355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Фредерик Стендаль » Ламьель » Текст книги (страница 11)
Ламьель
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 23:15

Текст книги "Ламьель"


Автор книги: Фредерик Стендаль



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 12 страниц)

Через два дня баронесса составила новое завещание: все свое имущество она оставляла брату Эфраиму, графу д'Обинье, которого до этого сурово клеймила. Наследство это составляло примерно один миллион, но баронесса ставила одно условие: она желала, чтобы брат женился до сорока лет. Прошло еще несколько дней, и баронесса, отличавшаяся весьма живым воображением, почувствовала такое сострадание к бедствующему носителю столь высокого титула, что послала младшему брату, с которым уже два года была на ножах, вексель на шесть тысяч франков. При этом она обещала ему годовую пенсию в таком же размере и намекала на то, что сделает его своим наследником.

Граф получил это письмо в четыре часа, в тот момент, когда шел обедать к маркизе де Сассенаж, где его ждали. Он и двух секунд не предавался радости или удивлению. Сердца, одержимые тщеславием, испытывают инстинктивный страх перед всякими переживаниями, считая их столбовой дорогой к смешному.

«Как бы мне состряпать из этого пикантный анекдот, – думал он, – который сделал бы мне честь в клубе?»

Он поспешил в Париж, бегом поднялся в комнату своей возлюбленной, и, не удостаивая ответом радостный возглас г-жи Легран, с треском распахнул дверь Ламьель и бросился к ее ногам.

– Я вам обязан жизнью! – вскричал он. – Страсть, которую я испытываю к вам, заставила меня разрядить в воздух уже заряженный мною пистолет. Как только ко мне вернулось хладнокровие и я вспомнил о ваших божественных прелестях, я сообщил о состоянии своих дел сестре. Кровь д'Обинье не могла остаться безучастной; она прислала мне пачку векселей, и у вас еще хватит времени переодеться перед оперой.

Мысль об Опере и о том, что она будет там через час, быстро вытеснила из головы нашей героини печальный образ графа д'Обинье, убитого из его собственного пистолета. Они зашли в несколько магазинов, где молодая провинциалка переменила платье, шляпу и шаль. Когда они ехали в Оперу, граф сказал ей:

– Я боюсь вашего отца, супрефекта; если он пройдет на выборах, ему не откажут в приказе о водворении домой непокорной дочери, а что тогда станется с моей любовью? – добавил он с холодным видом.

Ламьель взглянула на него и улыбнулась.

– Называйте себя госпожой де Сен-Серв. Так будет лучше всего, так как у меня как раз на руках имеется великолепный заграничный паспорт на это имя.

– Но тогда мне достанутся в наследство и все деяния этой дамы, и какие деяния!

– Это была девушка не такая хорошенькая, как вы, но у которой был столь же опасный отец. Ей надо было ехать, и мы сочли благоразумным вписать ее в паспорт ее любовника в качестве его жены. За границей это не безразлично.

Воскресение графа вызвало в Опере сенсацию, и он был на вершине блаженства. Г-жа де Сен-Серв имела величайший успех.

На следующий день д'Обинье скрылся, и его друзья вступили в переговоры с его кредиторами. Все те из них, кто не посещал Оперы, считали его умершим.

Из театра граф отвез Ламьель в небольшую квартиру на улице Нёв-де-Матюрен.

– Послушайтесь моего совета, – сказал он Ламьель, которая была в восторге от Оперы, – не встречайтесь больше с госпожой Легран; она могла бы сказать, что госпожа де Сен-Серв знакома с мадмуазель Ламьель. Напишите мне на клочке бумаги, сколько вы ей должны, и завтра неизвестный передаст ей эти деньги вместе с приветом от вас.

За этот вечер, с семи до двенадцати часов, д'Обинье, который был по уши в долгах, ожидал, что его завтра же могут посадить в Клиши на основании четырех судебных постановлений, и имел за душой всего лишь вексель на шесть тысяч франков, который он, кстати, никому не показывал, ухитрился закупить все то, что составляет туалет самой блестящей дамы, причем хозяйки магазинов его еще благодарили, и, покупая у них, он вел себя так, как будто оказывает им милость.

Тут своего торжества добилась холодная, сдержанная и во всем расчетливая натура д'Обинье, ибо его драгоценная персона боялась лишь физической боли. Этот робкий и холодный характер был плодом эпохи тщеславия и скуки. До 1789 года он нагнал бы на всех неимоверную тоску. Тип такого холодного, надменного хвастуна нередко можно встретить в комедиях.

В наш век мнение о мужчинах составляют уже не женщины, и д'Обинье, который был создан как бы нарочно для того, чтобы их пленять, был обязан своей блестящей репутацией двум дуэлям и мрачному взгляду маленьких глаз, наводивших на мысль о непоколебимой отваге. Несколько калмыцкие, но благородные черты его лица не отдавали банальностью только благодаря холодности, отменной любезности и мнимому выражению печали или, скорее, физического страдания. По природе своей невыразительные, они отражали лишь то, что он хотел ими высказать. Они с замечательным совершенством скрывали частые огорчения души ледяной, но страстно себялюбивой. При мысли о том, что его драгоценной персоне придется испытать малейшее страдание, граф чувствовал себя настолько подавленным, что доходил до слез. Г-н де Мантон как-то сказал о нем:

– Это хитрый шахматист, которого публика по глупости принимает за поэта.

Граф д'Обинье, осторожный, угрюмый и всегда занятый тем, что скажет о нем публика, был похож на волка, притаившегося у большой дороги в ожидании ягненка. Всего более он был на месте в обществе человек в двадцать. Говорил он тогда, прибегая ради изящества ко всяким приемам и сопоставлениям, которые могли оскорбить утонченный вкус; но у него была страсть говорить и рассказывать во что бы то ни стало, а так как от природы он был не очень тонок, он не замечал своих провалов.

Эта страсть говорить, рассказывать и быть всегда и во всем правым причиняла ему немало страданий, когда кто-либо раскрывал рот в его присутствии. Что бы ни говорили, он всегда раздраженно возражал, нарушая плавное течение любого разговора. Находиться с ним в близких отношениях было просто мучением. Выражение его лица, болезненное или по меньшей мере мрачное и становившееся нередко оскорбительным для собеседника, убивало остроумие и все то приятное, что бывает в разговоре, в особенности в разговоре французском, где шутка всегда предполагает известную степень доверия у слушателей, самолюбию которых она льстит.

Какой бы снисходительной сговорчивостью во взглядах и каким бы миролюбием ни отличался собеседник, манера графа во всем перечить мешала говорить даже о самых простых вещах. Ламьель и отдаленно не могла разобраться во всем этом. Добрая, простая, жизнерадостная, счастливая, не таящая в душе никакого коварства, она не могла догадаться, откуда у нее эта постоянная неудовлетворенность жизнью. Она была в восторге от роли, которую граф заставлял ее играть в свете, и от высоты, на которую он ее поставил. Она не была бы так остроумна, тонка и блестяща в разговоре, если бы к ней так благоговейно не прислушивались. Если не рассчитываешь на внимание, нужно грубо бить на эффект, как это бывает в водевильных репликах.

«Чему я обязана этой заведомой благожелательностью даже со стороны людей, впервые присутствующих на наших обедах? Единственно уважению, которого добился граф. Но, видимо, все усилия, которые он для этого прилагает, его утомляют. Отсюда и его раздражительность, когда мы остаемся с ним с глазу на глаз. Ну что же, сократим время этих встреч! Едва я возвращаюсь домой, я уже не чувствую себя довольной. Как только он оказывается наедине со мной, тон его становится жестким, почти оскорбительным, в то время как в обществе он отличается такой церемонной вежливостью. Стоит мне обратиться к нему или спросить его мнения, как у него делается такой вид, словно я его чем-то обидела».

Все эти мысли – результат скорее смутного чувства, нежели отчетливого сознания, – толпой нахлынули на Ламьель в тот момент, когда она разглядывала в зеркале свои волосы, перед тем как завить их в папильотки.

«Минуту назад, когда я снимала шляпу, у меня был еще смех на губах, – подумала она, – а теперь вид у меня мрачный. Мне приходится делать над собой усилие, чтобы не рассердиться. Господи! И так бывает каждый вечер! По-видимому, этот человек, производящий на других такое внушительное впечатление, устает от усилий, к которым ему приходится прибегать, чтобы поддержать свою власть в свете, а когда он утомлен, он бывает в дурном настроении».

Она убежала в свою комнату и заперлась на ключ.

Прошла всего неделя с того первого вечера в Опере. Характер у Ламьель был совершенно естественный, а поэтому храбрость не стоила ей никаких усилий.

– Что это значит? – воскликнул с угрюмым видом граф, услышав, как щелкнул замок.

Чтобы позабавиться, Ламьель, передразнивая резкий и грубый тон своего знатного любовника, крикнула ему через дверь:

– Это значит, что я устала от вашего благородного присутствия и хочу покоя!

«Ну что же! Так, пожалуй, и лучше, – сказал себе д'Обинье. – К чему мне портить себе нервы с девчонкой, когда всем и без того ясно, что она моя? Главное – это чтобы своей наружностью и умом, который я в ней пробуждаю, она делала мне честь в обществе. Я еще накажу эту маленькую кривляку! Дождусь того, что она сама позовет меня к себе в комнату. Я и виду не подам, что ее нелепое чудачество меня сколько-нибудь задело».

Быть может, читатель поинтересуется моральной основой страстного характера графа. Желание казаться чем-то выше того, что ты есть на самом деле, эта роковая страсть – вот одна из главных причин печали XIX века. Граф д'Обинье умирал от страха, что его не примут за настоящего графа.

Несчастьем такого на вид твердого характера было то, что он, во-первых, был слаб до малодушия; его на неделю выводила из равновесия самая простая, случайная шутка, которая из-за отсутствия в ней какой-либо соли обречена была на немедленное забвение. Во-вторых, г-н д'Обинье совершенно забывал своего славного отца, известного Франции и всей Европе генерала Буко, графа д'Обинье, но зато все время помнил о своем деде Буко, мелком шляпнике в Перигё. Можно ли поверить, чтобы человек был в одно и то же время так горд, так обидчив и так малодушен? Малейшие шутливые намеки на торговлю, даже такие невинные фразы, как «Я только что купил шляпу» или «Кастен своими шляпами заткнул за пояс Картона», заставляли его смотреть на собеседника так, словно тот позволил себе высказать нечто очень странное, и выводили его из себя на целый день. В это мгновение перед ним возникал мучительный вопрос: «Пропустить мимо ушей эту колкость или рассердиться?»

Уже с шестнадцати лет слова: мелкий шляпник в одном из предместий Перигё– больно уязвляли его самолюбие. Этим и объяснялось каменное выражение его лица: нужно же было как-нибудь спрятать такую низменную обидчивость! Могли ли принять за настоящего графа внука какого-то шляпника? Если при нем упоминали Буко, он краснел; отсюда и неподвижность его черт: это была маска, скрывавшая ежеминутную тревогу; отсюда и мастерское владение пистолетом.

Любовница, которая бы ему больше всего подошла и умиротворила бы, а вскоре и осчастливила его, должна была принадлежать к знати и повторять ему десять раз на дню:

– О да, мой благородный Оскар, вы настоящий граф, все в вас говорит о знатности, даже маленькие недостатки произношения. Вы все слова произносите так, как их произносят в Версале. У вас даже некоторые смешные черточки современников господина де Талейрана.

Графу д'Обинье следовало быть адъютантом принца, права которого считаются не слишком обоснованными. Этикет был его стихией, необходимым условием его счастья; он входил как соучастник в то общество, где стремились придать себе знатность развратом, вызывающим поведением, необычными суждениями и стремлениями потешаться надо всем, и даже над тем, что считается достойным уважения. Ну и жизнь для внука какого-то шляпника!

ГЛАВА XIII

Из всех своих веселых подруг по развлечениям Ламьель обратила больше всего внимания на Кайо [43]43
  Кайо– актриса театра Варьете, дебютировавшая в этом театре в 1831 году и бывшая в близких отношениях с другом Стендаля Проспером Мериме. Эта актриса послужила моделью для м-ль Ремонд в «Люсьене Левене».


[Закрыть]
, молодую актрису театра Варьете, очень остроумную и с особо нечестивым складом ума.

Как-то раз, когда они отправились на пикник в Мёдон, она ушла с ней побродить по лесу, и в результате продолжительного разговора, во время которого Ламьель держала себя очень серьезно, Кайо научила ее не остроумию, а тому, как еще лучше использовать те интересные и новые мысли, которые приходили ей в голову так неожиданно даже для нее самой.

– Иной раз вас нельзя понять, – говорила ей Кайо, – излагайте яснее и пространнее то, что вы хотите сказать, а главное, избегайте ваших нормандских словечек. Возможно, что ваше наречие и выразительнее нашего парижского языка, но никто вас здесь не понимает.

Ламьель рассыпалась в благодарностях, она была искренне восхищена: Кайо была ее кумиром.

– Вас будут во сто раз больше ценить, только избегайте одного подводного камня: когда вас будут ослеплять взрывы веселья, которые мне иной раз удается вызвать, помните, что подражать мне не следует. Больше того, если это придется вам по вкусу, дерзните быть моей противоположностью.

Граф стал замечать с глубокой душевной гордостью, что со времени появления г-жи де Сен-Серв его общество стало пользоваться большим успехом. Его авторитет среди веселящейся публики рос не по дням, а по часам. Лето в этом году выдалось жаркое, и сельские увеселения были в моде. Холод и дожди предшествующих лет придавали им весь блеск новизны. Самые богатые из товарищей графа по развлечениям задавали обеды в честь г-жи де Сен-Серв.

Часто также, чтобы не зависеть ни от какого хозяина дома и избежать, таким образом, малейшей тени стеснения, ездили на пикники – в Мёдон, в Пуасси и даже в Рош-Гюйон. Но исключительное пристрастие Ламьель к театру ввело в закон посещение всех премьер. Она хотела проверить на практике теории своего преподавателя литературы. У нее был целый легион учителей, и она трудилась, как школьник. Принялась она даже за математику. После поездок за город отправлялись к девяти часам в театр, и появление Ламьель неизменно производило желаемое впечатление. Но граф бранил ее всякий раз за то, что, входя в ложу, она старалась не шуметь.

– Неужели вы хотите вечно выглядеть горничной, которая воспользовалась ложей и нарядами своей госпожи?

Чарующая прелесть Ламьель, которая выглядела особенно свежо на фоне Парижа 183* года и тотчас выдвигала ее на первое место в салонах доступных женщин, где она впервые появлялась, не имела в глазах графа никакой цены, даже была ему неприятна. Эта прелесть, острота которой заключалась в ее безыскусственности, покоряла, во-первых, своей новизной и, во-вторых, своей подкупающей естественностью, то есть как раз качествами, ежеминутно напоминавшими о том, что обаянием своим Ламьель обязана не одной только великосветской гостиной. Тон хорошего общества она понимала и даже научилась ему в точности подражать, но для нее было также ясно, что преувеличенная манерность, которая выработалась в царствование Карла X и Людовика XVIII, есть нечто бесконечно скучное. В памяти ее еще жил салон герцогини де Миоссан, где она скучала так, что даже заболела. Этой-то вынесенной ею раньше скуке и была она обязана своей теперешней обольстительностью. Из-за ее живого и почти южного характера ей было бы трудно усвоить сдержанные и замедленныедвижения, которые в наши дни составляют основу жизни Сен-Жерменского предместья; но даже тогда, когда она поддавалась своей распущенной натуре, было ясно, что она знает, как надо вести себя в обществе, и при случае может усвоить приличные манеры и держаться безукоризненного тона; в результате этого ее непосредственность выглядела почти как проявление добродушия, словно своим обращением она приглашала вас разделить с ней всю непринужденность дружеских отношений.

Но вечные опасения графа, как бы к нему не отнеслись без достаточного уважения, лишали его способности оценить именно этот вид обаяния. Прелесть манер Ламьель особенно чувствовалась во время увеселительных поездок за город, которые составляли теперь ее главное занятие, но все эти любители развлечений, не отличавшиеся философским складом ума и по роду своей жизни достаточно посредственные наблюдатели, вообще не видели в ней никаких манер, и от этого в их глазах поведение ее только выигрывало.

Однажды Лардюэль, один из шутников этой компании, восхищенный прелестью Ламьель, воскликнул с восторгом:

– Да ведь это девушка из хорошего общества!

– Она нечто гораздо лучшее, – произнес старый барон де Преван, диктатор всей этой молодежи. – Это девушка с умом, на которую тон хорошего общества наводит скуку и которая, рискуя заслужить ваше презрение, дарит вам нечто несравненно более ценное. Несмотря на свой тихий и веселый вид, это воплощенная смелость; у нее хватает мужества – более человеческого, нежели женского – не бояться вашего презрения, и этим-то она неподражаема. Всмотритесь в нее хорошенько, господа; если когда-нибудь она кем-либо увлечется и покинет нас, вы другой такой не найдете.

У Ламьель была еще одна особенность, которая поддерживала ее на недосягаемой высоте. На обедах, все более вырождавшихся в оргии, вы видели женщину с очаровательным лицом, не имевшую, по-видимому, ни малейшей склонности к чувственным наслаждениям, которые считаются связующим началом в такого рода обществе. Было очевидно, что распутство или то, что среди этих людей принято называть наслаждением, не имело для нее никакой притягательной силы. Неосторожное признание графа навело на след. О наслаждении она говорила со знанием дела, с рассудительностью, даже с уважением (что представляли бы собой участники этого общества без наслаждения?!). Но хотя она и старалась это скрыть, видно было, что божество это было для нее развенчано. Вещь невероятная, но дамы относились к ней без всякой ненависти; конечно, ее необычайный успех был для них оскорбителен, но, во-первых, наслаждениедля нее не существовало, а, во-вторых, она обращалась со своими приятельницами с тонкой и веселой учтивостью, которая их покорила. Впрочем, при всем своем остроумии, при своей привычке смеяться надо всем, которая так возмущала графа, при том, что она отличалась такой юнойи неотразимой красотой, она никогда в своих бойких и неожиданных замечаниях не задевала невыгодных сторон наружности или характера этих дам.

Ее устам была совершенно неведома эпиграмма, никто не слыхал, чтобы она отпустила какое-либо злое словечко по поводу прошлого своих новых подруг, зачастую весьма сомнительного. Объяснялось это просто: Ламьель отнюдь не была уверена, что эти дамы были неправы, когда вели себя таким образом. Она изучала их, она сомневалась, она не знала, какого взгляда держаться на все эти вещи; любознательность была ее единственной и всепоглощающей страстью.

Та жизнь, которую из тщеславия заставлял ее вести граф д'Обинье, имела в ее глазах лишь одно преимущество: во-первых, из слов окружающих ей было ясно, что этой жизни все завидуют; во-вторых, такая жизнь доставляла физическое удовольствие: отличные обеды, быстрые и очень покойные кареты, ложи с хорошим отоплением, богато обставленные, обтянутые свежими тканями и украшенные подушками по последней моде, – все это были положительные стороны, которых нельзя было отрицать. Отсутствие этой роскоши болезненно поразило бы Ламьель, быть может, показалось бы ей даже несчастьем (хотя я этого не думаю), но для нее она не составляла еще полного блаженства.

Старый вопрос, волновавший ее еще в деревне в доме Отмаров, возникал в ее душе с такой же силой, как и прежде: «Правда ли, что любовь, о которой твердят все эти молодые люди, является для них высшим наслаждением и нечувствительна к ней лишь одна я?»

– Так вот, господа, – сказал однажды граф своим друзьям, восхищавшимся его счастьем, – я не даю обольщать себя тем, что вас ослепляет. Не знаю, является ли это достоинством или недостатком того твердого характера, который даровало мне небо, но меня не обманет эта госпожа Сен-Серв, эта редкостная красавица, которую вы словно нарочно портите своими комплиментами.

У меня есть верное средство сбить с нее спесь; хотите верьте, хотите нет, но со второй недели после возвращения моего в Париж мы спим с ней раздельно.

Хвастливое признание графа д'Обинье переменило все отношения среди его друзей. Эти господа видели, с каким упоением отдается Ламьель светским развлечениям, как непосредственно она наслаждается увеселительными прогулками, и считали ее счастливейшей из женщин. Верные модным в их среде пошлым взглядам, согласно которым физическое наслаждение является неотъемлемой принадлежностью счастья, они решили, что при раздельном ложе полное удовлетворение невозможно, и стали питать надежды и строить всякие планы. Через шесть недель после неосторожной откровенности графа все его друзья уже попытали счастья у Ламьель, но всем им она отказала, притом скромно и без малейшей претензии на женскую добродетель.

– Когда-нибудь возможно, но сейчас нет!

Как-то вечером в Сен-Жерменском лесу, когда вся компания спускалась к реке, чтобы сесть в Мезоне на пароход, Ламьель увидела глаза Кайо; они были влажны от счастья. В этот момент веселость всего общества показалась ей немного вымученной: чтобы рассмешить друг друга, дошли до щекотки; уже с четверть часа ей казалось, что остроумие притупилось. Решение ее было принято в один миг.

– Скажите, кто из этих господ наиболее остроумен? – спросила она у Кайо. – Я, разумеется, не говорю о вашем любовнике.

– Лардюэль.

– А кто тот утешитель, которого мне следовало бы избрать, чтобы доставить как можно больше огорчения графу? Его самодовольство сегодня прямо невыносимо.

– Маркиз де Ла-Верне.

– Как! Этот холодный человек?

– Поговорите с ним минутку, и вы увидите, холоден он к вам или нет. Да он вас боготворит! Это самая настоящая любовь – серьезная, патетическая, скучная.

– Вы, вероятно, очень скучали нынче вечером, – сказала с улыбкой Ламьель, подходя к де Ла-Верне.

На первый взгляд в нем было что-то холодное и сдержанное, связанное в воспоминаниях Ламьель с той тоской, которую наводил на нее герцог де Миоссан. Маркиз обращался к ней с такими изысканными и чопорными комплиментами, что она стала уже искать глазами Лардюэля; но он находился от нее чуть ли не в ста шагах и был занят разговором с м-ль Дюверни из Оперы, которой вздумалось сесть на осла, чтобы спуститься к пароходу.

– Вам повезло, – сказала Ламьель, обращаясь к де Ла-Верне.

– Как это понять?

– А так, что я нынче не расположена смеяться над вашими комплиментами в манере госпожи де Севинье [44]44
  Г-жа де Севинье(1626—1696) – французская писательница эпохи Людовика XIV, известная своими письмами к дочери. Эти письма, рассказывающие подробно обо всех мелких событиях и церемониях двора, считаются образцом изящной французской прозы.


[Закрыть]
. Будьте же добрым малым, бросьте ухищрения, и если хотите, чтобы я вами хоть на минуту увлеклась, дайте мне отдохнуть от величия моего господина и повелителя.

От этих слов у де Ла-Верне вылетел из головы весь запас его светских комплиментов, и он стал говорить Ламьель то, что чувствовал в данную минуту, не особенно заботясь о правильном построении фраз.

Эта первая неверность не принесла Ламьель ожидаемого счастья и не доставила ей почти никакого удовольствия. Как только к де Ла-Верне возвращалось его хладнокровие, он впадал в красноречие в стиле г-жи де Севинье, прибегая к необыкновенно вычурным выражениям.

– Знаете ли вы, что вам очень вредит? – сказала она маркизу. – Это две вещи: во-первых, то, что прошло уже почти сто двадцать лет с тех пор, как вздумали напечатать письма госпожи де Севинье; во-вторых, то, что ваша прачка слишком усердно крахмалит ваши жабо, и это придает вашим манерам известную натянутость. Будьте больше школьником, вырвавшимся из школы.

Маркиз собирался нанести ей свой третий по счету утренний визит и галопом возвращался из Булонского леса, где он оставил д'Обинье, когда она услышала, что во двор въезжает карета графа; она поспешила спуститься.

– Живей, живей! – крикнула она кучеру и вскочила в карету, не дожидаясь, пока лакей подставит ей руку. – Гоните лошадей; я не хочу, чтобы меня застал дома один друг, которому я назначила свидание.

– Куда прикажете, сударыня?

– На заставу Анфер.

Спускаясь по улице Бургонь за мостом Людовика XVI, она увидела молодого человека, забрызганного грязью. Сердце ее сильно забилось. У этого-то не было слишком тугого жабо: черному галстуку, доведенному до состояния веревки, не удавалось скрыть рубашки из грубого полотна, отнюдь не первой свежести. Это был бедный аббат Клеман, родственник г-жи Ансельм.

Ламьель велит задержать лошадей, лакей соскакивает на мостовую и заставляет себя ждать целых две секунды, поправляя и без того великолепно натянутые белые чулки.

– А ну, живей сюда! – раздраженно восклицает Ламьель, которая вообще никогда не сердится на слуг. – Передайте этому господину в черном, что с ним желает поговорить одна дама, и пригласите его в карету.

Лакей был так великолепен, а аббат Клеман настолько простодушен, что он непрерывно ему кланялся. Что бы тот ни говорил, он твердил одно:

– Но, милостивый государь, чем я могу вам служить?

Наконец аббат увидел Ламьель, но, боже, в каком изящном платье! Он покраснел до корней волос, и даже когда лакей повторил ему в третий раз, что его госпожа желает с ним говорить, еще не решался сесть. В этот момент между каретой Ламьель и тротуаром проехал крупной рысью экипаж и чуть его не раздавил.

Лакей подхватил его под руку и усадил рядом с Ламьель.

Та бросила ему:

– Да садитесь же! А если вам стыдно сидеть рядом со мной из-за вашего сана, ну что же, поедем в какой-нибудь безлюдный квартал. К Люксембургскому дворцу! – крикнула она кучеру. – Как я рада вас снова увидеть! – говорила она аббату.

Бедный аббат знал, что ему придется бранить Ламьель за многое, но его пьянил легкий аромат, исходивший от ее платья. В изяществе он разбирался мало, но, как все души, рожденные для искусств, он инстинктивно его чувствовал и не мог наглядеться на столь скромный с виду наряд Ламьель.

А какое очарование в манерах этой молодой крестьянки! Какие нежные, какие божественные взгляды!

– Я полагаю, что мой туалет вас смущает, – сказала она аббату.

Когда они въезжали на улицу Дракона, Ламьель велела задержаться перед модной лавкой. Она купила себе простенькую шляпку. Доехав до ворот Люксембургского дворца, выходящих на улицу Одеона, она оставила свою шляпу в карете и приказала кучеру ехать домой.

Почтенный аббат Клеман все еще не мог понять, что с ним случилось; он уже начал вежливую фразу, предвещавшую, однако, упреки.

– Разрешите, дорогой и любезный покровитель, рассказать вам все, что произошло с тех пор, как герцогиня уволила свою бедную лектрису. Да, – продолжала со смехом Ламьель, – я собираюсь вам исповедоваться! Обещаете ли вы мне тайну исповеди? Ни слова ни герцогине, ни герцогу?

– Разумеется! – промолвил аббат скромно, но с глубоким смущением.

– В таком случае я вам все расскажу.

И действительно, за исключением случая с Жаном Бервилем и любви, которую, как ей казалось, она испытывала сейчас к аббату, она рассказала ему все, а так как из желания хорошенько растолковать ему все свои побуждения она добавляла множество красочных подробностей, рассказ ее растянулся по крайней мере на полтора часа. У аббата было время понемногу прийти в себя. Он высказал ей несколько нравственных и благоразумных соображений, но вскоре почувствовал, что слишком уж любуется ее прелестными руками, и со стыдом испытывал жгучее желание сжать их в своих и даже поднести к губам. Тогда он решил расстаться с Ламьель. Он обратился к ней с разумной, строгой и исчерпывающей речью по поводу ее заблуждений и закончил словами:

– Я не смогу оставаться с вами дольше и видеть вас вновь, если только вы не обнаружите твердого намерения изменить свое поведение.

Ламьель страстно желала потолковать обо всем, что с ней приключилось, со столь преданным другом, разуму которого она так доверяла и которому могла во всем открыться. Со времени отъезда из Карвиля ей не пришлось еще ни с кем говорить откровенно. Она несколько преувеличила ту коренившуюся в любопытстве тревогу, которая овладела ею, и вымолвила даже слово «раскаяние».

Но раз уж это слово было произнесено, милосердие не позволяло аббату отказать ей во втором свидании. Опасность он сознавал, но вместе с тем говорил себе: «Если кто-нибудь на свете может хоть сколько-нибудь надеяться вернуть ее на правильный путь, так это я». Почтенный аббат шел на большую жертву, соглашаясь на новую встречу, так как ужасная мысль невольно овладела его душой: «С какой легкостью отдается эта очаровательная девушка, если в чем-либо себя убедит! Видимо, она не придает большого значения тому, что кажется столь важным другим женщинам, по развратности или из жадности совершающим все то, что она делает по легкомыслию своего странного характера. Она относится ко мне так простодушно и так ко мне привязана, что мне достаточно было бы сказать одно слово».

К вечеру эта мысль показалась подлинно благочестивому аббату Клеману столь страшной, что он едва не уехал в ту же минуту в Нормандию. Ночью он не сомкнул глаз. На следующее утро тревога его еще усилилась. «А вдруг, – думал он, – Ламьель в самом деле готова вернуться к добродетели? Если только мне удастся ее уговорить, за убеждением разума не замедлят последовать и поступки. А если я уеду, эта возможность будет навсегда упущена, и мне придется вечно оплакивать гибель души, оставшейся прекрасной и благородной, несмотря на покрывшую ее грязь. На путь заблуждений увлекла ее голова, а сердце осталось чистым».

В крайнем смятении чувств честный юноша пошел искать совета у своего духовника, аббата Жермара, который, тронутый его добродетелью, не колеблясь, приказал ему остаться в Париже и предпринять обращение Ламьель.

Свидание было назначено в небольшой гостинице в Вильжюифе, где Ламьель пришлось как-то раз искать убежища во время внезапного недомогания. Аббат разыскал Ламьель в комнате третьего этажа, где она расположилась, так как все остальные помещения были заняты. Увидев ее, он попятился от удивления. Дело в том, что Ламьель накинула густую черную вуаль на простую шляпку, которую купила накануне на улице Дракона, а когда она приподняла вуаль, аббату предстало очень странное лицо. К этому времени Ламьель уже немного научилась читать в сердцах, и ей показалось, что она разгадала причину, почему накануне аббат не решался назначить ей второе свидание, вот она и обезобразила себя зеленью падуба.

Смеясь, она заметила аббату:

– Вчера вы как будто считали, что главной причиной моего дурного поведения является кокетство. Теперь вы видите, как я кокетлива.

Затем она продолжала более серьезным тоном:

– Я думала, что не делала ничего дурного, отдаваясь молодым людям, к которым у меня не было никакой склонности. Я просто хочу знать, возможна ли для меня любовь. Разве я себе не хозяйка? Кому я этим врежу? Разве я нарушаю какое-либо обещание?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю