин.
– За вашу жену, – уточнил священник.
– Такая у вас профессия, – равнодушно подытожил Штюсси-Лойпин и даже не повернул голову, когда священник, что-то пробормотав, захромал к выходу, где домоправительница, та самая, что впустила и меня, распахнула перед ним дверь.
– У меня жена умирает, – вскользь заметил Штюсси-Лойпин и осушил свою рюмку.
– Но в этой ситуации... – пролепетал я, вставая с кресла.
– Господи, Шпет, до чего же вы церемонная личность, – сказал Штюсси-Лойпин. – Сядьте как сидели.
Я сел, он снова наполнил свою рюмку. Стены ушли в землю, прожектора погасли, мы снова оказались в саду.
Штюсси-Лойпин неподвижно смотрел перед собой.
– У моей жены хватает душевного величия, чтобы избавить меня от мучительной обязанности сидеть у ее смертного одра, – сказал он равнодушно, – вдобавок у ней побывал священник, а сейчас там врач и сестра. Моя жена, да будет вам известно, Шпет, не просто до чертиков жизнелюбива, до чертиков богата и до чертиков набожна, она к тому же еще была до чертиков красива. Смешно звучит, верно? Всю жизнь она меня обманывала. Врач, который сейчас у нее сидит, был ее последним любовником. Впрочем, я ее понимаю. Такой мужчина, как я, для женщины все равно что отрава.
Он снова хохотнул про себя и без перехода сменил тему.
И сообщил мне, что я дурак, раз считаю доктора Исаака Колера виновным. Вообще-то говоря, он, Штюсси-Лойпин, тоже так считает. Правда, показания свидетелей противоречивы, правда, орудие убийства так и не было найдено, правда, и мотива тоже нет, но все равно мы признали его виновным. А почему мы признали его виновным? Да потому, что убийство было совершено в переполненном ресторане. И присутствующие это как-то заметили, даже если их показания противоречат одно другому. Итак, мы хоть и знаем не наверняка, но мы наверняка в этом убеждены. Что поразило его уже в ходе разбирательства. Ни револьвером никто не интересовался, ни свидетелей не допрашивали, и судья вполне удовольствовался показаниями коменданта, который хотя и сидел поблизости в момент убийства, но ни словом не обмолвился, своими глазами он видел убийство или полагается на свидетелей, вдобавок защитник был пустое место. Уныллер же, напротив, в отличной форме. Нам стоило немалых трудов уравнять наше знание вины Колера с нашей убежденностью. Наше знание ковыляет вслед за ней – да искусный защитник уже из этого противоречия соорудил бы оправдательный приговор. Но мы должны были предоставить нашему доброму Уныллеру возможность докопаться до причин. Колер дал выгодное поручение мне, так как я ничего не смыслю в бильярде. Отсюда я сделал вывод – он явно внимательно меня выслушал, – что Колер стрелял, чтобы наблюдать, убил, чтобы исследовать законы общества, а мотив не привел лишь постольку, поскольку суд все равно бы в такой мотив не поверил. Дорогой друг, он может сказать по этому поводу только одно: мотив получился чересчур литературный, их выдумывают только писатели, хотя и он тоже убежден: у человека, подобного Колеру, и мотив должен быть какой-нибудь необычный. Необычный-то необычный, но какой именно?
Штюсси-Лойпин задумался.
– Вы сделали ошибочный вывод, – сказал он, – потому что ничего не смыслите в бильярде. Колер играл от борта дуплетом.
– Да, да, от борта,– вдруг осенило меня. – Колер однажды именно это сказал. За бильярдом в «Театральном». От борта дуплетом. Вот как можно расправиться с Бенно.
– А как он после этого сыграл? – поинтересовался Штюсси-Лойпин.
– Толком не знаю, – я пытался вспомнить. – Он, кажется, направил шар в борт, от борта шар отскочил назад и толкнул шар Бенно.
Штюсси-Лойпин налил себе вина.
– Колер убил Винтера, чтобы таким путем разделаться с Бенно.
– Но зачем? – растерянно спросил я.
– Ну, Шпет, вы еще наивней, чем я предполагал, – не скрыл своего удивления Штюсси-Лойпин. – А ведь, казалось бы, госпожа Штайерман подбросила вам ключ к решению. Колер ведет ее дела. Даже из тюрьмы. Он там не только плетет корзины. Штайерман нужен Колер, а Колеру нужна Штайерман, Людевиц – подставная фигура. Но кто здесь хозяин и кто – слуга? В каком-то смысле дочь Колера права. Это было убийство из любезности. Почему бы и нет? Тоже своего рода шантаж. У Штайерман лежат несчетные миллионы, и те двадцать миллионов тоже ей принадлежали, тут уж, надо полагать, Колер навел справки, а потому и расправился с Бенно через Винтера. По желанию Штайерман; возможно, ей даже не пришлось высказывать свое желание вслух, возможно, он угадал его.
– Допущение еще более безумное, чем правда, – сказал я. – Штайерман любила Бенно, потому что его любила Дафна, и отреклась от него лишь тогда, когда Дафна отреклась от нее.
– Нет, допущение более реальное, чем правда. Сама же правда по большей части неправдоподобна, – возразил Штюсси-Лойпин.
– Ни один человек не поверит в ваше допущение, – сказал я.
– Нет, ни один человек не поверит в правду, ни один судья, ни один присяжный, даже Уныллер – и тот нет. Ибо правда, она разыгрывается на уровнях, недоступных правосудию. Если назначат пересмотр дела, то единственная мысль, которая возникнет у суда, будет следующая: Винтера убил доктор Бенно. Поскольку лишь у него есть конкретный мотив. Даже если на деле он невиновен.
– Даже если на деле он невиновен?
– А вас это смущает? Ведь его невиновность – это тоже допущение. И он единственный, кто мог сделать так, чтоб револьвер исчез. Друг мой, возьмите этот процесс на себя, и через несколько лет вы станете вровень со мной.
Зазвонил телефон. Он снял трубку, потом снова положил.
– Моя жена скончалась, – сказал он.
– Примите мои соболезнования, – пролепетал я.
– А, не о чем говорить.
Он хотел снова налить себе, но бутылка оказалась пуста. Я встал, налил ему и поставил свою бутылку рядом с пустой.
– Мне еще ехать, – сказал я.
– Понимаю, – отвечал он. – К тому же «порш» влетел вам в копеечку.
Садиться я больше не стал.
– Господин Штюсси-Лойпин, я не собираюсь вести этот процесс, и с поручением Колера я тоже не желаю больше иметь ничего общего. А собранные материалы я просто уничтожу.
Он посмотрел свою рюмку на свет.
– Вы сколько получили задатку?
– Пятнадцать тысяч плюс десять на издержки.
По лестнице спустился человек с чемоданчиком, явно врач, он помешкал, соображая, подходить ему к нам или нет, но тут явилась домоправительница и проводила его.
– Вам нелегко будет выплатить этот долг даже в рассрочку, – предположил Штюсси-Лойпин. – А всего сколько?
– Тридцать тысяч плюс накладные расходы.
– Предлагаю сорок, и вы отдаете мне все материалы.
Я замялся.
– Вы что, хотите взяться за пересмотр?
Он по-прежнему рассматривал на свет свою рюмку с красным тальбо.
– Мое дело. Ну как, продаете?
– Наверно, должен продать, – ответил я.
Он допил свою рюмку.
– Ничего вы не должны, вы хотите.
Затем он снова наполнил рюмку и снова посмотрел ее на свет.
– Штюсси-Лойпин, – сказал я, чувствуя, что уже становлюсь вровень с ним,– Штюсси-Лойпин, если процесс состоится, я буду защитником Бенно.
И я ушел. Когда я вступил в тень одного из валунов, Штюсси-Лойпин крикнул мне вслед:
– Вы при этом не присутствовали, Шпет, зарубите это себе на носу, вы не присутствовали, и я тоже не присутствовал.
Затем он допил свою рюмку и снова погрузился в сон.
...Доктор г. к. Исаак Колер телеграммой известил меня о своем прибытии: он должен совершить посадку послезавтра в 22 часа 15 минут рейсом из Сингапура, тогда я застрелю его, а потом застрелю себя. Поэтому у меня останется всего две ночи, чтобы довести свой отчет до конца. Телеграмма Колера застала меня врасплох, потому, должно, быть, что уже я не верил в его возвращение. Признаюсь честно, я пьян. Я был в «Хёке», последнее время я регулярно бываю в «Хёке», за одним из длинных деревянных столов, рядом с такими же пьяными. Живу на средства Гизелы и других барышень, которые после смерти Маркиза перебрались к нам, не из Невшателя, а из Женевы и Берна, тогда как многие из наших в свою очередь перебрались в Женеву и Берн, происходит множество служебных перемещений, которые лично меня никак не касаются, потому что официально я не имею права ничем заниматься, а неофициально мне и нечем заниматься, кроме как ждать, когда наступит послезавтра, 22 часа 15 минут. Место Лакки занял Нольди Орхидейный, он вроде бы уроженец Солотурна, карьеру сделал во Франкфурте и весь из себя такой изысканный, его барышни все теперь ходят с орхидеями, а полиция рвет и мечет, ведь нельзя же запретить ношение орхидей, некая дама-юрист из Базеля, которая около часу ночи в районе Бельвю шла по улице с орхидеей на блузке – она возвращалась с теледискуссии об избирательном праве для женщин, – была задержана, документов у нее при себе не оказалось, скандал разразился страшный, полиция и начальник полиции – последний из-за неуклюжего официального опровержения – выставили себя на всеобщее посмешище. Нольди Орхидейный получил неограниченную власть, завел себе адвоката Вихерта, одного из весьма почтенных наших адвокатов, который из чисто социальных соображений намерен выступить в защиту этих дам, ибо они, коль на то пошло, исправно платят налоги; он даже поднял вопрос о создании салонов массажа. Лично мне Нольди Орхидейный дал понять, что я «со своим образом жизни» неприемлем более в их деле, что, однако, он не допустит моего окончательного падения, это его долг перед покойным Лакки что он уже побеседовал со своим персоналом – собственные слова Нольди – и что мне дозволено дальнейшее пребывание в «Хёке»; комендант с тех пор тоже ни разу не докучал мне своим вниманием, судя по всему, никого уже не интересует, как погибли Лакки и Маркиз, да и нераскрытое убийство Дафны предано забвению. Таким образом, меня хоть и не содержат, но все-таки поддерживают. Если в «Хёке» гости просят у меня адресочки, которые я даю, не требуя оплаты, после чего гости – по большей части господа в летах – платят за мое виски, это выглядит вполне благородно, ну и естественно. Вот чем я могу обосновать свое подпитие, скверный почерк и торопливость, ибо, признаюсь честно, получив телеграмму Колера, я для начала ударился в запой, потом кое-как вернулся к себе на Шпигельгассе, а вот теперь, двадцать часов спустя, сижу за своим письменным столом. По счастью, у меня при себе оказалась бутылка «Джонни Уокера», к моему, я бы сказал, великому удивлению, хотя нет, теперь я припоминаю зубного врача из Туна, который отыскал меня в «Хёке» и которого я в «Монако» познакомил с Гизелой, да, получается, я пришел не из «Хёка», как помнится, утверждал ранее, а из «Монако» – поспешность, которая необходима при моих записях, не дает мне ни перечитать написанное, ни замалчивать те либо иные обстоятельства. Итак, свой бутылек я честно заработал, на Гизелу зубной врач не произвел впечатления, напротив, он внушил ей ужас, за «Вдовой Клико» – это была вторая бутылка – он вынул изо рта свои челюсти, сперва верхнюю, потом нижнюю, обе собственного изготовления, возле зуба мудрости, что слева, наверху, он продемонстрировал нам свои инициалы Ц. В., потом он взял челюсти в руку, постучал ими и попробовал укусить ими Гизелу в грудь. У Хиндельмана за соседним столиком слезы от смеха закапали на живот, особенно когда дантист уронил челюсти, которые упали под стол, и не только под наш, но и под стол Хиндельмана, а тот сидел с Мерилин, новенькой из Ольтена, откуда, кстати, и сам Нольди Орхидейный, хотя нет, он из Солотурна, – или все-таки из Ольтена? – после чего дантист полез на четвереньках за своими челюстями, которые мало того, что никто не желал поднимать, но даже, наоборот, все заталкивали башмаками под соседний стол. Наконец, Гизела все-таки сменила гнев на милость, а мы так долго смеялись, что уже стемнело, и я получил свою бутылку «Джонни». А дурацкое ржание Хиндельмана разозлило меня потому, что в процессе Колера он оказался никудышным представителем обвинения. Это был процесс, я не оговорился, не пересмотр, а рассмотрение. Все предполагали, что Штюсси-Лойпин ведет дело к пересмотру, но он поразил всех, подав апелляцию в департамент юстиции. Доктор г. к. Исаак Колер ни разу не делал признания, что застрелил германиста, профессора Адольфа Винтера, в ресторане «Театральный». Одних свидетельских показаний недостаточно, если сам преступник оспаривает факт преступления, в конце концов свидетели могут и заблуждаться. По этой причине дело Колера подлежит не юрисдикции кантонального суда, а суду присяжных. И следовательно, надо предпринять все допустимое с точки зрения правосудия и закона, дабы аннулировать старый приговор и передать дело Колера суду присяжных, как и положено. Эта апелляция Штюсси-Лойпина, вызвавшая судорожное перетряхивание актов и протоколов, каковое (перетряхивание), к великому ужасу главы нашей юстиции Мозеса Шпрюнглина, подтвердило отсутствие признания со стороны обвиняемого, ибо за признание были ошибочно приняты философские выверты Колера, имела результатом, что глава нашей юстиции досрочно спровадил на пенсию председательствовавшего тогда судью кантонального суда Егерленера, а четырем членам судейской коллегии, равно как и государственному прокурору Уныллеру, вынес порицание, дело же Колера передал суду присяжных – с точки зрения юридической акция несколько поспешная. Яростная атака Уныллера ни к чему не привела, протест, внесенный в федеральный суд, был с такой же, можно сказать сенсационной, быстротой отвергнут – явление поистине уникальное для властей, из-за вечной перегрузки работающих обычно со скоростью улитки; словом, новый процесс состоялся уже в апреле 1957 года. Уныллер не сдавался, он хотел и здесь выступить в качестве обвинителя, но Штюсси-Лойпин отвел его кандидатуру, как лица пристрастного. Уныллер сражался, как лев, и уступил, лишь когда прослышал, что Штюсси-Лойпин намерен привлечь Линхарда в качестве свидетеля. А со Штюсси-Лойпином не совладал бы и Фойзер, причем я только сейчас спохватился, что до сих пор ничего не рассказал о самом процессе, не рассказал, к примеру, о неприглядной роли, которую сыграл на нем комендант, показав, что не видел своими глазами, как стрелял Колер, а просто предположил это. Словом, Штюсси-Лойпин ухитрился нажать на все клавиши сразу. Спору нет, он был великолепен. Приглашенные Штюсси-Лойпином свидетели до такой степени противоречили один другому, что присяжные временами с трудом подавляли смех, а публика просто визжала от восторга; то обстоятельство, что револьвер так и не был найден, Штюсси-Лойпин разыграл словно по нотам, и если прежними судьями оно было оставлено без внимания, иными словами, оставлено без внимания отсутствие corpus delicti[5]5
Состав преступления (лат.).
[Закрыть], это уже само по себе является вполне уважительной причиной, чтобы оправдать Колера за недостатком улик. Постепенно Штюсси-Лойпин стал направлять подозрение на Бенно: и к моменту убийства Бенно тоже находился в «Театральном», и как-никак он чемпион Швейцарии по стрельбе из пистолета, и вдобавок владелец коллекции оружия, которую (если верить Линхарду) намерен продать из-за финансовых затруднений – тут по залу прошел шепоток, – далее Штюсси-Лойпин позволил себе кой-какие намеки относительно размолвки между доктором Бенно и профессором Винтером, из-за чего возникла необходимость допросить Бенно, все с нетерпением ожидали допроса, но Бенно не явился в суд. Я и сам разыскивал его уже много дней. Я принял твердое решение взять на себя защиту Бенно, о чем уже ранее уведомил Штюсси-Лойпина, для защиты мне надо было сперва получить от Бенно кой-какую информацию, чтобы далее расследовать преступление Колера, но даже в баре «Утоли моя печали» про Бенно никто ничего не знал. Фойхтинг предполагал, что Бенно скрывается у Дафны. Дафна – добрая душа и не оставляет в беде бывших любовников, некий Эмиль Э., коммивояжер фирмы деодорантов, который недавно оставил у нее на Аурораштрассе свой месячный доход, сказал, что у него создалось впечатление, будто в квартире у Дафны есть кто-то еще. Найти Бенно не удавалось. Все думали, он сбежал. Поставили на ноги всю полицию, подключили Интерпол, происходило примерно то же самое, что и при аресте Исаака Колера. Затруднения возникли с Дафной, она потребовала, чтобы ей предъявили ордер прокурора на проведение обыска в ее квартире, когда же Ильза Фройде на следующее утро переступила порог моего бюро на Цельтвеге, она увидела, что лихой рапирист и меткий стрелок, свисает с люстры и при этом покачивается на сквозняке, возникшем оттого, что окна и так уже были открыты, а Ильза, входя, естественно, открыла дверь. У Бенно сохранился ключ от его бывшего бюро, он влез на мой письменный стол, который когда-то был его столом, а тем временем я с Дафной... чтобы хоть таким способом отыскать Бенно... от меня еще много дней спустя разило всевозможными эссенциями вышеупомянутого Эмиля Э... Должно быть, именно поэтому я с такой неохотой пишу о процессе: на суде непременно зашла бы речь о моих новых отношениях с Дафной, причем зашла бы в присутствии Елены, надумай Штюсси-Лойпин допросить Дафну, а он непременно бы надумал, не опереди его Бенно своим самоубийством, которое тотчас было истолковано как признание вины. Доктор г. к. Исаак Колер был с триумфом оправдан. Покидая зал, он задержался возле меня, поглядел холодными, бесстрастными глазами и сказал, что разыгравшееся здесь действо есть самое постыдное из всех возможных вариантов решения проблемы, что мои финансовые затруднения – господи ты боже мой – совершенно понятны и почему вместо того, чтобы прийти к нему, я передал результаты своих изысканий Штюсси-Лойпину, который и устроил этот постыдный балаган правосудия, оправдательный приговор, тьфу и еще раз тьфу, какой позор для человека – выглядеть невинной овечкой, да и где они есть, эти невинные овечки, а потом он добавил фразу, которая окончательно довела меня до белого каления и подтвердила, что убить Колера – это мой долг, поскольку должен же кто-то восстановить попранную справедливость, чтобы она окончательно не выродилась в фарс. А сказал Колер следующее: если бы я передал материалы расследования ему, вместо того чтобы продавать их Штюсси-Лойпину, Бенно и безо всякого суда болтался бы на люстре; с этими словами Колер толкнул меня, словно какого-то бродяжку, я отлетел на Мокка, который стоял позади меня, укладывая в карман свой слуховой аппарат, а когда я толкнул его, сказал: «Да-да, как же, как же». Итак, Колер покинул здание суда. Банкет победителей в Доме гильдий, «У стрекозы». Тост президента, выдержанный в гекзаметрах, оттуда Колер – прямиком в Австралию, а я со своим револьвером опаздываю к отлету. Эта история уже известна. С тех пор миновало полтора года, снова настала осень. Всегда осень. Господи, а я опять пьян, боюсь, что мой почерк станет совсем уж неразборчивым, а время одиннадцать часов – осталось еще 35 часов и 15 минут, – если пить дальше, произойдет катастрофа. Ужасно, если Елена до сих пор меня любит, для меня это было бы равносильно смертному приговору. Могу только заверить, что я ее любил, а может, люблю и до сих пор, хотя она спит с этим старым огрызком Штюсси-Лойпином, на днях я встретил ее с Фридли, он обхватил правой рукой плечи Елены, словно давно уже считает ее своей собственностью; впрочем, все это не играет роли, Писать про нашу любовь не имеет смысла, как не имеет смысла передавать предшествующий разговор с проповедником секты Бергером на лестнице – предшествующий, я еще раз наведался в «Хёк», но неудачно, с виски вышла осечка, завсегдатаи смотрели футбол и были в плохом настроении, потому что швейцары играли из рук вон, а у типов, которые обычно спрашивают адреса, настроение было и того хуже. «Монако» был закрыт. Я вышел вообще без денег, я оставил дома кошелек, мне позарез нужно было виски, я побрел в «Театральный», тоже никого, Альфредо, если, конечно, это был Альфредо, как-то странно на меня посмотрел, Элла и Клара решительно вышли откуда-то из глубины зала, кто-то произнес мое имя, Штюсси-Лойпин сидел за столом, где во времена оны сиживал Джеймс Джойс, и мановением руки пригласил меня сесть к нему. Элла и Клара надулись, но Штюсси-Лойпин – он и есть Штюсси-Лойпин. Он сказал, чтоб я не бегал с расстегнутой ширинкой, а когда я принял приглашение, сказал еще, что я пошел вразнос, и подлил вишневки в свой кофе. А мне нужна бутылка виски, невпопад отвечал я, состояние у меня было безнадежное, я понял, что без виски не могу жить, меня охватил панический страх, а вдруг я не разживусь виски, все во мне противилось мысли выпить вместо виски что-нибудь другое, вино, или, скажем, пиво, или водку, а то и вовсе прокисший сидр, который лакают клошары (отчего у них хоть и развивается цирроз печени, но зато не бывает ревматизма), остатки человеческого достоинства во мне требовали виски, только виски, во имя справедливости, которая меня доконает, но тут Элла уже поставила передо мной стакан. Долине Штюсси снова нужен адвокат, холодно начал Штюсси-Лойпин, его преемника, ходатая Штюсси-Зюттерлина, подстрелили на охоте, кто-то принял его за серну, то ли Штюсси-Бирлин, то ли Штюсси-Фойзи, не исключено, впрочем, что это был Штюсси-Моози, следователь в Флётигене положил дело в архив, отчаявшись его раскрыть, вот подходящее для меня место, деревня впервые получила бы в ходатаи одного не-Штюсси, ну а там можно как-нибудь устроить, чтобы я снова вернул себе свой патент. И это он предлагает именно мне, сказал я, залпом выпив свой стакан; именно вам, отвечал он, знаете, Шпет, продолжал он, настало время, чтобы я из всего делал выводы. И если он, Штюсси-Лойпин, питает неуемную страсть вызволять даже виновных из пасти нашей юстиции, коль скоро у них есть хоть малейший шанс избежать этой пасти – чтоб уж оставаться в рамках заданного образа, – то отнюдь не с целью поглумиться над правосудием. Адвокат – это адвокат, а не судья, верует ли он в справедливость и в закон, основанный на идее справедливости, или не верует – его личное дело, в конце концов, это вообще чистая метафизика, как, например, вопрос о сути числа, но, будучи адвокатом, он обязан разобраться, как должна юстиция воспринимать попавшего в ее лапы субъекта – как виновного или как невиновного, независимо от того, виновен он или невиновен на самом деле. Елена рассказала ему о моем подозрении, но мое расследование не было доведено до конца. Елена хоть и была тогда стюардессой – господи, в те времена люди еще воображали, будто это бог весть какая соблазнительная профессия,– но не в том самолете, которым английский министр возвращался к себе на остров. А возвращался он на английском военном самолете, которые навряд ли обслуживаются стюардессами компании «Свиссэйр». Почему Елена так туманно ответила тогда на мой вопрос, понять немудрено, она не сразу уловила смысл моего вопроса, а что до слов, которые сказал мне Колер и которые передал ему, Штюсси-Лойпину, Мокк, то лично он их разгадать не может. Колер ведь сам хотел нового разбирательства; если же он не желает выглядеть невинной овечкой, ему бы надо признать, что он прихлопнул старого члена ПЕН-клуба, и объяснить, черт подери, куда он после этого задевал револьвер. У него, у Штюсси-Лойпина, пренеприятное чувство; вызволить старика из когтей юстиции – это был его юридический долг, теперь, однако, ему сдается, что он выпустил на свободу хищного зверя, одиночку, шатуна, которые всего опаснее, за поведением Колера скрывается мотив, но обнародовать его Колер не желает, поначалу он, Штюсси-Лойпин, полагал, будто Штайерман использует Колера для своих целей, теперь же ему кажется, что это Колер ее использует. Винтер, Бенно, Дафна, два сутенера – не слишком ли много покойников,– а в один прекрасный день, если я не уймусь, меня тоже выудят из Зиля. Да, после этой речи я получил бутылку, а уж как я добрался до Шпигельгассе, сказать не могу; покуда Штюсси-Лойпин потчевал меня своими соображениями, Элла принесла мне еще один стаканчик виски – чудо, что я вообще оказался в состоянии изложить свой разговор с ним, а сейчас половина второго ночи; должно быть, я ненадолго вздремнул, остается немногим более двадцати часов – нет, девятнадцати, я ошибся, сейчас половина третьего – и тогда Колер, доктор г. к. Исаак Колер, – а разговор с Симоном Бергером, вероятно, произошел на лестнице, когда я с бутылкой виски вернулся на Шпигельгассе. Прошло, по-моему, несколько недель с тех пор, как замолкли псалмы «Святых Ютли», они просто вдруг перестали драть глотки – Штубер из полиции нравов как раз сидел у меня и весьма недвусмысленно намекал, что начальство по-прежнему подозревает наличие связи между мной и организованной проституцией, как вдруг резко, на полуслове оборвался псалом: «О Христос, твои терзанья...» – за этим последовали крики, вопли, протесты, рыдания, шум, какого там отродясь не бывало, и топот множества ног вниз по лестнице, далее – мертвая тишина, и Штубер продолжал выкладывать свои подозрения. Вот почему мне следовало бы удивиться, когда я обнаружил этажом ниже, перед дверями молитвенного помещения, их проповедника. Он стоял неподвижно, прислонясь к дверям. Я хотел пройти мимо, но он рухнул па меня и упал бы, не подхвати я его. Отталкивая его, я увидел, что у него обожжено лицо и нет глаз. Я в ужасе хотел продолжать свой путь вверх по лестнице, к себе, но Бергер не отпускал, он вцепился в меня и кричал, что глядел на солнце, дабы увидеть там бога, а увидев бога, прозрел. Прежде он был слеп, теперь он зрячий, зрячий, и под этот крик он дернул меня так, что оба мы упали на ступеньки, ведущие ко мне. Уж и не помню, что он мне тогда наговорил, я был слишком пьян, чтобы понимать, может, это был полный бред, что он талдычил о внутренности солнца, о полной темноте, которая там царит и неразрывно слита с сокрытостью бога, но постичь это можно, лишь позволив солнцу выжечь твои глаза, да, лишь тогда можно воспринять, как бог, словно лишенная размеров точка абсолютной тьмы, уходит в глубь солнца, с неутолимой жаждой впитывает солнце в себя, заглатывает, не становясь от этого больше, словно он бездонная дыра, бездна бездн, и по мере того как солнце пустеет внутрь, к центру, оно расширяется наружу, покамест еще ничего не заметно, но завтра, примерно в половине одиннадцатого вечера, настанет великий срок, солнце, сохранившись лишь в виде света, вспыхнет, разрастется со скоростью света и все сожжет, земля от этого непомерного сияния изойдет паром – примерно так он говорил, как пьяный пьяному, я и был тогда пьян и таким остался, только еще пьяней, почему и не могу понять, чего ради я пишу здесь об этом проповеднике, который выступил в покрывале перед своей общиной, возвестил им скорый конец света и потребовал, чтобы его приверженцы позволили солнцу выжечь себе глаза, как позволил он, затем он сорвал с головы покрывало, крики, протесты, рыдания, небывалый шум, который мне тогда довелось услышать, и топочущая вниз по лестнице община – вот каков был ответ на его слова. Я перечитал написанное. Осталось часа три до того, как мне ехать в аэропорт. Комендант уже побывал у меня с утра пораньше, примерно в половине восьмого, а может, еще и половины не было, он сидел перед моей кушеткой, я очень удивился, когда, проснувшись, увидел его перед собой, правильнее сказать, я заметил его, лишь когда меня вырвало, и я вернулся из уборной и хотел снова лечь. Комендант спросил, не сварить ли кофе, и, не дождавшись моего ответа, прошел в кухонную нишу, а я снова уснул. Когда же я проснулся, кофе был уже готов, и мы в молчании выпили его. После чего комендант спросил, известно ли мне, что я – каждый десятый; на мой же вопрос, как понимать этот странный вопрос, он ответил, что оставляет на свободе каждого десятого и я – в их числе. Не то он был бы просто обязан арестовать меня прямо у гроба Дафны; подобно мне, он был адвокатом, подобно мне – невезучим, лишь изредка его назначали официальным защитником, вот он и приземлился в полиции, как социалист, друзья по партии, которые бы в жизни не подумали к нему обратиться, возникни у них личная потребность в адвокате, сосватали его юрисконсультом в уголовный отдел городской полиции, если же он потом продвинулся вверх, а под конец даже стал комендантом, это все результат не каких-то там выдающихся заслуг, а политических интриг, они вознесли его на своей волне причем точно так же обстоит дело и на других уровнях юридического аппарата, он отнюдь не намекает на коррупцию, но притязания юстиции представлять собой нечто вполне объективное, некий стерильный инструмент, свободный от каких бы то ни было общественных соображений и предрассудков, настолько не соответствуют истинному положению дел, что он и случай с Колером воспринимает далеко не так трагически, как воспринимаю его я; спору нет, я совершил ошибку, сперва приняв поручение Колера, а затем передав Штюсси-Лойпину материалы, с помощью которых Штюсси-Лойпин сумел загнать Бенно на люстру и выиграть процесс, но виноват Колер или не виноват – а ведь всем и каждому известно, что именно господин кантональный советник пристрелил университетского профессора, он, комендант, тоже в этом уверен, – как он поглядит на меня, как подумает, куда меня завело мое бурное возмущение оправдательным приговором, хоть и уникальным с юридической точки зрения, однако безупречным и потому вполне понятным – пусть даже справедливости был здесь объявлен шах и мат, – то и увидит, что, если я и впредь намерен упражняться в справедливости, у меня не остается иного выхода, кроме как приговорить Колера, а заодно и себя самого к смертной казни и привести приговор в исполнение, достать револьвер, который я припрятал у себя под кушеткой, да и переправить сперва Колера, а потом себя на тот свет, хотя лично он, комендант, считает это пусть и логичным, но лишенным всякого смысла, ибо перед лицом справедливости, взятой в ее абсолютном значении, как идея, каковой, собственно, она и является, я выгляжу ничуть не лучше Колера, достаточно хотя бы вспомнить роль, которую я сыграл в судьбе Дафны. Перед лицом справедливости оба мы – одинаковые убийцы, что Колер, что я. А вот судья, тот отправляет вполне нормальные обязанности. Его дело – следить за тем, чтобы худо-бедно функционировал столь несовершенный институт, как юстиция, призванная заботиться о том, чтобы на этом свете соблюдались известные правила человеческой игры. Судья так же не обязан быть справедливым, как папа – верующим. Но когда отдельный человек вздумает осуществлять справедливость на свой лад, получится до чертиков бесчеловечно. Он непременно упустит из виду, что жульничество порой оказывается гуманнее, чем непогрешимость, поскольку вселенский механизм время от времени надо смазывать – занятие, которое больше других пристало нашей стране. Фанатический поборник справедливости должен быть и сам справедлив, а действительно ли я справедлив, судить мне, а не ему. Как видите, комендант, я оказался в состоянии передать с большей или меньшей точностью смысл нашего разговора, вернее, не нашего разговора, а вашей лекции, потому что лично я не проронил ни слова, лежал себе, проблевавшись, и слушал вас; не удивило меня также, что вы угадали, какое решение я принял с первого дня, может, я именно потому и не противился собственному падению, может, я именно потому и помог Лакки и Маркизу из Невшателя состряпать алиби, может, я именно потому и стал таким, каков я есть, – даже на взгляд Нольди Орхидейного слишком опустившимся, ниже достоинства тех дам, чьи интересы он представляет, – чтобы на свой лад стать не менее виновным, чем доктор г. к. Исаак Колер, но уж тогда мой приговор и приведение его в исполнение становится для меня справедливейшей акцией на свете, ибо справедливость может вершиться лишь между равновиновными, так существует лишь одно распятие Изенхаймского алтаря, где на кресте висит распятый великан, безобразный труп, под чьей непомерной тяжестью прогибаются балки, к которым он пригвожден, Христос, еще более страшный, нежели те, для кого нарисовано это распятие, нежели прокаженные; когда они видят на кресте такого бога, между ними и этим богом, по их разумению наславшим на них проказу, устанавливается справедливость: такой бог по справедливости был распят ради них. Я пишу на трезвую голову, господин прокурор фойзер, я вполне трезв, именно поэтому я и прошу вас не обвинять коменданта в том, что он не отобрал у меня револьвер, весь наш разговор шел, вернее, весь его добропорядочный монолог был произнесен отнюдь не отеческим тоном, а эта история насчет каждого десятого, которому он дает улизнуть, – пусть в нее верит тот, кто способен верить, может он был бы рад, если бы мог поймать хоть каждого десятого, все вместе взятое было провокацией: задним числом он будет злиться, что не задержал меня тогда, на кладбище, когда зонтик улетел, а он взял у меня из рук стилет, но я его хорошо знаю, он рассуждает быстро, он понял, что тогда пришлось бы не просто заново поднять вопрос о том, кто убил бедную Дафну Мюллер, но и о том, кто убил убийц Дафны, что таким путем он угодил бы в орбиту Моники Штайерман, а кто по доброй воле захочет связываться с протезной империей, которая вознамерилась снова заняться производством оружия? Но зато, когда через два часа, точнее через два часа тринадцать минут, я выстрелю в доктора г. к. Исаака Колера, комендант тотчас начнет активно действовать, даже если мои выстрелы ни к чему не приведут, – однако, господин прокурор, давайте условимся: с одной стороны, комендант пытался своим душеспасительным монологом сделать так, чтобы выстрелы, если даже я буду стрелять, не причинили вреда, но вот чего вы никак не могли заподозрить, господин комендант (я снова обращаюсь к вам): я давно заменил холостые патроны на боевые. Поэтому я ни разу не вдавался в подробности насчет мелочного торговца в нижнем этаже нашего дома. Подсознательно. Чтобы и вы не занялись им подробнее. Этот одноглазый тип – большой оригинал, у него можно купить решительно все. Можно было. Это тоже стало теперь прошлым, торговец уже три недели как выехал, помещение лавки на первом этаже и квартира на втором опустели, у «Святых Ютли» тоже царит тишина и запустение, а я вчера (или позавчера, или позапозавчера) обнаружил у себя заказное письмо, которое получил несколько месяцев назад, но не выбрался прочесть, письмо того содержания, что дом на Шпигельгассе как памятник архитектуры, находящийся под охраной государства, по причине аварийного состояния нуждается в безотлагательной реставрации усилиями Фридли, который перестроит его изнутри и соорудит в старых стенах роскошные квартиры – это новое направление его деятельности, – в связи с чем я до 1.10 должен освободить занимаемую мною площадь, а поскольку 1.10 давно миновало, мне пришлось блуждать по всему городу, чтобы организовать для себя последнюю бутылку виски, как вчера у Штюсси-Лойпина в «Театральном», не то я сумел бы добыть ее в квартире у одноглазого, пусть не виски, но, на худой конец, бутылку граппы точно так же, как я отыскал в его лавочке, в раструбе альтийского рожка, патроны, а холостые, господин комендант, которыми вы зарядили мой револьвер, ссыпал в рожок. О, мы оба, доктор г. к. Исаак Колер и я, умрем весьма благозвучно, под родные напевы. Но прежде чем я – пусть даже моя трезвость принимает все более угрожающий характер, до того угрожающий, будто передо мной восходит солнце, на которое я, как тот безумный проповедник, должен глядеть не отрываясь, – прежде чем я через час без малого выеду в аэропорт (на своем «фольксвагене», он не очень хорошо перенес ремонт, вернее, я не дал его завершить по недостатку средств), последнее обращение к вам, комендант. Я снимаю свое подозрение. Вы вели себя как порядочный человек. Вы хотели предоставить мне свободу решения, не хотели попирать мое достоинство. Мне очень жаль, что я принял другое решение, не то, на которое рассчитывали вы. А теперь еще одно, самое последнее признание. В этой игре за справедливость я проиграл не только самого себя, но и Елену, дочь убитого мною, который станет моим убийцей. Ведь мне придется застрелиться, потому что он будет застрелен мною. Futurum passivum. Снова припоминаю уроки латыни, которые давал мне в приюте старый священник, чтобы подготовить меня к поступлению в городскую гимназию, Я всегда с удовольствием вспоминаю о приюте, даже у Мокка вспоминал, хотя говорить с Мокком очень трудно. Когда один писатель рассказывал о смерти своей матери, к которой, судя по всему, был очень привязан, я начал рисовать преимущества приюта, а семью изображать как рассадник преступлений. Это ваше хваленое семейное счастье, от него же с души воротит – чем явно раздосадовал писателя, Мокк же вдруг захохотал, Мокк, про которого никогда толком не знаешь, с чем он согласен, а с чем нет – я полагаю, он умеет считывать с губ, потому что снова отложил в сторону свой слуховой аппарат, хотя лично он это отрицает (очередная хитрость), – когда я хвалюсь тем, что вырос без отца и без матери, сказал Мокк, ему это кажется ужасным, к счастью, продолжал он в своей многословной манере – писатель тем временем давно ушел, – к счастью, я стал юристом и не собираюсь заделаться политиком, хотя и это до конца не исключено, но человек, который восхваляет сиротский приют, куда хуже, чем тот, который в молодости воевал либо со своим отцом, либо со своей матерью, либо с обоими сразу, как, например, он, Мокк, который ненавидел своих стариков пуще чумы, по его собственному выражению, хоть они и были добросердечные христиане, он их все равно ненавидел за то, что они произвели на свет восемь детей и его в придачу, не спросив ни у кого из этой нетипичной по своим размерам оравы, желает ли он (или она) быть произведенным на свет, делать детей – это преступление, не знающее себе равных, когда теперь он яростно бьет резцом по Chemp (Мокк так называет камень), он представляет себе, что таким образом по заслугам воздает своему отцу и своей матери, но в моем случае он спрашивает, что я за тип такой, пускающий слюни по поводу сиротского приюта. Пусть у него, Мокка, в печенках сидит ненависть к тем, кто его зачал, родил, а потом не утопил в помойном ведре, он высекает свою ненависть из камня, превращая ее в фигуру, придавая ей форму, которая мила его сердцу, потому что он сам ее создал, и которая, умей она чувствовать, могла бы в свою очередь ненавидеть его, как он ненавидел своих родителей, которые тоже его любили, которым он тоже причинял огорчения; все это очень человечно, круговорот ненависти и любви между творцом и творением, но когда он представит себе такого, как я, который вместо ненависти к тем, из-за кого он существует и за то, что он существует, любит учреждение, произведшее и сформировавшее его, и который с самого начала был наделен склонностью не к человеческому, а к идеологии или всего лишь к какому-нибудь принципу – к справедливости, например, когда же он вдобавок пытается представить себе, как подобная личность будет впоследствии обходиться с людьми, не соответствующими его принципу, принципу справедливости, чтоб уж не приводить другого примера, – а кто, скажите на милость, ему соответствует? – у него от страха выступает холодный пот. Его, Мокка, ненависть созидательна, моя же разрушительна, это ненависть убийцы.