Текст книги "Фидлтаунская история"
Автор книги: Фрэнсис Брет Гарт
Жанр:
Разное
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 4 страниц)
Фрэнсис Брет Гарт
ФИДЛТАУНСКАЯ ИСТОРИЯ
В 1858 году она считалась в Фидлтауне очень хорошенькой женщиной. У нее были пышные светло-каштановые волосы, бездонные бархатные глаза, прекрасная фигура, ослепительный цвет лица, и она отличалась своеобразной ленивой грацией, которую принимали за признак изящного воспитания. Она всегда одевалась к лицу и по последней дошедшей до Фидлтауна моде. В ее внешности было лишь два недостатка: один глаз у нее, если внимательно присмотреться, слегка косил, и на левой щеке виднелся небольшой шрам, оставленный каплей серной кислоты – к счастью, единственной достигшей цели из целой склянки, выплеснутой в ее хорошенькое личико некоей ревнивой особой. Но человек, заглянувший ей в глаза достаточно глубоко, чтобы обнаружить этот изъян, обычно уже терял способность относиться к нему критически, и даже шрам на щеке, по мнению некоторых, лишь придавал пикантность ее улыбке. Молодой редактор фидлтаунской газеты «Эвеланш» говорил в кругу друзей, что этот шрам – просто лишняя ямочка на щеке, только поглубже. А полковник Старботтл сказал, что этот шрам напоминает ему «мушек, которые дамы времен королевы Анны для красоты сажали себе на щеки, а еще более того самую, черт побери, красивую женщину, сэр, которую мне, черт побери, приходилось в жизни встречать. Это была креолка из Нового Орлеана. И у той женщины был шрам – от глаза до самого, черт побери, подбородка. И та женщина до того была, черт побери, хороша, что кружила голову, сэр, сводила с ума, за нее, черт побери, ты готов был хоть душу заложить самому сатане. Как-то раз я ей сказал: «Селеста, откуда у тебя, черт побери, этот роскошный шрам?» А она отвечает: «Солнышко, я бы в этом не призналась ни одному белому, но тебе я скажу – я сама себе сделала этот шрам, нарочно, черт меня побери». Это были ее доподлинные слова, сэр, и если вы думаете, что я, черт побери, лгу, то я готов побиться об заклад на любую, черт побери, сумму, которую вы назовете, и я вам это, черт побери, докажу».
Почти все мужчины Фидлтауна были в нее влюблены. Из них примерно половина пребывала в уверенности, что им отвечают взаимностью. Единственное исключение, пожалуй, составлял ее муж. Лишь он один вслух выражал сомнение в ее чувствах.
Имя джентльмена, выделявшегося столь незавидным образом, было Третерик. Чтобы жениться на сей фидлтаунской очаровательнице, он развелся с весьма достойной женщиной. Она тоже развелась с мужем, но, как намекали в городе, для нее это мероприятие было лишено прелести новизны и, возможно, связано с меньшими жертвами. Я вовсе не хочу этим сказать, что ей были чужды тонкие чувства или что она была лишена способности придавать им самое возвышенное выражение. Один ее близкий друг заявил (по поводу ее второго развода): «Холодный свет еще не понял Клару», – а полковник Старботтл с присущей ему прямотой заметил, что за вычетом единственной женщины из прихода Опелузас в штате Луизиана у Клары больше души, чем у всех у них, вместе взятых.
Мало кто мог без слез читать напечатанную в «Эвеланше» элегию «Бедная страдалица», под которой стояла подпись: «Леди Клара», а первая строчка звучала так: «Отчего кипарис не колышет ветвями над моим Сокрушенным челом?» И мало кто при этом не возмущался газетой «Датч-Флет Интеллидженсер», которая с неизменной грубостью и с жалкими потугами на остроумие советовала искать ответ на столь серьезный вопрос в том грустном факте, что кипарисы в Фидлтауне не растут.
Собственно говоря, именно эта склонность облекать свои чувства в стихотворную форму и поверять их холодному свету через посредство газет и привлекла в свое время внимание Третерика. Несколько элегий, посвященных впечатлениям чувствительной души от калифорнийских пейзажей и смутным устремлениям в бесконечность, порождаемым в поэтической груди вынужденным знакомством с бессердечным калифорнийским обществом, побудили мистера Третерика, который в то время занимался перевозками на запряженном шестеркой мулов фургоне из Найтс-Ферри в Стоктон, разыскать незнакомую поэтессу. Мистер Третерик сам ощущал в своей душе какое-то смутное томление; возможно также, что мысли о суетности его занятий – он поставлял в старательские поселки табак и виски, – усугубленные картинами унылой, пыльной равнины, через которую лежал его путь, затронули в нем какую-то струну, звучавшую в унисон с излияниями этой чувствительной души. Как бы то ни было, после недолгого ухаживания, продолжавшегося ровно столько времени, сколько его понадобилось на выполнение некоторых юридических формальностей, мистер Третерик женился на Кларе и привез молодую в Фидлтаун, или в «Фидельтаун», как предпочитала его называть в своих сочинениях миссис Т.
Счастье не сопутствовало этому браку. В скором времени мистер Третерик обнаружил, что чувство, вспыхнувшее в его груди во время поездок из Стоктона в Найтс-Ферри, значительно отличалось от эмоций, порожденных в его супруге созерцанием калифорнийского пейзажа и собственной души. Не отличаясь логическим образом мышления, он стал бить жену – в ответ на что она столь же непоследовательно сочла себя свободной от уз супружеской верности. Тогда мистер Третерик начал пить, а миссис Третерик принялась регулярно сотрудничать на страницах «Эвеланша». Именно к этому времени относится открытие полковника Старботтла, обнаружившего в стихах миссис Третерик сходство с гением Сафо, на что он указал гражданам Фидлтауна в большой критической статье за подписью «А.С.», также опубликованной в «Эвеланше» и широко цитирующей как миссис Т., так и древнегреческую поэтессу. Поскольку в типографии «Эвеланша» не оказалось греческого шрифта, редактору пришлось пойти на воспроизведение левкадийских строф обычными римскими буквами – к невыразимому негодованию полковника Старботтла и великому восторгу жителей Фидлтауна, усмотревших в этом тексте подражание языку индейцев племени чоктав, с которым, как предполагалось, полковник Старботтл, одно время живший на индейской территории, был хорошо знаком. Более того, на следующей неделе «Интеллидженсер» поместил какую-то рифмованную бессмыслицу, якобы написанную в ответ на стихотворение миссис Т. женой индейского вождя, и сопроводил ее восторженным критическим разбором за подписью «А.С.С.».
Сия неуместная веселость повлекла за собой результат, о котором в одном из последующих номеров «Эвеланша» появилось следующее краткое сообщение: «В прошлый понедельник перед салуном «Эврика» произошло весьма прискорбное столкновение между досточтимым мистером Джексоном Флешем, редактором «Датч-Флет Интеллидженсера», и уважаемым жителем нашего города полковником Старботтлом. Обе стороны сделали по выстрелу, не нанеся вреда друг другу, но сообщают, что заряд дроби из двустволки полковника угодил в икры проходившему мимо китайцу. Впредь пусть держится подальше от белых, когда у тех в руках огнестрельное оружие. Причина стычки неизвестна, хотя ходят слухи, что в деле замешана дама. Хорошо осведомленные лица указывают на известную своей красотой и талантом поэтессу, творения которой неоднократно украшали наши страницы».
Между тем Третерик в этой сложной ситуации не предпринимал никаких действий, чем заслужил полное одобрение у окрестных старателей. Один из них, склонный к философским обобщениям, заметил по этому поводу: «А что ему лезть на рожон? Если полковник убьет Флеша, так тому и надо. Если Флеш убьет полковника, Третерику тоже не станет хуже. Так или иначе, а он в выигрыше». И вдруг в самый разгар всей этой истории миссис Третерик сбежала из дома в чем была и укрылась в фидлтаунской гостинице. Она прожила там несколько недель, в течение которых, надо признать, вела себя со всей подобающей скромностью.
Однажды солнечным весенним утром миссис Третерик, никем не сопровождаемая, вышла из гостиницы и направилась по узкой улице к темневшей на окраине Фидлтауна сосновой роще. Немногочисленные в столь ранний час зеваки толпились на другом конце улицы вокруг отбывавшего в Уингдаун дилижанса, и миссис Третерик достигла окраины городка, не замеченная любопытными взорами. Затем она свернула на дорогу, которая шла через небольшой перелесок. Здесь начинался самый фешенебельный район города – дома были построены с претензией и стояли далеко друг от друга, магазинов не было вовсе. И здесь к ней подошел полковник Старботтл.
Хотя сей доблестный муж и сохранял присущее ему достоинство осанки – его сюртук был, как всегда, застегнут на все пуговицы, сапоги начищены до блеска и на согнутой руке небрежно покачивалась трость, – ему было явно не по себе. Однако, ободренный благосклонной улыбкой и быстрым взглядом опасных глаз миссис Третерик, полковник, смущенно покашливая и вышагивая с несколько преувеличенной спесью, двинулся с ней рядом.
– Путь свободен, – сказал полковник. – Третерик загулял в Датч-Флете, и в доме только китаец, а его вам опасаться нечего. Я, – продолжал полковник, раздувая грудь и рискуя таким образом лишиться нескольких пуговиц, – я сам позабочусь о том, чтобы вам не воспрепятствовали забрать свое имущество.
– Вы очень любезны и так бескорыстны, – пролепетала его дама. – Так отрадно встретить в этом жестокосердном обществе человека, наделенного душой, человека, способного на понимание и сочувствие!
Миссис Третерик опустила глаза, которые, однако, к тому времени уже успели произвести на ее собеседника свое безотказное действие.
– Да, конечно, разумеется, – отозвался полковник, нервно озираясь. – Да-да, разумеется.
Убедившись же, что их никто не видит и не слышит, он стал уверять миссис Третерик, что всю жизнь страдал из-за того, что наделен чересчур богатой душой. Многие женщины – будучи джентльменом, он, естественно, воздержится от упоминания имен, – многие красивые женщины искали его общества, но, поскольку они были лишены, абсолютно лишены, мадам, вышеупомянутой души, он не мог отвечать на их чувства. Когда же встречаются две созвучные натуры – равно презирающие жалкие помехи, воздвигаемые низменными и вульгарными людьми, и условности, которыми пронизано лицемерное общество, – когда две души сливаются в поэтической гармонии, тогда... – но тут язык полковника, до сего момента изъяснявшегося с известной бойкостью, которой, возможно, способствовало утреннее возлияние, отяжелел, стал заплетаться и понес что-то совершенно нечленораздельное. Но миссис Третерик; видимо, слышала подобные высказывания и раньше и могла без труда восполнить пробелы. Во всяком случае, всю остальную дорогу до дома обращенная к полковнику щечка рдела румянцем стыдливой радости и девического волнения.
Это был очень приятный домик, новенький, выкрашенный в теплые тона и ярко выделявшийся на фоне темных сосен, сомкнутым строем окружавших расчищенный и обнесенный изгородью участок, посреди которого он стоял. Кругом царило полное безмолвие. Казалось, что в этом залитом солнцем домике никто еще не живет, что отсюда только что ушли плотники и маляры. В дальнем углу участка невозмутимо копался китаец – никаких других людей не было видно. Путь, как выразился полковник, действительно был свободен. Миссис Третерик на секунду задержалась в калитке. Полковник хотел было последовать за ней, но она остановила его жестом.
– Приезжайте за мной часа через два – у меня все будет готово, – сказала она, улыбаясь и протягивая ему руку. Полковник схватил ее и пожал с большим жаром. Возможно, что он ощутил легкое ответное пожатие, ибо удалился, выпятив грудь и браво чеканя шаг, насколько это позволяли его широконосые сапоги на толстом каблуке. Когда он ушел, миссис Третерик открыла дверь, мгновение постояла в пустой прихожей, прислушиваясь, и затем быстро взбежала по лестнице в свою бывшую спальню.
Здесь ничто не изменилось с того вечера, когда она отсюда ушла. На туалетном столике стояла коробка из-под шляпки – она помнила, что оставила ее на этом самом месте. На каминной полке лежала забытая ею при бегстве перчатка. Два нижних ящика бюро были приоткрыты – она забыла их задвинуть, – а на мраморной крышке лежала булавка для шали и запачканная манжета. Не знаю, что они ей напомнили, но она вдруг побледнела, задрожала и, взявшись за ручку двери, с бьющимся сердцем прислушалась. Она подошла к зеркалу и со страхом и любопытством раздвинула русые волосы над розовым ушком, где обнаружилась глубокая полузажившая рана. Она долго ее рассматривала, поворачивая головку так и сяк, и от этих манипуляций ее бархатные глаза стали косить гораздо заметнее. Потом она с беззаботным, легкомысленным смешком отвернулась от зеркала и подбежала к шкафу, где висели ее драгоценные платья. Она с беспокойством их перебрала и, не найдя на обычном месте любимого платья из черного шелка, чуть не лишилась чувств от ужаса, но тут же обнаружила его на сундуке, куда сама его бросила в спешке. Тут она, чуть ли не впервые в жизни, от всей души возблагодарила творца, который заботится о беззащитных. Потом, хотя надо было спешить, она не смогла удержаться от искушения приложить к надетому на ней платью бледно-лиловую ленту. Глядя в зеркало, она вдруг услышала у себя за спиной детский голос. Она замерла, а голос повторил:
– Это мама?
Миссис Третерик круто обернулась. В дверях стояла девочка лет шести или семи. Ее платьице, видимо, когда-то было нарядным, но сейчас износилось и запачкалось, а спадавшая на лоб копна ярко-рыжих волос придавала ее лицу серьезно-комическое выражение. При всем том она была премиленькой, и за ее детской робостью проглядывала самостоятельность, присущая детям, которых часто предоставляют самим себе. Под мышкой она держала тряпичную куклу, наверно, сделанную ею самой и ненамного меньше ее размером. У куклы была цилиндрическая голова, на которой углем были нарисованы глаза, нос и рот. Большой платок, видимо, принадлежавший взрослой женщине, спадал с плеч девочки и волочился по полу.
Это зрелище отнюдь не вызвало у миссис Третерик восторга. Возможно, что ей не хватало чувства юмора. Во всяком случае, когда девочка, все еще стоя в дверях, повторила свой вопрос: «Это мама?» – она резко ответила: «Нет!» – и устремила на нее суровый взгляд.
Девочка отступила на шаг. Расстояние добавило ей смелости, и она сказала:
– Тогда уходи, чего ты не уходишь?
Но внимание миссис Третерик было приковано к платку. Резким движением она сдернула его с плеч девочки и сердито крикнула:
– Как ты смеешь брать мои вещи, скверная девчонка?
– Это твой? Тогда ты моя мама, правда! Ты мама! – ликующе воскликнула девочка и, не дав миссис Третерик времени отступить, бросила на пол куклу, ухватилась обеими руками за юбку женщины и стала скакать от радости.
– Как тебя зовут, девочка? – холодно спросила миссис Третерик, отцепляя от своего платья не очень чистые лапки.
– Кэрри. Каролина.
– Каролина?
– Да, Каролине Третерик.
– Чья же ты дочка? – еще более холодным тоном вопросила миссис Третерик, чувствуя, как в душе у нее вдруг поднимается страх.
– Твоя, – с веселым смехом сказала девочка. – Я твоя дочка. А ты моя мама – моя новая мама, а моя старая мама уехала и больше не вернется. Я теперь не живу с моей старой мамой. Я живу с тобой и папой.
– И давно ты здесь живешь? – резко продолжала миссис Третерик.
– Наверно, три дня, – подумав, ответила Кэрри.
– Наверно? А точно ты разве не знаешь? – рассердилась миссис Третерик. – И откуда же ты приехала?
У Кэрри задрожали губы – допрос велся в самом суровом тоне. Сглотнув от усилия, она все же подавила слезы и ответила:
– Папа... папа привез меня от мисс Симмонс из Сакраменто на той неделе.
– На той неделе! А ты только что сказала, что живешь здесь три дня, – сурово уличила ее миссис Третерик.
– Ну да, то есть месяц, – беспомощно поправилась Кэрри, окончательно запутавшись.
– Ну что ты болтаешь? – крикнула миссис Третерик, которую так и подмывало хорошенько встряхнуть стоящую перед ней фигурку и таким образом исторгнуть из нее правду.
Но тут головка девочки вдруг зарылась в складки платья миссис Третерик, славно она пыталась навеки погасить пламенеющий на ней пожар.
– Ну, ну, перестань хныкать, – огорошенно проговорила миссис Третерик, отнимая платье от влажной мордочки. – Вытри глаза и беги играть, а ко мне больше не приставай. Погоди, – сказала она вслед уходящей Кэрри, – а где твой папа?
– Он тоже уехал. Он заболел. Его уже нет, – девочка замялась, – два... три дня.
– Кто же за тобой смотрит? – спросила миссис Третерик, с любопытством разглядывая ребенка.
– Джон-китаец. Одеваюсь я сама, а Джон готовит еду и убирает кровати.
– Ну ладно, иди и веди себя хорошо, а ко мне не приставай, – скомандовала миссис Третерик, вспомнив о цели своего прихода. – Постой, куда ты идешь? – спросила она, увидев, что девочка стала подниматься по лестнице, волоча за ногу куклу.
– Иду наверх играть, и вести себя хорошо, и не приставать к маме.
– Никакая я тебе не мама! – крикнула миссис Третерик, быстро вошла в спальню и захлопнула за собой дверь.
Вытащив из стенного шкафа большой сундук, она стала поспешно укладываться. Движения ее были резкие и раздраженные. Она порвала свое лучшее платье, дернув его с крючка, и два раза укололась о скрытые в складках булавки. И все это время она мысленно изливала негодование по поводу только что сделанного ею открытия. Теперь ей все ясно, говорила она себе. Третерик привез дочь от первой жены – дочь, к которой он раньше не проявлял ни малейшего интереса, – лишь для того, чтобы ее оскорбить – заполнить ее место. Без сомнения, скоро последует и сама первая жена, а может быть, появится третья. Рыжие волосы – не каштановые, а рыжие! – без сомнения, девчонка – эта Каролина – похожа на мать; да, уж хорошенькой ту, наверно, никак не назовешь! А может быть, все это было обдумано заранее, и эту рыжую девчонку – вылитую мать – держали поблизости в Сакраменто, чтобы за ней всегда можно было послать в случае необходимости. Она вспомнила поездки мужа в Сакраменто якобы по делам. Может быть, и мамаша уже туда явилась, хотя нет, она уехала. Тем не менее возмущенной миссис Третерик доставляло удовольствие думать, что та в Сакраменто. Она испытывала какое-то едва осознанное удовлетворение, раздувая в себе гнев. Ни с одной женщиной на свете не поступали так бесчеловечно! Ей представилось, как, одинокая и покинутая, она сидит на закате в печальной, но тем не менее изящной позе среди развалин античного храма, а ее муж уезжает в роскошной карете, запряженной четверкой, и рядом с ним женщина с рыжими волосами. Сидя на упакованном сундуке, она сочинила первые строки преунылого стихотворения, описывающего ее муки: нищая и покинутая, она встречает мужа с «другой», разодетой в шелка и увешанной бриллиантами. Воображение рисовало ей, как она с горя заболевает чахоткой и лежит на смертном одре, изможденная, но все еще обворожительная, все еще вызывающая восхищение во взорах редактора «Эвеланша» и полковника Старботтла. Да, кстати, где же полковник Старботтл, почему он не едет? У него она по крайней мере находит понимание. Он... Тут она опять засмеялась своим легким, беспечным смехом, но вдруг на ее лицо набежала тень.
Что делает наверху эта рыжая обезьянка? Почему ее совсем не слышно? Она бесшумно отворила дверь и прислушалась. Ей показалось, что в хоре шорохов, скрипов и потрескиваний, наполнявших пустой дом, сверху доносилось тоненькое пение. Она вспомнила, что та»: был чердак, куда складывали всякий ненужный хлам. Немного стыдясь самой себя, она тихонько поднялась по лестнице, приоткрыла дверь и заглянула на чердак.
Косой солнечный луч, проникавший через единственное окошко и заполненный танцующими пылинками, тянулся во всю длину чердака, едва освещая его унылую пустоту. В этом скудном свете она увидела пламенеющую головку, как бы увенчанную оранжевым ореолом. Девочка сидела на полу, держа между колен свою куклу-переростка, и что-то ей говорила. Вслушавшись, миссис Третерик поняла, что она повторяет разговор, происшедший у них полчаса тому назад, сурово допрашивая куклу, сколько времени она тут живет и вообще как измеряется время. Она очень удачно подражала тону миссис Третерик и почти слово в слово воспроизвела весь их разговор – с одним лишь исключением: сообщив кукле под конец, что она ей вовсе не мать, она трогательно добавила, что если та «будет хорошо себя вести – совсем хорошо», то она, так и быть, станет ее мамой и будет ее очень-очень любить.
Я уже отметил, что миссис Третерик не хватало чувства юмора. Возможно, именно по этой причине вся эта сцена произвела на нее весьма тягостное впечатление, а при заключительных словах девочки ее щеки жарко вспыхнули. Во всем этом было что-то невыразимо печальное: пустой, заброшенный чердак, полутьма, чудовищная кукла, сами размеры которой придавали какую-то горестную значимость ее безмолвию, маленькая фигурка, одна, на пыльном полу – все это не могло не задеть чувствительные струны в душе миссис Третерик. Она невольно стала прикидывать, нельзя ли использовать эту сцену для поэтического обобщения, и подумала, что получилась бы неплохая баллада, если бы комната была еще темнее, а ребенок еще более одинок – скажем, если бы девочка сидела у гроба матери, а за окном тоскливо завывал ветер. Вдруг она услышала внизу шаги и узнала поступь полковника Старботтла.
Она сбежала по лестнице и, встретив его в прихожей, немедленно поведала изумленному полковнику – во всех подробностях и не пренебрегая преувеличениями – о сделанном ею открытии и совершенной по отношению к ней чудовищной несправедливости.
– И не говорите мне, что все это не было подстроено заранее – я в этом абсолютно убеждена, – почти кричала она. – И подумайте, как бесчеловечно этот низкий человек поступил со своим собственным ребенком, – добавила она. – Оставить ее здесь совсем одну!
– Черт знает что, – машинально проговорил полковник.
По правде говоря, он совершенно не мог взять в толк, чего она так разволновалась, и, боюсь, показал это с большей очевидностью, чем ему бы хотелось. Он бормотал какие-то бессвязные слова, раздувая грудь, напуская на себя суровый, потом мужественный, потом нежный вид, но все же не мог скрыть своего недоумения. На какой-то миг миссис Третерик даже усомнилась, действительно ли существуют совершенно родственные души, и сердце ее тоскливо сжалось.
– Не уговаривайте меня! – с неожиданным ожесточением произнесла миссис Третерик в ответ на какое-то нечленораздельное замечание полковника, отнимая руку, которую тот, исполненный самого горячего сочувствия, сжимал с большим пылом. – Не уговаривайте меня – я знаю, что сделаю. Можете присылать за моим сундуком, но я останусь здесь и предъявлю этому человеку доказательство его подлости. Пусть-ка попробует отрицать свои гнусные замыслы.
Не знаю, счел ли полковник присутствие собственной дочери Третерика в его собственном доме убедительным доказательством его неверности и коварства. Во всяком случае, он смутно осознал, что из-за неожиданно возникшего препятствия безграничное томление его чувствительной души не разрешится долгожданной гармонией. Но прежде чем он успел что-нибудь сказать, на лестничной площадке появилась Кэрри и устремила на полковника и миссис Третерик робкий и одновременно критический взгляд.
– Вот она, – патетически произнесла миссис Третерик.
– А, – отозвался полковник и вдруг заговорил приторно-сладким и нарочито-шутливым тоном, который совершенно не вязался с его обликом.
– Какая хорошенькая девочка! Как ты поживаешь, хорошенькая девочка? Ничего, да? Не так уж плохо, да, хорошенькая девочка?
Полковник совсем было собрался выпятить грудь и помахать тростью, но вовремя сообразил, что на ребенка шести-семи лет это, пожалуй, не произведет должного впечатления. Кэрри же не отвечала на его дружественные речи и привела галантного полковника в еще большее замешательство, подбежав к миссис Третерик и спрятавшись от него в складках ее платья. Но полковник не признал себя побежденным. Отступив на шаг, он выразил всей своей позой почтительное восхищение и заявил, что эта картина напоминает ему мадонну с младенцем. Миссис Третерик польщенно заулыбалась и не стала, как раньше, отрывать Кэрри от своего платья. Несколько секунд все молчали, испытывая неловкость, затем миссис Третерик указала ему глазами на ребенка и проговорила вполголоса:
– Вам лучше уйти. Сюда больше не надо приходить – ждите меня вечером в гостинице.
Она протянула полковнику руку, он галантно над ней склонился, приподнял шляпу и ушел.
– Как, Кэрри, – смущенным голосом и вся вспыхнув спросила миссис Третерик, обращаясь к огненным кудрям, едва видневшимся в складках ее платья, – ты будешь себя хорошо вести, если я позволю тебе посидеть со мной?
– И называть тебя мамой? – спросила Кэрри, поднимая голову.
– И называть меня мамой, – согласилась миссис Третерик и смущенно усмехнулась.
– Да, – решительно отозвалась Кэрри.
Они вместе вошли в спальню. Кэрри сразу заметила сундук.
– Ты опять уезжаешь, мама? – спросила она, бросая на нее быстрый, тревожный взгляд и крепче вцепляясь в ее платье.
– Н-нет, – отозвалась миссис Третерик, глядя в окно.
– Ты просто играешь, – весело предположила Кэрри. – Давай я тоже буду играть.
Миссис Т. согласилась. Кэрри побежала в соседнюю комнату и через минуту притащила оттуда маленький сундучок, в который с самым серьезным видом принялась укладывать свои платья. Миссис Т. заметила, что их не так-то много. Она задала девочке вопрос, потом другой и за каких-нибудь полчаса выяснила всю ее предысторию. Для этого миссис Третерик пришлось взять девочку на колени – надо было создать обстановку, располагающую к откровенности. Но и когда миссис Третерик как будто уже утратила интерес к сообщениям Кэрри, они продолжали сидеть в той же позе: Кэрри беззаботно что-то щебетала, а миссис Третерик рассеянно гладила ее огненные кудри.
– Ты не так меня держишь, мама, – наконец сказала Кэрри, ерзая у нее на коленях.
– А как тебя надо держать? – спросила миссис Третерик, отчасти забавляясь, отчасти смущаясь требовательностью ребенка.
– Вот так, – сказала Кэрри, сворачиваясь клубочком, прижавшись щекой к ее груди и обняв ее рукой за шею, – вот так очень хорошо.
Она еще немного повозилась, как укладывающийся спать зверек, закрыла глаза и уснула.
Некоторое время миссис Третерик неподвижно сидела в этой неудобной позе, едва осмеливаясь дышать. Затем – то ли вследствие таинственной симпатии, порожденной прикосновением, то ли бог знает еще почему – ей пришла в голову странная фантазия. Началось с того, что она вспомнила давнюю боль, давний кошмар, который она решительным усилием воли выкинула из памяти и не вспоминала все эти годы. Она вспомнила изнуряющую тошноту и недоверие к людям, гнетущий страх, ожидание того, что необходимо было предотвратить, – что и было предотвращено ценой страданий и страха. Она подумала о существе, которое могло бы появиться на свет, – она не осмеливалась сказать себе: «которому она не дала появиться на свет» – какое оно было бы? С тех пор прошло шесть лет: если бы ребенок родился, он был бы сейчас примерно в возрасте Кэрри. Покойно обнимавшие девочку руки задрожали и крепко ее стиснули. И вдруг в душе миссис Третерик что-то перевернулось, не то вздох, не то рыдание вырвалось из ее груди, и она стала прижимать тельце спящего ребенка к груди, к животу, словно хотела схоронить его в могиле, вырытой там несколько лет назад. Затем потрясший ее шквал утих, и за ним последовал – конечно же! – дождь.
Несколько капель упали на волосы Кэрри, и она беспокойно пошевелилась во сне. Но миссис Третерик успокоила ее, тихонько покачивая, – как легко ей это было теперь! И они долго еще сидели совершенно тихо и неподвижно, как бы слившись с окружающим безмолвием, медленно угасающим солнечным светом и общим духом одиночества и запустения, – но одиночества, в котором не было безнадежности, сопутствующей старости, упадку или отчаянию.
Полковник Старботтл напрасно прождал в гостинице всю ночь. А когда на следующее утро мистер Третерик вернулся в свои покинутые пенаты, в доме не было ни живой души, и лишь пылинки танцевали в солнечных лучах.
Когда в Фидлтауне стало доподлинно известно, что миссис Третерик убежала, захватив с собой ребенка мистера Третерика, это известие вызвало большое возбуждение и массу разноречивых толков. «Датч-Флет Интеллидженсер» писал о «насильственном похищении» ребенка с той же прямотой и, боюсь, с той же предубежденностью, с какой ранее высказывался о поэтических сочинениях похитительницы. Все женское население города и наиболее неуязвимые представители сильного пола целиком разделяли точку зрения «Интеллидженсера». Остальные же не брались судить, кто тут прав, кто виноват: само то, что миссис Третерик отряхнула желтую пыль Фидлтауна со своих очаровательных ножек, было для них ударом. Они оплакивали не столько проступок похитительницы, сколько потерю ее как таковой. Они отказывались признавать в Третерике оскорбленного мужа и безутешного отца и даже открыто выражали сомнение в искренности его горя. Они заняли позицию иронического сочувствия по отношению к полковнику Старботтлу, одолевая этого достойного джентльмена неуместными изъявлениями соболезнования в пивных, салунах и прочих столь же малоподходящих для прочувствованных бесед местах.
– Она всегда была резвой кобылкой, полковник, – высказался один из сочувствующих, весьма убедительно изобразив на физиономии искреннее огорчение и живое участие, – так что ничего удивительного, что она сбежала сама и увела с собой жеребеночка, но как она могла сбросить вас – вас! – я просто в толк взять не могу. Говорят, вы всю ночь напролет ждали ее в гостинице, и патрулировали коридоры, и бегали вверх-вниз по лестницам, и высматривали ее у подъезда – и все зря!
Другая добрая и участливая душа тоже не преминула пролить бальзам и вино на раны полковника.
– Ребята рассказывают, будто миссис Третерик попросила вас помочь ей переправить сундук вместе с ребенком на омнибусную станцию, и будто там парень, с которым она уехала, поблагодарил вас и дал за труды два доллара и сказал, что вы ему нравитесь и что, если понадобится, он опять обратится к вам за услугами, – так вы говорите, это все неправда? Надо же, пойду тогда скажу ребятам, что это неправда. Хорошо, что я вас спросил, а то чего только люди не придумают!
К счастью, китаец, слуга Третерика, который был единственным свидетелем ее побега, спас репутацию миссис Третерик, заявив, что с ней не было никого, кроме девочки. Он рассказал, что по ее приказанию остановил дилижанс, идущий на Сакраменто, и купил билет ей и девочке до Сан-Франциско. Правда, показания А Фе не имели юридической силы, но ему все поверили. Даже те, которые сомневались в способности этого язычника осознать всю святость Истины, признавали, что для него не было никакого смысла лгать. Однако в этом, как явствует из нижеследующего эпизода сей правдивой хроники, они заблуждались.