355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Фрэнсис Скотт Фицджеральд » По эту сторону рая » Текст книги (страница 5)
По эту сторону рая
  • Текст добавлен: 9 сентября 2016, 19:37

Текст книги "По эту сторону рая"


Автор книги: Фрэнсис Скотт Фицджеральд



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 17 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

– Вы бы проводили его на вокзал, Изабелла!

Он чуть крепче, чем нужно, сжал ее руку, она ответила ему на пожатие, как ответила в этот вечер уже многим, и это было все.

В два часа ночи, вернувшись домой, Салли Уэдерби спросила, успели ли они с Эмори «развлечься» в маленькой гостиной. Изабелла обратила к ней невозмутимо спокойное лицо. В глазах ее светилась безгрешная мечтательность современной Жанны Д’Арк.

– Нет, – отвечала она. – Я больше такими вещами не занимаюсь. Он просил меня, но я не захотела.

Ложась в постель, она старалась угадать, что он ей напишет завтра в письме с пометкой «срочное». У него такие красивые губы – неужели она никогда…

– «Тринадцать ангелов их сон оберегали…» – сонно пропела Салли в соседней комнате.

– К черту, – пробормотала Изабелла, кулаком взбивая подушку и стараясь не смять прохладные простыни. – К черту.


КАРНАВАЛ

Эмори, попав в «Принстонскую газету», наконец-то нашел себя. По мере того как приближались выборы, мелкие снобы, эти безошибочные барометры успеха, относились к нему все почтительнее, и старшекурсники заглядывали к нему и к Тому, неловко усаживались на столы и на ручки кресел и болтали о чем угодно, кроме того, что их действительно интересовало. Эмори забавляли устремленные на него внимательные взгляды, и если гости представляли какой-нибудь мало интересный клуб, с превеликим удовольствием шокировал их еретическими высказываниями.

– Минуточку, – ошарашил он как-то вопросом одну делегацию, – как вы сказали, вы какой клуб представляете?

С гостями из «Плюша», «Коттеджа» и «Тифа» он разыгрывал «наивного, неиспорченного юношу», в простоте душевной и не догадывающегося, зачем к нему явились.

В знаменательное утро в начале марта, когда весь университет был охвачен массовой истерией, он, забрав с собой Алека, пробрался в «Коттедж» и стал с интересом наблюдать своих посходивших с ума однокашников.

Были среди них мотыльки, метавшиеся из клуба в клуб, были друзья трехдневной давности, чуть не со слезами заявлявшие, что им непременно нужно быть в одном клубе, что они жить друг без друга не могут; вспыхивали внезапные ссоры, когда студент, только что выдвинувшийся из толпы, припоминал кому-то прошлогоднюю обиду. Еще вчера не известные личности, набрав вожделенное число голосов, сразу становились важными птицами, а другие, про которых говорили, что успех им обеспечен, обнаруживали, что успели нажить врагов, и, сразу почувствовав себя одинокими и всеми покинутыми, во всеуслышание заявляли, что уходят из университета.

Вокруг себя Эмори видел людей, забаллотированных – один за то, что носил зеленую шляпу, другой за то, что «одевается, как манекен от портного», за то, что «однажды напился, как не подобает джентльмену», и еще по каким-то причинам, известным только тем, кто сам опускал черные шары.

Эта оргия всеобщей общительности завершилась грандиозным пиршеством в ресторане Нассау, где пунш разливали из гигантских мисок и весь нижний этаж кружился в бредовой карусели голосов и лиц.

– Эй, Дибби, поздравляю!

– Молодец, Том, в «Шапке»-то тебя как поддержали!

– Керри, скажи-ка…

– Эй, Керри, ты, я слышал, прошел в «Тиф» с прочими гиревиками?

– Уж конечно, не в «Коттедж», там пусть наши дамские угодники отсиживаются.

– Овертон, говорят, в обморок упал, когда его приняли в «Плюш». Даже записываться не пошел в первый день. Вскочил на велосипед и погнал узнавать, не произошло ли ошибки.

– А ты-то, старый повеса, как попал в «Шапку»?

– Поздравляю!

– И тебя также. Голосов ты, я слышал, набрал ого!

Когда закрылся бар, они, сбившись кучками, с песнями разбрелись по засыпанным снегом улицам и садам, теша себя заблуждением, что эпоха напряжения и снобизма наконец-то осталась позади и в ближайшие два года они могут делать все, что пожелают.

Много лет спустя Эмори вспоминал эту вторую университетскую весну как самое счастливое время своей жизни. Душа его была в полной гармонии с окружающим; в эти апрельские дни у него не было иных желаний, кроме как дышать и мечтать, и наслаждаться общением со старыми и новыми друзьями.

Однажды утром к нему ворвался Алек Коннедж, и он, открыв глаза, сразу увидел в окно сверкающее на солнце здание Кембл-холла.

– Ты, Первородный Грех, проснись и пошевеливайся. Через полчаса чтоб был у кафе Ренвика. Имеется автомобиль. – Он снял со стола крышку, и со всем, что на ней стояло, осторожно пристроил на кровати.

– А откуда автомобиль? – недоверчиво спросил Эмори.

– Во временном владении. А вздумаешь придираться, так не видать тебе его как своих ушей.

– Я, пожалуй, еще посплю, – сказал Эмори и, снова откинувшись на подушку, потянулся за сигаретой.

– Что?!

– А чем плохо? У меня в одиннадцать тридцать лекция.

– Филин ты несчастный! Конечно, если тебе не хочется съездить к морю…

Одним прыжком Эмори выскочил из постели, и вся мелочь с крышки стола разлетелась по полу. Море… Сколько лет он его не видел, с тех самых пор, как они с матерью кочевали по всей стране…

– А кто едет? – спросил он, натягивая брюки.

– Дик Хамберд, и Керри Холидэй, и Джесси Ферренби, и… в общем, человек шесть, кажется. Давай поживее!

Через десять минут Эмори уже уписывал у Ренвика корнфлекс с молоком, а в половине десятого веселая компания покатила прочь из города, держа путь к песчаным пляжам Дил-Бич.

– Понимаешь, – объяснил Керри, – автомобиль прибыл из тех краев. Точнее говоря, неизвестные лица угнали его из Эсбери-Парк и бросили в Принстоне, а сами отбыли на Запад. И наш Хитрый Хамберд получил в городском управлении разрешение доставить его обратно владельцам.

Ферренби, сидевший впереди, вдруг обернулся.

– Деньги у кого-нибудь есть?

Единодушное и громкое «Нет!» было ему ответом.

– Это уже интересно.

– Деньги? Что такое деньги? На худой конец продадим машину.

– Или получим с хозяина вознаграждение за спасенное имущество.

– А что мы будем есть? – спросил Эмори.

– Ну, знаешь ли, – с укором возразил Керри, – ты что же, думаешь, у Керри не хватит смекалки на каких-то три дня? Бывало, люди годами ничего не ели. Ты почитай журнал «Бойскаут».

– Три дня, – задумчиво произнес Эмори. – А у меня лекции…

– Один из трех дней – воскресенье.

– Все равно, мне можно пропустить еще только шесть лекций, а впереди целых полтора месяца.

– Выкинуть его за борт! – Пешком идти домой? Нет, лень. – Эмори, а тебе не кажется, что ты «высовываешься»?

– Научись относиться к себе критически, Эмори. Эмори смирился, умолк и стал созерцать окрестности. Почему-то вспомнился Суинберн:

 
Окончен срок пустоты и печали,
Окончено время снега и сна,
Дни, что влюбленных зло разлучали,
Свет, что слабеет, и тьма, что сильна;
С мыслью о времени – скорби забыты,
Почки набухли, морозы убиты,
И, году листвой возвестив о начале,
Цветок за цветком, возникает весна.
 
 
Густым тростником замедлен поток…
 

– Что с тобой, Эмори? Эмори размышляет о поэзии, о цветочках и птичках. По глазам видно.

– Нет, – соврал Эмори. – Я думаю о «Принстонской газете». Мне сегодня вечером нужно было зайти в редакцию, но, наверно, откуда-нибудь можно будет позвонить.

– О-о, – почтительно протянул Керри, – уж эти мне важные шишки…

Эмори залился краской, и ему показалось, что Ферренби, не прошедший по тому же конкурсу, слегка поморщился. Керри, конечно, просто валяет дурака, но он прав – не стоило упоминать про «Принстонскую газету».

День был безоблачный, они ехали быстро, и, когда в лицо потянуло соленым ветерком, Эмори сразу представил себе океан, и длинные, ровные песчаные отмели, и красные крыши над синей водой. И вот уже они промчались через городок, и все это вспыхнуло у него перед глазами, всколыхнув целую бурю давно дремавших чувств.

– Ой, смотрите! – воскликнул он.

– Что?

– Стойте, я хочу выйти, я же этого восемь лет не видел. Милые, хорошие, остановитесь!

– Удивительный ребенок, – заметил Алек.

– Да, он у нас со странностями. Однако автомобиль послушно остановили у обочины, и Эмори бегом бросился к прибрежной дорожке.

Его поразило, что море синее, что оно огромное, что оно ревет не умолкая, – словом, все самое банальное, чем может поразить океан, но если б ему в ту минуту сказали, что все это банально, он только ахнул бы от изумления.

– Пора закусить, – распорядился Керри, подходя к нему вместе с остальными. – Пошли, Эмори, брось считать ворон и спустись на землю… Начнем с самого лучшего отеля, – продолжал он, – а потом дальше – по нисходящей…

Они прошествовали по набережной до внушительного вида гостиницы, вошли в ресторан и расположились за столиком.

– Восемь коктейлей «Бронкс», – заказал Алек. – Сандвич покрупнее и картофель «жюльен». Закуску на одного. Остальное на всех.

Эмори почти не ел, он выбрал стул, с которого мог смотреть на море и словно чувствовать его колыхание. Поев, они еще посидели, покурили.

– Сколько там с нас? Кто-то заглянул в счет.

– Восемь тридцать пять.

– Грабеж среди бела дня. Мы им дадим два доллара и доллар на чай. Ну-ка, Керри, займись сбором мелочи.

Подошел официант, Керри вручил ему доллар, два доллара небрежно бросил на счет и отвернулся. Они не спеша двинулись к выходу, но через минуту встревоженный виночерпий догнал их.

– Вы ошиблись, сэр.

Керри взял у него счет и внимательно прочитал.

– Все правильно, – сказал он, важно покачав головой, и, аккуратно разорвав счет на четыре куска, протянул их официанту, а тот, ничего не поняв, только бессмысленно смотрел им вслед, пока они выходили на улицу.

– А он не поднимет тревогу?

– Нет, – сказал Керри. – Сперва он решит, что мы – сыновья хозяина, потом еще раз изучит счет и пойдет к метрдотелю, а мы тем временем…

Автомобиль они оставили в Эсбери и на трамвае доехали до Алленхерста, потолкались среди тентов на пляже. В четыре часа подкрепились в закусочной, заплатив совсем уж ничтожную долю суммы, указанной в счете, – было что-то неотразимое в их внешности, в спокойной, уверенной манере, и никто не пытался их задержать.

– Понимаешь, Эмори, мы – социалисты марксистского толка, – объяснил Керри, – Мы – против частной собственности и претворяем свои теории в жизнь.

– Близится вечер, – напомнил Эмори.

– Выше голову, доверься Холидэю.

В шестом часу они совсем развеселились и, сцепившись под руки, двинулись по набережной, распевая заунывную песню про печальные волны морские. Неожиданно Керри заметил в толпе лицо, чем-то его привлекшее, и, отделившись от остальных, через минуту появился снова, ведя за руку одну из самых некрасивых девушек, каких Эмори приходилось видеть. Ее бледный рот растянулся в улыбке, зубы клином выдавались вперед, маленькие косящие глаза заискивающе выглядывали из-за немного скривленного носа. Керри торжественно познакомил ее со всей компанией:

– Мисс Калука, гавайская королева. Разрешите представить вам моих друзей: мистеры Коннедж, Слоун, Хамберд, Ферренби и Блейн.

Девушка всем по очереди сделала книксен. «Бедняга, – подумал Эмори, – наверно, ее еще ни разу никто не замечал, может быть, она не вполне нормальная». За всю дорогу (Керри пригласил ее поужинать) она не сказала ничего, что могло бы его в этом разубедить.

– Она предпочитает свои национальные блюда, – серьезно сообщил Алек официанту, – а впрочем, сойдет и любая другая пища, лишь бы погрубее.

За ужином он был с ней изысканно почтителен и вежлив. Керри, сидевший с другой стороны от нее, беспардонно с ней любезничал, а она хихикала и жеманилась. Эмори молча наблюдал эту комедию, думая о том, какой легкий человек Керри, как он самому пустяковому случаю умеет придать законченность и форму. В большей или меньшей мере то же относилось ко всем этим юношам, и Эмори отдыхал душой в их обществе. Как правило, люди нравились ему поодиночке, в любой компании он побаивался, если только сам не был ее центром. Он пробовал разобраться в том, кто какой вклад вносит в общее настроение. Душой общества были Алек и Керри, – душой, но не центром. А главенствовали, пожалуй, молчаливый Хамберд и Слоун, чуть раздражительный, чуть высокомерный.

Дик Хамберд еще с первого курса стал для Эмори идеалом аристократа. Он был сухощав, но крепко сбит, черные курчавые волосы, правильные черты лица, смуглая кожа. Что бы он ни сказал – все звучало к месту. Отчаянно храбр, очень неглуп, острое чувство чести и притом обаяние, не позволявшее заподозрить его в лицемерной праведности. Даже изрядно выпив, он оставался в форме, даже его рискованные выходки не подходили под понятие «высовываться». Ему подражали в одежде, пытались подражать в манере говорить… Эмори решил, что он, вероятно, не принадлежит к авангарду человечества, но видеть его другим не хотел бы…

Хамберд отличался от типичных здоровых молодых буржуа – он, например, никогда не потел. Другим стоит фамильярно поговорить с шофером, и им ответят не менее фамильярно, а Хамберд мог бы позавтракать у «Шерри» с негром – и всем почему-то было бы ясно, что это в порядке вещей. Он не был снобом, хотя общался только с половиной своего курса. В приятелях у него числились и тузы, и мелкая сошка, но втереться к нему в дружбу было невозможно. Слуги его обожали, для них он был царь и бог. Он казался эталоном для всякого, притязающего на принадлежность к верхушке общества.

– Он похож на портреты из «Иллюстрейтед Лондон ньюс», – сказал как-то Эмори Алеку, – знаешь – английские офицеры, погибшие на войне. – Если тебя не страшит неприглядная правда, – ответил тогда Алек, – могу тебе сообщить, что его отец был продавцом в бакалейной лавке, потом в Такоме разбогател на продаже недвижимости, а в Нью-Йорк перебрался десять лет назад.

У Эмори тревожно засосало под ложечкой.

Эта их вылазка оказалась возможной потому, что после клубных выборов весь курс словно перетряхнуло, словно то была последняя попытка получше узнать друг друга, сблизиться, устоять против замкнутого духа тех же клубов. Это была разрядка после университетских условностей, с которыми они до сих пор так старательно считались.

После ужина они проводили Калуку на набережную, потом побрели по пляжу обратно в Эсбери. Вечернее море вызывало совсем иные чувства – исчезли его краски, его извечность, теперь это была холодная пустыня безрадостных северных саг. Эмори вспомнилась строка из Киплинга:

 
Берега Луканона, когда там не ступала нога моржелова…
 

И все-таки это тоже была музыка, бесконечно печальная.

К десяти часам они остались без единого цента. Последние одиннадцать центов поглотил роскошный ужин, и они шли по набережной, пели, заходили в пассажи и под освещенные арки, останавливались послушать каждый уличный оркестр. Один раз Керри организовал сбор пожертвований на французских детей, которых война оставила сиротами; они собрали доллар и двадцать центов и на эти деньги купили бренди, чтобы не простудиться от ночного холода. Закончили они день в кино, где смотрели какую-то старую комедию, время от времени разражаясь громовым хохотом к удивлению и недовольству остальной публики. В кино они проникли как опытные стратеги: каждый, проходя мимо контролера, кивал через плечо на следующего. Слоун, замыкавший шествие, убедившись, что остальные уже рассыпались по рядам, снял с себя всякую ответственность, – он, мол, их и в глаза не видал, а когда разъяренный контролер кинулся в зал, не спеша вошел туда за ним следом.

Позже они собрались у казино и подготовились к ночевке. Керри уломал сторожа, чтобы тот позволил им спать на веранде, вместо матрасов и одеял они натаскали туда целую кучу ковров из кабинок, проболтали до полуночи, а потом уснули как убитые, хотя Эмори очень старался не спать, чтобы полюбоваться океаном, освещенным совершенно необыкновенной луной.

Так они прожили два счастливых дня, передвигаясь вдоль побережья то на трамвае, то пешком по людной береговой дорожке, изредка пируя за столом какого-нибудь богача, а чаще – питаясь более чем скромно за счет простодушных хозяев закусочных. В моментальной фотографии они снялись в восьми разных видах. Керри придумывал мизансцены: то это была студенческая футбольная команда, то шайка ист-сайдских гангстеров в пиджаках наизнанку, а сам он восседал в центре на картонном полумесяце. Вероятно, снимки эти и по сей день хранятся у фотографа, во всяком случае, заказчики за ними не явились. Погода держалась прекрасная, и они опять ночевали на воздухе, и Эмори опять уснул, как ни старался лежать с открытыми глазами.

Настало воскресенье, торжественно-респектабельное, и они возвратились в Принстон на «фордах» попутных фермеров и разошлись по домам, чихая и сморкаясь, но вполне довольные своей поездкой.

Еще больше, чем в прошлом году, Эмори запускал академические занятия, – не умышленно, а, из-за лени и переизбытка привходящих интересов. Его не влекла ни аналитическая геометрия, ни монотонные двустишия Корнеля и Расина, и даже психология, от которой он так много ждал, оказалась скучнейшим предметом – не исследование свойств и влияний человеческого сознания, а сплошь мускульные реакции и биологические термины. Занятия эти начинались в полдень, когда его особенно клонило ко сну, и, установив, что почти во всех случаях подходит формула «субъективно и объективно, сэр», он с успехом ею пользовался. Вся группа ликовала, когда Ферренби или Слоун, услышав вопрос, обращенный к нему, толкали его в бок и он в полусне произносил спасительные слова.

То и дело они куда-нибудь уезжали – в Орендж или на море, реже – в Нью-Йорк или Филадельфию, а однажды, собрав четырнадцать официанток от Чайлдса, целый вечер катали их по Пятой авеню на империале автобуса. Все они уже напропускали больше лекций, чем дозволялось правилами, а это означало дополнительные занятия в будущем учебном году, но весна брала свое – очень уж заманчивы были эти эскапады. В мае Эмори выбрали в комиссию по устройству летнего бала, и теперь, подробно обсуждая с Алеком возможный состав студенческого Совета старших курсов, они среди первых кандидатов неизменно называли себя. В Совет, как правило, входило восемнадцать студентов, особенно чем-нибудь отличившихся, и футбольные достижения Алека, а также твердое намерение Эмори сменить Бэрна Холидэя на посту главного редактора «Принстонской газеты» давали все основания для таких предположений. Как ни странно, оба они включали в число кандидатов и Тома Д’Инвильерса, что год назад было бы воспринято как шутка.

Всю весну, то реже, то чаще, Эмори переписывался с Изабеллой Борже, ссорился с ней и мирился, а главным образом подыскивал синонимы к слову «любовь». В письмах Изабелла оказалась огорчительно сдержанной и даже бесчувственной, но Эмори не терял надежды, что в широких весенних просторах этот экзотический цветок распустится так же, как в маленькой гостиной клуба Миннегага. В мае он стал чуть ли не каждый вечер сочинять ей письма на тридцать две страницы и отсылал их по два сразу, надписав на толстых конвертах «Часть 1» и «Часть 2».

– Ох, Алек, по-моему, колледж мне слегка надоел, – грустно признался он во время одной из их вечерних прогулок.

– Ты знаешь, и мне, пожалуй, тоже.

– Хочу жить в маленьком домике в деревне, в каких-нибудь теплых краях, с женой, а заниматься чем-нибудь ровно столько, чтобы не сдохнуть со скуки.

– Вот-вот, и я так же.

– Хорошо бы бросить университет.

– А девушка твоя как считает?

– Ну что ты! – в ужасе воскликнул Эмори, – она и не думает о замужестве… по крайней мере, сейчас. Я ведь говорю вообще, о будущем.

– А моя очень даже думает. Мы помолвлены.

– Да ну?

– Правда. Ты, пожалуйста, никому не говори, но, может быть, на будущий год я сюда не вернусь.

– Но тебе же только двадцать лет. Бросить колледж…

– А сам только что говорил…

– Верно, – перебил его Эмори. – Но это так, мечты. Просто как-то грустно бывает в такие вот чудесные вечера. И кажется, что других таких уже не будет, а я не все от них беру, что можно. Если б еще моя девушка жила здесь. Но жениться – нет, куда там. Да еще отец пишет, что доходы у него уменьшились.

– Да, вечеров жалко, – согласился Алек.

Но Эмори только вздохнул – у него вечера не пропадали даром. Под крышкой старых часов он хранил маленький снимок Изабеллы, и почти каждый вечер он ставил его перед собой, садился у окна, погасив в комнате все лампы, кроме одной, на столе, и писал ей сумасбродные письма.

«…так трудно выразить словами, что я чувствую, когда так много думаю о Вас; Вы стали для меня грезой, описать, которую невозможно. Ваше последнее письмо просто удивительное, я перечитал его раз шесть, особенно последний кусок, но иногда мне так хочется, чтобы Вы были откровеннее и написали, что Вы на самом деле обо мне думаете, но последнее Ваше письмо – прелесть, я просто не знаю, как дождусь июня! Непременно устройте так, чтобы приехать на наш бал. Я уверен, что все будет замечательно, и мне хочется, чтобы Вы побывали здесь в конце такого замечательного года. Я часто вспоминаю, что Вы сказали в тот вечер, и все думаю, насколько это было серьезно. Если б это были не Вы… но, понимаете, когда я Вас в первый раз увидел, мне показалось, что Вы – ветреная, и Вы пользуетесь таким успехом, ну, в общем, мне просто не верится, что я Вам нравлюсь больше всех.

Изабелла, милая, сегодня такой удивительный вечер. Где-то вдалеке кто-то играет на мандолине „Луна любви“, и эта музыка словно ведет Вас сюда, в мою комнату. А сейчас он заиграл „Прощайте, мальчики, с меня довольно“, и это как раз по мне. Потому что с меня тоже всего довольно. Я решил не выпить больше ни одного коктейля, и я знаю, что никогда больше не полюблю – просто не смогу – Вы настолько стали частью моих дней и ночей, что я никогда и думать не смогу о другой девушке. Я их встречаю сколько угодно, но они меня не интересуют. Я не хочу сказать, что я пресыщен, дело не в этом. Просто я влюблен. О, Изабелла, дорогая (не могу я называть Вас просто Изабелла, и очень опасаюсь, как бы мне в июне не выпалить „дорогая“ при Ваших родителях), приезжайте на наш бал обязательно, а потом я на денек приеду к вам, и все будет чудесно…»

И так далее, нескончаемое повторение все того же, казавшееся им обоим безмерно прекрасным, безмерно новым.

Настал июнь, жара и лень так их разморили, что даже мысль об экзаменах не могла их встряхнуть, и они проводили вечера во дворе клуба «Коттедж», лениво переговариваясь о том о сем, пока весь склон, спускающийся к Стони-Брук, не расплывался в голубоватой мгле, и кусты сирени белели вокруг теннисных кортов, и слова сменялись безмолвным дымком сигарет… а потом по безлюдным Проспект-авеню и Мак-Кош, где отовсюду неслись обрывки песен, – домой, к жаркой и неумолчно оживленной Нассау-стрит.

Том Д’Инвильерс и Эмори почти перестали спать: весь курс охватила лихорадка азартных игр, и не раз в эти душные ночи они играли в кости до трех часов. А однажды, наигравшись до одури, вышли из комнаты Слоуна, когда уже пала роса и звезды на небе побледнели.

– Хорошо бы добыть велосипеды и покататься, а, Том? – предложил Эмори.

– Давай. Я совсем не устал, а теперь когда еще выберешься, ведь с понедельника надо готовиться к празднику.

В одном из дворов они нашли два незапертых велосипеда и в четверть четвертого уже катили по дороге на Лоренсвилл.

– Ты как думаешь проводить лето, Эмори?

– Не спрашивай. Наверно, как всегда. Месяца полтора в Лейк-Джинева – между прочим, не забудь, что в июле ты у меня там погостишь, – потом Миннеаполис, а значит – чуть не каждый день танцульки, и нежности, и скука смертная… Но признайся, Том, – добавил он неожиданно, – этот год был просто изумительный, верно?

– Нет, – решительно заявил Том – новый, совсем не прошлогодний Том в костюме от Брукса и модных ботинках. – Эту партию я выиграл, но больше играть мне неохота. Тебе-то что, ты – как резиновый мячик, и тебе это даже идет, а мне осточертело приноравливаться к здешним снобам. Я хочу жить там, где о людях судят не по цвету галстуков и фасону воротничков.

– Ничего у тебя не выйдет, Том, – возразил Эмори, глядя на светлеющую впереди дорогу. – Теперь где бы ты ни был, ты всех будешь бессознательно мерить одной меркой – либо у человека «это есть», либо нет. Хочешь не хочешь, а клеймо мы на тебе поставили. Ты – принстонец.

– А раз так, – высокий, надтреснутый голос Тома жалобно зазвенел, зачем мне вообще сюда возвращаться? Все, что Принстон может предложить, я усвоил. Еще два года корпеть над учебниками и подвизаться в каком-нибудь клубе – что это мне даст? Только то, что я окончательно стану рабом условностей и совсем потеряю себя? Я и сейчас уже до того обезличился, что вообще не понимаю, как я еще живу.

– Но ты упускаешь из виду главное, – сказал Эмори. – Вся беда в том, что вездесущий снобизм открылся тебе слишком неожиданно и резко. А вообще-то думающий человек неизбежно обретает в Принстоне общественное сознание.

– Уж не ты ли меня этому выучил? – спросил Том, с усмешкой поглядывая на него в сером полумраке. Эмори тихонько рассмеялся.

– А разве нет?

– Иногда мне думается, – медленно произнес Том, – что ты – мой злой гений. Из меня мог бы получиться неплохой поэт.

– Ну, знаешь ли, это уже нечестно. Ты пожелал учиться в одном из восточных колледжей. И у тебя открылись глаза на то, как люди подличают, норовя пробиться повыше. А мог бы все эти годы прожить незрячим – как наш Марти Кэй, – и это тебе тоже не понравилось бы.

– Да, – согласился Том, – тут ты прав. Это мне не понравилось бы. А все-таки обидно, когда из тебя к двадцати годам успевают сделать циника.

– Я-то такой от рождения, – негромко сказал Эмори. – Я – циник-идеалист. – Он умолк и спросил себя, есть ли в этих словах какой-нибудь смысл.

Они доехали до спящей Лоренсвиллской школы и повернули обратно.

– Хорошо вот так ехать, правда? – сказал Том после долгого молчания.

– Да, хорошо, чудесно. Сегодня все хорошо. А впереди еще долгое лето и Изабелла!

– Ох уж эта мне твоя Изабелла. Пари держу, что она глупа, как… Давай лучше почитаем стихи.

И Эмори усладил слух придорожных кустов «Одой к соловью» 8.

– Я никогда не стану поэтом, – сказал он, дочитав до конца. – Чувственное восприятие мира у меня недостаточно тонкое. Красота для меня существует только в самых своих явных проявлениях – женщины, весенние вечера, музыка в ночи, море. А таких тонкостей, как «серебром рокочущие трубы», я не улавливаю. Умственно я кое-чего, возможно, достигну, но стихи если и буду писать, так в лучшем случае посредственные.

Они въехали в Принстон, когда солнце уже расцветило небо, как географическую карту, и помчались принять душ, которым пришлось обойтись вместо сна. К полудню на улицах появились группы бывших принстонцев – в ярких костюмах, с оркестрами и хорами, и устремились на свидание с однокашниками к легким павильонам, над которыми реяли на ветру оранжево-черные флаги. Эмори долго смотрел на павильончик с надписью «Выпуск 69-го года». Там сидели несколько седых стариков и тихо беседовали, глядя на шагающие мимо них новые поколения.


ПОД ДУГОВЫМ ФОНАРЕМ

И тут из-за гребня июня на Эмори глянули изумрудные глаза трагедии. На следующий день после велосипедной прогулки веселая компания отправилась в Нью-Йорк на поиски приключений, и в обратный путь они пустились часов в двенадцать ночи, на двух автомобилях. В Нью-Йорке они покутили на славу и не все были одинаково трезвы. Эмори ехал во второй машине, где-то они ошиблись поворотом и сбились с дороги и теперь спешили, чтобы наверстать упущенное время.

Ночь была ясная, ощущение скорости пьянило не хуже вина. В сознании Эмори бродили смутные призраки двух стихотворных строф…

В ночи, серея, проползал мотор. Ничто не нарушало тишину… Как расступается морской простор перед акулой, режущей волну, пред ним деревья расступались вмиг, и реял птиц ночных тревожный крик…

Желтеющий под желтою луной, трактир в тенях и свете промелькнул – но смех слизнуло тишиной ночной… Мотор в июльский ветер вновь нырнул, и снова тьма пространством сгущена и синевой сменилась желтизна.

Внезапный толчок, машина стала, Эмори в испуге высунулся наружу. Какая-то женщина что-то говорила Алеку, сидевшему за рулем. Много позже он вспомнил, как неопрятно выглядел ее старый халат, как глухо и хрипло звучал голос.

– Вы студенты, из Принстона?

– Да.

– Там один из ваших разбился насмерть, а двое других чуть живы.

– Боже мой?

– Вон, глядите.

Они в ужасе обернулись. В круге света от высокого дугового фонаря ничком лежал человек, а под ним расплывалась лужа крови.

Они выскочили из машины, Эмори успел подумать: затылок, этот затылок… эти волосы… А потом они перевернули тело на спину.

– Это Дик… Дик Хамберд!

– Ох, господи!

– Пощупай сердце!

И снова каркающий голос старухи, словно бы даже злорадный:

– Да мертвый он, мертвый. Автомобиль перевернулся. Двое, которые легко отделались, внесли других в комнату, а этому уж ничем не поможешь.

Эмори бросился в дом, остальные, войдя за ним следом, положили обмякшее тело на диван в убогой комнатке с окном на улицу. На другой кушетке лежал Слоун, тяжело раненный в плечо. Он был в бреду, все повторял, что лекция по химии будет в 8.10.

– Понять не могу, как это случилось, – сказал Ферренби сдавленным голосом. – Дик вел машину, никому не хотел отдать руль, мы ему говорили, что он выпил лишнего, а тут этот чертов поворот… ой, какой ужас… – Он рухнул на пол и затрясся от рыданий.

Приехал врач, потом Эмори подошел к дивану, кто-то дал ему простыню накрыть мертвого. С непонятным хладнокровием он приподнял безжизненную руку и дал ей снова упасть. Лоб был холодный, но лицо еще что-то выражало. Он посмотрел на шнурки от ботинок – сегодня утром Дик их завязывал. Сам завязывал, а теперь он – этот тяжелый белый предмет. Все, что осталось от обаяния и самобытности Дика Хамберда, каким он его знал, – как это все страшно, и обыденно, и прозаично. Всегда в трагедии есть эта нелепость, эта грязь… все так никчемно, бессмысленно… так умирают животные… Эмори вспомнилась попавшая под колеса изуродованная кошка в каком-то из переулков его детства…

– Надо отвезти Ферренби в Принстон.

Эмори вышел на дорогу и поежился от свежего ночного ветра, и от порыва этого ветра кусок крыла на груде искореженного металла задребезжал тихо и жалобно.


КРЕЩЕНДО!

На следующий день его закружило в спасительном праздничном вихре. Стоило ему остаться одному, как в памяти снова и снова возникал приоткрытый рот Дика Хамберда, неуместно красный на белом лице, но усилием воли он заслонял эту картину спешкой мелких насущных забот, выключал ее из сознания.

Изабелла с матерью приехали в четыре часа и по веселой Проспект-авеню проследовали в «Коттедж» пить чай. Клубы в тот вечер по традиции обедали каждый у себя и без гостей, поэтому в семь часов Эмори препоручил Изабеллу знакомому первокурснику, сговорившись встретиться с ней в гимнастическом зале в одиннадцать, когда старшекурсников допускали на бал младших. Наяву она оказалась не хуже, чем жила в его мечтах, и от этого вечера он ждал исполнения многих желаний. В девять часов старшие, выстроившись перед своими клубами, смотрели факельное шествие первокурсников, и Эмори думал, что, наверно, в глазах этих орущих, глазеющих юнцов он и его товарищи – во фраках, на фоне старинных темных стен, в отблесках факелов – зрелище столь же великолепное, каким было для него самого год назад.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю