Текст книги "Семейное счастье"
Автор книги: Фрида Вигдорова
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 13 страниц)
В Москве осадное положение, а я здесь, Калуга у немцев. Моя Калуга. Бои о районе Наро-Фоминска. А я здесь. Доктор Шевелева отдала своего сына в детский дом, а сама ушла на фронт. Я смотрю на Аню и понимаю: никуда я отдать ее не смогу. С мамой бы оставила, а с чужими – не могу. Но до чего же мне надо быть там, далеко отсюда…
Башмаки Ане стали совсем малы: пальцы упираются в носок. Что делать – ума не приложу. Скоро зима. И кто это выдумал, что в Ташкенте тепло?"
И правда, кто это выдумал, будто в Ташкенте тепло? Дни стояли холодные, промозглые, и в комнате тоже было холодно. Часто, возвращаясь домой, Саша заставала Аню
Под одеялом вместе с Дружком. Они грели друг друга. Сердце у Саши сжималось. Она смотрела на похудевшее лицо девочки и думала: "Нет ничего хуже, когда не можешь накормить ребенка вволю". Но вскоре стало хуже, гораздо хуже.
– Анюта! – сказала Саша, вернувшись с работы. – А ну, вставай! Я принесла компоту!
– Не хочу, – ответила Аня. – Анюта, что ты! Компот!
– Не хочется, – повторила Аня.
Саша наклонилась над кроватью и прикоснулась к дочкиному лбу. Лоб был горячий. Она провела рукой по горячей щеке, по сухим губам.
– Болит горло, Анечка? Глотни. Болит?
– Болит.
Скарлатина, – холодея, подумала Саша. Скарлатина. Какая же я медсестра после этого? Ребенок рядом, а я и не заметила. Ведь она и вчера была такая тихая. Как же я не догадалась?
Саша посадила дочку к себе на колени. И Анина голова беспомощно свесилась. Саша сидела молча и тихо покачивалась. Равнодушная, вялая, Аня прислонилась к ее плечу.
Так просидела она всю ночь, объятая страхом и одиночеством, крепко прижав к себе девочку. Она ни о чем не думала, ни о чем не вспоминала, никого не звала на помощь. Она только прижимала Аню к себе все крепче, словно могла этим оберечь, защитить, отнять у болезни.
Это была скарлатина. Скарлатинозный барак стоял на том же дворе, что и Сашин, только в сторонке. Никогда Саша не чувствовала себя такой далекой от дочки, даже когда Аня была на другом конце города. Сейчас она была рядом, но за тридевять земель. Иногда Саша выбегала во двор и смотрела в окошко Аниной палаты. Она стояла в толпе других матерей, но те были счастливее, их дети подходили к окнам, махали руками. Увидев Сашу, матери обступали ее.
– Сестричка, как там мой – Луков фамилие? Сестричка, уж вы поглядите, чтоб до времени на пол не соскакивал – осложнение будет.
Глубоко вздохнув, Саша возвращалась в свой барак. Хорошо, что было так много работы. Иногда в середине дня ей казалось, что в голове стучит молоток, что все это сон и она сейчас проснется. Нестерпимо было думать, что Аня там одна, зовет ее, плачет, а ее нет рядом. Шарафат, молоденькая медсестра, дежурившая в Аниной палате, очень жалела Сашу и всегда вызывала ее перед уходом или дожидалась, чтобы Саша вышла.
– Ничего, вот честное слово, ничего, – говорила она, не глядя Саше в глаза, – сегодня кашу поела. А так больше пьет.
Саша слушала молча и не расспрашивала. Она знала, что настоящей правды все равно не услышит. Да и кто знает настоящую правду? Скарлатина – болезнь коварная.
– Ларинголог сказал – компресс. Ну, а в случае чего… Саша сама знала, что будет в случае чего. И зачем она медсестра? Будь она просто мамой – учительницей или бухгалтером, она не знала бы, как болят уши, как плачут ребята по ночам, не умея уснуть, не находя места на подушке. Она знала этот непрестанный осипший детский плач и отчетливо слышала, как плачет Аня. "Мы едем в темно", – вспомнила Саша. Она вспомнила, как они ехали в метро. Аню держал на руках Дмитрий Александрович. "Мы едем в темно?" – спросила Аня весело. Мы едем в темно, в темно, – думала Саша. И когда с перерывом в три дня в ее палате умерли двое детей, самые маленькие, безродные, Саша решила: умру, но Аню увижу. Она дежурила двое суток, получила отгул и, зная, что вернется в свою палату только через день, пошла в скарлатинозный барак.
В коридоре ее встретила Шарафат. Лицо ее вытянулось.
– Сумасшедшая ты. Кто позволил? А если обход сейчас придет, доктор придет? Что я скажу тогда? Или для тебя правила нет, закона нет?
– Нет, – ответила Саша и, как заколдованная, быстрым шагом пошла в палату.
Навстречу ей взметнулись Анины глаза. Аня глядела на мать, не веря, приоткрыв рот. Она не сказала: "Мама". Она застыла. Саша нагнулась и, всхлипнув, обняла Аню. Она
Держала ее на руках, гладила Анины босые ноги. Шея и остриженная голова забинтованы, маленькая рука с растопыренными пальцами гладит Сашину щеку и будто не верит, что Саша тут. Темно, душно, пахнет лекарством, кто-то стонет, слышится чей-то всхлип, а они счастливы. Лампочка тусклая, синий ночник, и личико у Ани синее, и бинты голубоватые, и белая кружка тоже отливает синевой, а они счастливы.
– Сильно болит? – говорит Саша.
– Ничего не болит, – отвечает Аня. – Я здоровая, я домой хочу.
Саша сует Ане леденец, и голубая Анина щека оттопыривается. До чего же Аня некрасивая, исхудалая, тощая.
– Красавица ты моя! – говорит Саша и тихо ступает по палате с Аней на руках. Она ходит между кроватями и укачивает Аню. И вдруг останавливается. В углу кроватка. Малыш лет двух стоит, крепко ухватясь за перекладину, и глядит на Аню и Сашу. Большие глаза на исхудалом лице. В этих глазах отчаяние. И покорность. У этой девочки есть мама. А у него – нет. Он глядит, не смея надеяться и не отрывая глаз. Его глаза ни о чем не просят, они знают: он один.
Саша подходит к нему и говорит:
– На, держи. Открой рот. Это вкусно. Ну, голубчик мой, ну!
– Это Шурка Терешкин, – говорит Аня и крепче сжимает мамину руку.
А Шурка, перехватив Сашин рукав, смотрит на нее снизу вверх и молчит. И вдруг несмело улыбается. Саша сжимает зубы и отходит. Потом поворачивает обратно. Шурка смотрит так же неотступно, молча и пристально, и чем ближе подходит Саша, укачивая на руках свою Аню, тем шире становятся глаза ребенка, и вдруг опять робкая улыбка, и чем ближе Саша подходит, тем улыбка шире. И опять Саша поворачивается и снова идет к дверям, зная, что в спину ей глядят Шуркины глаза.
Она укладывает уснувшую Аню, осторожно разжимает ее пальцы, освобождая руку, и идет к Шуркиной кровати.
Она берет малыша, всхлипывая, не смея заплакать, целует его тонкую шею, щеку.
– Ешь, – говорит она и сует ему в рот леденец.
– Эй! – слышит она позади свистящий шёпот. – Обход! Давай уходи скорее!
Это Шарафат. Она почти выталкивает Сашу из палаты.
Саша бежит с лестницы, потом по темной ташкентской улице и плачет. "Никогда, – говорит она себе, – ни за что, никогда. Чужих нет. Все мои. И как это я могла? Взяла Аню и хожу. Нет! Никогда! Ни за что!.."
И бессмысленное это бормотание – как клятва.
После слез спится крепко. Саша погрузилась в сон, утонула в нем, она спала, зная, что завтра выходной и на работу идти не надо. Ей ничего не снилось, но и во сне ее руки чуяли Аню. Ей казалось, что Аня рядом, и она боялась пошевельнуться, чтобы не разбудить дочку.
Она спала глубоко, самозабвенно, а рядом без снов продолжали кипеть память и мысль. Кажется, стало светать. Саша приоткрыла глаза, увидела посветлевшее окно и снова уснула. Но тут ей начали сниться сны. Ей снилось, что у стола сидит Дмитрий Александрович и держит на руках щенка. На полу рюкзак.
– А ты не можешь потише? – спросил Дмитрий Александрович.
Дружок в ответ только сладостно чавкал.
– Ты, брат, видно, наголодался, – шепотом сказал Дмитрий Александрович. "Еще бы!" – чавкая, ответил Дружок.
И Саша опять спала, и снова к ее руке прикоснулась родная рука… Щетина небритой щеки защекотала Сашину ладонь. Сашину руку осторожно поцеловали. Она открыла глаза и сказала:
– Митя…
– Спи! – ответил голос Дмитрия Александровича.
И Саша увидела его. Да, это был он. И не во сне. Наяву. Саша сонно сказала:
– Но ведь это не правда…
– Не правда! – легко согласился насмешливый голос. И, как бывает в минуты пробуждения, когда еще не все
Понимаешь, не все видишь и слышишь, не думаешь о том, как поступить, она прижалась головой к его груди и заплакала.
– Саша! Милая! – слышала она.
И он говорил ей слова, которые долго потом, когда его уже не было рядом, она повторяла себе, как повторяют молитву. А у нее слов не было, она только твердила: "Митя… Митя…" Только одно это слово всплыло из ее сонной памяти…
– Да. Уезжаю. Послезавтра, в Алма-Ату за оборудованием. А сюда, ты знаешь, сюда я попал против всяких правил, об этом, надеюсь, никто не узнает. Но подумай сама: проезжать мимо Ташкента и не видеть тебя. Ты не должна волноваться, если опять не будет писем. Я опять могу очутиться где-нибудь у партизан. Так ты ждала писем? Ну, расскажи по порядку. Ты подходила к окошку и давала паспорт. А потом? Так, от папы, от Нины Викторовны, даже от Леши, а от меня нет? Ты огорчалась? Правда, огорчалась? Ну подожди, ты же говорила, что не любишь меня?
– Я этого не говорила!
– То есть как не говорила? Ты только это и говорила: "Дмитрий Александрович, я к вам очень, очень хорошо отношусь…" Это что значит – люблю?
– Не могла я так говорить. Я сказала, что буду скучать, а это значит… Ну неужели вы не понимали?
– Признаться, не понимал.
– Зачем же вы приехали?
– Отсутствие характера. Полное отсутствие самолюбия. Ну ладно, подожди. Вот ты не получала писем. Ты шла с телеграфа и думала. Ну о чем ты думала?
– Я думала: где он? что с ним? не могу я больше! А потом думала так: не любит он нас – ни меня, ни Анюту.
– Анюта меня вспоминала?
– Еще бы! Ее один раз побил мальчишка – ну тут, в тупике. И она ему сказала: "Подожди вот приедут Леша с Митей, они тебе зададут". Ну ладно, давайте немножко помолчим.
– Не хочу. Расскажи, как ты меня л
– Люблю – и все.
– Ну, пожалуйста.
Саша подумала, подумала и сказала:
– Ты – мой милый.
Что бы Саша ни делала нынче, она знала: он недалеко. Она выйдет из больницы, и он будет ждать ее. И пойдут рядом. И он возьмет ее за руку.
И, как ни странно, она могла не думать о том, что завтра он уезжает. Казалось, впереди – целая вечность.
– С вами что-то случилось? – сказал доктор Юсупов. – Как Аня?
Ане стало лучше, и скоро она возьмет ее домой. Сегодня все было хорошо, счастливо. Все было, как вчера, как третьего дня: она давала лекарства, делала уколы, а в ней звучало одно: сейчас я его увижу, увижу, увижу! Вот он уже идет сюда, и сейчас я его увижу!
Она не спускалась – летела по лестнице. Она открыла" входную дверь и все было так, как она ждала: казалось, про, водив ее сюда утром, он и не уходил, а так и стоял, ожидая минуты, когда она выйдет.
– Вы! Это вы! – сказала она. – Это ты.
– Ну, наконец! А мне так легко было сразу сказать тебе – "ты"!
– Ты со мной, – говорила она, не слушая, – теперь я все могу. Все снесу.
– Это тебя со мной не было.
И вдруг со всей беспощадностью она поняла, что он завтра уедет, и опять она будет одна, и на ее долю останется самое трудное, самое невыносимое: ждать. "Нет, сегодня я, не буду об этом думать. Сегодня я буду радоваться. Он рядом. Мы вместе. У нас впереди еще целые сутки"…
– Я не тратил время попусту, – услышала она его голос. – Я разыскал тут своих знакомых и сейчас же сведу тебя туда, познакомлю. Мне нестерпимо думать, что ты тут совершенно одна.
– Я не одна. Я с Аней. И я дружу с Шарафат, нашей медсестрой. Я дружу с Мухамеджановыми. Я…
– Нет, нет. Должны быть люди, которые помогут в случае чего. Люди, которых я знаю. Мы не будем там сидеть, я просто покажу тебе дорогу, и я хочу, чтоб ты их увидела.
Она не спорила. Ей было все равно, только бы вместе, только бы рядом. И они поднимались по лестнице большого дома и звонили в высокую, обитую, клеенкой дверь. Им открыл мальчик лет семи, худенький, сероглазый. А рядом стоял двухлетний малыш с головой пушистой и белой, как одуванчик. Малыш раскинул руки, словно собирался обнять их, и улыбнулся. Саша навсегда запомнила это детское лицо, и светлые, легкие, как одуванчик, волосы, и синие глаза, и улыбку.
– Я – Боря, – сказал он.
А в коридор уже вышли Валя и Костя Светловы, Митины друзья. И Митя говорил им: "Вот моя Саша…" и что-то еще. И Светловы что-то ласково отвечали и глядели снисходительно и добро, а Саша сидела на низкой скамейке и держала Борю на руках и не слышала, что они там говорили. Потому что только один человек ей был здесь важен, кроме Мити, – Боря, который первый на свете встретил их улыбкой и раскрыл руки для объятия.
– Не поручай меня больше никому, – сказала Саша на обратном пути. – Я буду считать, что ты поручил меня Боре. Нет, нет, я не пойду больше никуда – только домой.
И был вечер, и была ночь, и снопа утро, день, вечер… Шел дождь. Шли минуты, и приближалась полночь. И не было расставанья, ведь они еще были вместе – сначала дома, потом на вокзале, под дождем.
Его лицо сквозь стекло вагона. И ее лицо сквозь стекло. Дождь хлестал и хлестал. Поезд тронулся под косой пеленой дождя, Саша позвала: "Митя-а!" – и побежала вслед за поездом. Поезд ответил стуком колес.
И вот она одна на вокзале, а вокруг – дождь, дождь, дождь… Он ударял о мостовые тихо, равномерно. Опустив голову, Саша шла по ташкентским улицам. Вот и дом. Блеснуло навстречу светлое окно. Они забыли погасить свет, когда уходили. Здесь, в этих стенах, еще слышится отзвук его шагов, его голоса. В блюдце лежат его окурки, на столе – забытая зажигалка.
И вот он настал – день, когда Аню должны были выписать из больницы. Вернувшись с работы, Саша вымыла полы. Она сбегала на рынок и купила четыре яйца и сто граммов русского масла. Посреди стола лежал шпиг, который привез Митя.
Дружок тоже ждал. Он был умыт и причесан. Выражение морды у него было самодовольное.
– Жди! Сейчас принесу хлеб – и за Аней! Саша побежала за хлебом.
Если уж человеку удача, так везет во всем. В булочной "выбросили" баранки. Серые, жесткие, но все-таки это были баранки!
– Баранок! На всю карточку! – сказала Саша и получила четыре больших бублика.
Она бежала домой, не чуя под собой ног. Вошла в комнату, положила баранки на стол и вдруг заметила: в комнате что-то не так. Поискала, пошарила глазами – как будто все на месте. Ничего не забыла. Надо идти. Она сложила в кошелку Анины вещи и сказала:
– Ну, давай жди! – но никто не отозвался. Дружка не было. – Дружок! – позвала Саша.
Дружок не отзывался. Саша поискала в сарае, на дворе и вдруг в окне заметила хозяйку, которая наблюдала за ней, чуть скосив в ее сторону глаз. Что-то ударило Сашу в сердце.
– Ольга Ивановна, – сказала она, вбежав в дом, – где Дружок?
Сложив руки на груди, хозяйка заговорила величаво и грозно:
– Люди добрые, вы только послушайте! То – где ее девчонка, то – где ее паршивая собака! Да что я, нанималась в няньки вашей собаке? Да что же это за наказание Господне!
– Молчите! – сказала Саша.
– В своем доме – молчать? Сама молчи! Не нравится – пожалуйста, на все четыре стороны.
– Где Дружок? – бешено сказала Саша.
– Выбросила я твоего паршивого пса. Людям жить негде, а у меня дом, не собачья будка! И так заразу нанесли! Скарлатина! Да что я, не знаю, – не скарлатина, а сыпняк! Думает, я не знаю! Весь дом обовшивили, на стул сесть боишься!
У Саши похолодели руки и ноги.
– Вот что, – сказала она очень тихо и очень медленно. – Детей не пожалею, себя не пощажу, в тюрьму сяду, а тебя задушу!
Хозяйка задохнулась, открыла рот, побелела, и уже на улице Саша услышала, как та, выскочив следом, кричит:
– Люди добрые, да вы послушайте, чем грозится! Смертью грозится! Осиротить моего ребенка хочет!
Крепко держа в руке кошелку с Аниными вещами, Саша, не оглядываясь, шагала по улице, а ей вслед летел истошный крик. Саша завернула за угол, и крик оборвался. И вдруг за спиной она услышала топот чьих-то ног. Хозяйка? Побежит за нею до больницы, испугает Аню. Что же делать? Саша обернулась. За нею бежала хозяйская дочка Зоя. Пятнадцатилетняя девочка, которую Саша прежде почти не замечала.
– А вы ничего, ничего, вы, пожалуйста… – бормотала девочка. – Все знают, она такая. И вы не плачьте. Я поищу. Я весь тупик обегаю. Я тут все места знаю.
Саша шла молча, опустив голову. Девочка отстала, шаги ее затихли.
…Через два часа Саша вернулась, держа на руках Аню.
– Мама, тупик! Мама, колонка, мама, калитка! – говорила Аня, протягивая руку.
Саша давно перестала замечать все это, а теперь видела: все радуется в ответ Ане – и тупик, и колонка, и калитка.
Саша опустила девочку на землю и выпрямилась.
– Дружок! – закричала Аня.
Он полз, прижимаясь брюхом к земле, не скулил, не лаял и даже не вилял хвостом. Он замер от счастья и вдруг, опомнившись, завизжал и запрыгал, как мячик. Потом опрокинулся на спину, задрал кверху лапы и вновь вскочил, залаял, завилял хвостом.
– Пришел! – сказала Саша. – Пришел мой милый, пришел дорогой!
– Мама, ты чего плачешь?
– От радости, – ответила Саша. – Ты дома! Мы дома! И семья вошла в комнату – Саша, Аня и Дружок.
Зима. Не белая, не пушистая. Темная, сырая. От Мити пришла одна телеграмма – из Алма-Аты, и письмо из дому, он написал его перед отъездом на фронт. И одно письмо с фронта. Она помнила каждую букву в этом письме, оно постоянно было с нею. Сколько раз она читала и перечитывала его: и в больнице, и дома, и "на улице. Читала снова и снова, читала наизусть, уже не вынимая из конверта.
Она не могла сказать, часто ли она вспоминала Митю. Она думала о нем неотступно, не расставалась с ним ни на минуту. Прежде все ташкентские улицы были для нее одинаковы. Теперь стало не так. Улицы ожили, он населил их. И первое время после его отъезда все радостно напоминало: вот: здесь, на этом углу, мы остановились, и он сказал: "Посмотри на меня". Почему это было так важно? "Посмотри на меня…" Я посмотрела. И он сказал: "Моя…"
А вот тут у почты мы простились, я пошла в больницу. Он сказал: "Целый день без тебя. Длинный пустой день". Потом он пришел за мной: "Саша, какой подарок – мы освободили Клин и Ясную Поляну!" И еще он сказал: "Вот мы и опять вместе". Я сказала: "Теперь время помчится вскачь". А он ответил: "Завтра я уеду…" И уехал.
Потом, вскоре после его отъезда, освободили Калугу. Саша написала туда – и вот пришло письмо от Николая Петровича. Письмо скупое: "жив, надеюсь еще увидеть вас и Аннушку". И Саша вспомнила: когда перед самой войной она ездила в Калугу, Николай Петрович сказал ей: "Что-то с вами случилось хорошее, дитя мое…"
Неужели он тогда понял то, чего она сама еще не понимала? "Что-то с вами случилось хорошее, дитя мое…" Да, видно, это случилось с ней еще тогда… Только она этого не знала. Теперь знает. И думает об этом неотступно. Она писала Мите каждый день. Писать – значило говорить с ним. Ей казалось, она забыла слова, от которых падает сердце. Она больше не хотела знать их, не вспоминала, не повторяла. Но, забытые, они жили в ней.
Саша писала Мите каждый день, но ответных писем не было. И когда потянулись месяцы без писем, без вестей, ташкентские улицы стали нескончаемо длинными, дорога в больницу – небывало тяжелой.
Заботы шли рядом, как тень.
Аня… Сидит в комнате одна, на корточках, играет пустыми спичечными коробками. То наденет их на пальцы, то что-то им шепчет. То удивится, вздохнет… Хорошо еще, что рядом Дружок.
Еды мало. Сахару нет совсем. А без этого Аню не поднять.
Больница? Вчера умер Толя Полоскин. Совсем было пошел на поправку, и вдруг…
Леша? Леша пишет редко. А из Москвы письма частые: "Береги себя и Аню, – писал отец. – А за нас не беспокойся. На фронте лучше, значит, и нам веселее. Мы все здоровы и благополучны. Тетя Маргарита достигла наконец того, о чем мечтала всю жизнь, но не могла добиться: она стала очень худая. Прежде, если помнишь, ей не помогал и ни Кисловодск, ни гимнастика, а теперь пожалуйста, сбавила десять кило. Она по-прежнему в команде ПВХО, дежурит в подъезде, а то и на крыше. Такие годы, а угомониться не может".
Да, тетя Марго была верна себе. "Посещаешь ли ты концерты Тамары Ханум? – писала она. – Это замечательная артистка. Кроме того, в Ташкенте сейчас Ленинградская консерватория".
Что верно, то верно. В Ташкенте Ленинградская консерватория. И, слов нет, Тамара Ханум – замечательная артистка. Но как оставишь Аню одну вечером? Она и так целыми днями одна.
Хозяйка перестала орать, но на всех своих кадках с кислой капустой, с маринованными огурцами она повесила записки: "Чего не клал, того не бери!"; "Не сдвигай крышку, все равно замечу".
Шли дни, все длинней становился путь в больницу, все тяжелей тревога. Если бы получить еще хоть одно письмо, хоть одно-единственное. Но Митя молчал.
Вечер, обратный путь. Вот у этого низкого заборчика около почты он стоял, ожидая, когда она выйдет из больницы. Опершись о забор, он читал. Когда дверь больницы отворилась, он уронил газету, не поднял ее и пошел Саше навстречу. Вот и тупик. По тупику они тоже шли вместе. А вот и дом. Светится ее окно. Там Анюта. Скорее, скорее! Затопают тонкие ножки, обрадовано засияют круглые глаза на тощем личике. Саша толкает дверь и слышит Анин голос:
– Посыпьте мне сахаром!
Спиной к Саше стоит, наклонясь над Аней, какая-то женщина в платке, в широкой деревенской юбке.
– А шпиг это тоже нам? И консервы?
– Все вам, матушка, все. Для вас и везла. Так и наказал:
– Анну по весу приму. Не раздобреет – на глаза не показывайся.
– Здравствуйте! – растерянно говорит Саша.
– Здравствуй, голубушка! Раздевайся, садись. Вот чай. Воду в умывальник налила, еще теплая, верно. Мой руки и садись.
– А… простите, конечно… А кто вы? Откуда?
– То есть как это – откуда? Из Москвы. Вот уж с месяц добираюсь до вас. Димитрий, как отсюда прибыл, так сразу и сказал: давай езжай без разговору. Жена, говорит…Гм… Ну, это, конечно, ваше дело, а мне что? Собралась и поехала. К матери твоей велел зайти. Зашла. Чего не зайти? Ну, чего ты глаза вылупила? Я – Димитриева нянька, неужто не рассказывал?
– Ну как же! Анисья Матвеевна? Я очень знаю! Сядьте, отдохните с дороги!
– Да уж ты меня не усаживай. Насиделась! Пей чай, простынет.
– А Митя? Где же Митя?
– Митя! Где положено, там и есть. Нас с тобой не спрашивали, когда посылали.
– Но письма? Письма?
– Да ты что? Делов у них там других нет – письма писать! Небось не на печи лежит, дело делает. Какие письма!
Саша умолкла. Ей вдруг показалось, что она куда-то проваливается, плывет, в ушах зазвенело. Когда очнулась, увидела над собой серьезное, почти злое, морщинистое лицо Анисьи Матвеевны и услышала рядом Анин плач.
– Помолчи, видишь, матери не до тебя, – сказала Анисья Матвеевна и добавила неодобрительно, обращаясь к Саше:
– Эх ты, хлипкая, как я погляжу. Да это что – другие в такие годы кули на плечах таскают, а она, смотри, сразу сомлела.
Говоря так, она дала Саше воды, утерла Ане лицо, смахнула со стола крошки, потом принялась развязывать большой мешок.
– Иждивенческая карточка, она что же. Я отоварила, да толку мало. Конфетки девчонке. Вот яичный порошок, яичница что твоя подметка выходит. А от матери – сахар, крупа – рис, бутылка водки и три пачки чая. Отец твой наказывал, чтоб не продешевила: тут, в Ташкенте вашем, чай, говорят, уважают. Отец твой меня и до поезда проводил. Ну, мать, стало быть, простынь еще пару прислала. Платьишко. Гляди, варежки. Это я надумала, хоть и тепло, а, говорю, пригодятся. Ну, вот и все. Да нет, вот еще, на донышке – башмаки. Хорошие, цельные, ненадеванные. Гляди!
И она поставила на табуретку детские ботиночки. Красные, они стояли на табуретке и горели, как огоньки. У них были тупые носы и красные шнурки с желтыми металлическими наконечниками.
– Мама, мама! – закричала Аня. – Да ты погляди – красные башмачки!
И вдруг Саша заплакала. Дальнее пламя обожгло ее и перевернуло ей душу.
– Мама, почему ты плачешь? Тебе не нравятся башмачки?
– Это… это тебе подарок от папы! Это… это когда ты только что родилась… Дядя Володя… и тетя Юля… и папа…
Старуха сидела за столом, строгая, уважительная. Она глядела в окно на темную улицу и молчала. Аня тоже примолкла. Она села на пол, взяла на колени красные башмачки и осторожно перебирала пальцами шнурки.
И только когда Дружок стал тыкаться носом ей в колени, Аня сказала:
– Не смей. Это мне от папы. Подарок.
Да, теперь легче, куда легче! Просто легко. В доме стало тепло и гораздо сытнее. Уходя в больницу, Саша не думала больше о том, накормлена ли Аня, умыта ли, не обидела ли ее хозяйка. Саша знала: сыта, умыта, не обижена.
– Зарплату нынче получила? – строго спрашивала старуха.
– Да, вот. Пожалуйста, возьмите, Анисья Матвеевна.
– И возьму, – говорила Анисья Матвеевна и забирала все деньги до последней копейки.
Она быстро освоилась с городом, знала, в каком магазине что дают. Хлеб и чай на рынке меняла сама – Саше и во сне не снилось, что за буханку хлеба можно получить пятьдесят граммов масла и пяток яиц. Анисья Матвеевна была немногословна, однако у нее завелись знакомые, и когда вечерами она выходила в тупик посидеть на лавочке, к ней подсаживался старик Мухамеджанов.
"Кум!" – говорила ему Анисья Матвеевна. И он говорил ей также: "Кум!"
– А скажи, кум, вот эта крупка ваша зеленая – маш, что ли? Вы ее как готовите? Вот оно что… С бараниной, значит. Ну, ну.
Потом покупала или выменивала на рынке крупу маш и готовила ее так, будто век жила в Узбекистане.
– Хорошо, кум, хорошо, – говорил старик Мухамеджанов. – Так сварил, верно сварил. В другой раз перцу положи, совсем хорошо будет.
Анисья Матвеевна умела шить. Она перекроила какой-то свой фартук – и у Ани появилась новая юбка с бретельками. Она починила всю одежду и из двух рваных простынь сделала одну новую.
Кроме всего прочего, Анисья Матвеевна прибрала к рукам хозяйку.
– Что это вы понавесили бумажек? – сказала она. – Кому это нужна ваша капуста? Я ее, хоть просите, есть не стану, приплатите – и то не стану!
– Да уж будто я не замечаю! Крышка сдвинута. Я тут такой гвоздочек для заметки поставила, смотрю, гвоздочек…
– Да подите вы со своим гвоздочком. Я вашей поганой капусты и в рот не возьму и ребенку не дам. И не орите вы. У меня от вашего ору в ушах звенит.
Вечером, собирая на стол, она сказала задумчиво:
– И вот гомозится, и вот гомозится. И чего людям надо? То капусту ее тронули, то будто ты ей смертью грозилась. А я говорю: да кто вам поверит? И правда, зачем врет? Эх, люди, люди…
Саша смотрела на Анисью Матвеевну и думала: "Да, теперь можно уехать. Ане и без меня будет хорошо. Это мне без нее будет плохо. Но я должна быть там. Я давно должна была быть там. Аня уже привыкла к ней. Им будет хорошо вдвоем".
– Анисья Матвеевна, – сказала она, – я давно уже думаю… Я подала заявление… на фронт.
Анисья Матвеевна с сердцем хлопнула тряпкой по столу.
– Ну как же… Разве без тебя с немцем управятся? Где уж! Брось молоть чепуху. На меня, конечно, девчонку оставить можно. Да вот тебе там делать нечего.
– Я медсестра!
– А ты скажи мне, почему ты тот раз сомлела? Нет, подожди, поглядим сперва, что к чему, а там уж и немцев бить пойдем.
Не понимает она, – думала Саша. Ей это только смешно. А вот Митя бы понял. Теперь бы понял. Где он сейчас? Почему молчит? Он сказал: не беспокойся, если не будет писем. Легко сказать – "не беспокойся".
И еще она думала, глядя на Анисью Матвеевну: "Митина няня. Она знала его мальчиком – это она повела его в школу. Она провожала его во все путешествия, она стояла на пороге, когда он возвращался. Она ухаживала за ним, когда он болел. Она знала каждую минуту его жизни. А что знаю о нем я? Ничего".
И однажды, собрав все свое мужество, Саша попросила:
– Анисья Матвеевна… расскажите… расскажите про Митю. Ну, какой он был? Ну, когда маленький еще…
Старуха ответила быстрым, пронзительным взглядом и продолжала молча перетирать посуду. Когда Саша потеряла уже всякую надежду на ответ, Анисья Матвеевна вдруг заговорила:
– А чего рассказывать? Мальчишка и мальчишка. Как все, так и он. А я вот про другое думаю. Значит, выбрал он. Приехал отсюда и так прямо и говорит: жена, мол. Ведь сколько вашей сестры было – не сосчитать. Бабы ему сильно на шею вешались. Всякие были, всяких навидались. И лауреаток видели.
У Саши остановилось сердце. Она не знала, как быть, но ей казалось – непременно надо что-то сказать. Она лихорадочно перебирала в уме всякие безразличные слова, например: "да?" или "вот как?". Но неожиданно для самой себя сказала:
А… какие же они были?
Были, да сплыли, – сказала Анисья Матвеевна. Сказала, как отрезала.
Ночью Саша лежала без сна. Ну, в самом деле, – думала она, – что я о нем знаю? Ровно ничего. Я не знаю, как он жил до меня, кого любил. А зачем мне знать? Разве это что-нибудь изменит? Разве изменится от этого наша с ним встреча здесь, и то, что он говорил, и как мы прощались на вокзале? Зачем мне знать, что было когда-то?
…Я не буду, я ни за что больше не буду об этом думать…
Я буду думать о чем-нибудь очень хорошем. Как мы с Юлей и Лешей собирали грибы в Ильинском. Вот говорят, старшие сестры редко дружат со своими младшими братьями. А мы с Лешкой всегда дружили. И, наверно, ни одна сестра на свете не любит своего брата так, как я Лешку. Штурман… Лешка – штурман. Даже поверить нельзя. Это он привез Митю в Ильинское. Митя долго тогда не ложился, все ходил по саду… и курил трубку. Уже был август. Да, август, потому что расцвели золотые шары. И рябина стояла красная. А потом мы с ним плыли через речку, и он сказал: "Обопритесь на меня, Саша". А потом он болел, и я его навещала. Зачем я не села тогда рядом с ним? Зачем не обняла? Я не хотела его любить. Ни за что не хотела…
…Сейчас я буду думать про Юлю. Вот кто меня действительно любит. Если бы мы с ней поссорились, я не знаю, как бы я жила на свете. Она не любила Митю – или мне только так казалось? Один раз она сказала: "Он киношник. А все киношники…"
Саша шепотом окликнула:
Анисья Матвеевна, вы спите?
– Чего тебе?
– Анисья Матвеевна, – сказала Саша, глубоко презирая себя, – а какие они были… ну, эти… – Саша почему-то не могла сказать "женщины" и сказала:
– ну, эти лауреатки?
– Лауреатки, и все! – ответила Анисья Матвеевна и повернулась на другой бок.
…А может, он не любил меня? И ему это просто показалось? Приехал, повидал – и понял, что это ему только показалось? Почему человек не может думать, о чем хочет? Почему я думаю о том, от чего мне больно? Я не хочу думать о нем. Но как же не думать? А если он ранен? Если погиб? Что я буду делать без него? Как буду жить? Дышать? А если он жив и здоров и просто забыл обо мне? Ну и пусть. Пусть только будет жив…
– Я ему говорю, – услышала она вдруг голос Анисьи Матвеевны, – неужто не нашел без ребенка? Столько тут толкалось всяких, а ты берешь с дитем? Ты не обижайся, я тебя тогда не видела, какая ты, – знать не знала, вот и спросила. А он говорит: будет тебе глупости болтать. Я, говорит, ее люблю. И дите люблю. Дите никогда не лишнее. Ну, а мне что? Любит так любит, значит, и я обязана. А девчонка что ж… Тощая она у тебя. Кормить надо.