355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Франсуаза Саган » Страницы моей жизни » Текст книги (страница 2)
Страницы моей жизни
  • Текст добавлен: 14 сентября 2016, 23:48

Текст книги "Страницы моей жизни"


Автор книги: Франсуаза Саган


Жанр:

   

Публицистика


сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 7 страниц) [доступный отрывок для чтения: 2 страниц]

«Любите ли вы Брамса?»

В компании друзей я совершила поездку в Нормандию, где хотела снять дом на следующий месяц. Выбирать пришлось между большим обветшалым и уединенным домом, окруженным полями и рощами, и комфортабельной виллой на пляже, оснащенной современным оборудованием. Разумеется, выбор пал на первый вариант. Я уже неоднократно, раз двадцать, наверное, рассказывала, как в последний день перед наймом дома выиграла его в карты. Он до сих пор принадлежит мне, это единственная реальная собственность, которой я владею на земле (так же, как «Мерседесом» семнадцатилетней давности); и несмотря на бесчисленные залоговые обязательства, которые мне достались вместе с домом и до сих пор еще не погашены, я очень надеюсь дожить до конца дней, не потеряв его.[2]2
  Этот текст написан в начале 1998 г.


[Закрыть]

Так на чем же я остановилась? Судя по хронологическому перечню моих книг, представленному на авантитуле моего последнего романа, мы добрались до «Любите ли вы Брамса?».

Критика

«На этот раз мадам Саган, судя по всему, услышала наши упреки. Книга „Через месяц, через год“ отличалась нестройностью и небрежностью, которые были нами отмечены. В романе „Любите ли вы Брамса?“ мадам Саган, впрочем, как и мы, определенно любит красивые названия, – с первых страниц представлены все герои, их встречи неизбежны и вполне мотивированы: тридцатидевятилетняя Поль – по-видимому, таков возрастной предел неотразимости, с точки зрения мадам Саган, – двадцатипятилетний Симон, красивый молодой человек, влюбленный в Поль, и Роже, неверный любовник Поль, которую он мучает своими вечными обманами и беспорядочной жизнью. Впрочем, Роже – наименее удавшийся герой из этого трио. Успех мадам Саган объясним с первой главы. Интрижка, которая завязывается между зрелой женщиной и незрелым молодым человеком, оказывается историей любви, далекой от порока, более того, она убедительна и волнующа. Короче говоря, большая удача. Остается лишь поздравить мадам Саган и помолиться за ее творческое исцеление (которого многие после неудачи с предыдущей книгой уже не ожидали, а другие, напротив, втайне на него надеялись)».

«Прелесть этой книги объясняется тем, что сюжет строится вокруг трех персонажей, заставляющих друг друга страдать, но не теряющих обаяния. И хотя возраст Поль, об этом уже было сказано, представлен в романе как обстоятельство, чреватое неизбежной катастрофой (при том, что терзания героини могли бы показаться несовременными даже самой мадам Саган), хотя страсть, поражающая героев, как гром небесный, – вещь сегодня редкая, а Роже с его романами-однодневками наводит скуку, само описание героев – абсолютно классическое и вместе с тем захватывающее. Короче говоря, мадам Саган рассказывает нам об одиночестве в любви с искренностью и целомудрием, которыми пренебрегает большинство ее собратьев по перу. А мы этими качествами восхищаемся».

Неудача романа «Через месяц, через год» в какой-то мере выбила меня из седла, тем более что она усугублялась сочувственными минами моих собеседников и шепотком: «Как жаль» – за моей спиной. А иногда приходилось слышать и такие высказывания: «Клянусь вам, я залпом проглотил „Здравствуй, грусть“, но тут, конечно… О, я уверен, что вы воспрянете в следующей книге, во всяком случае, когда-нибудь… Видите ли, подобное происходит так часто, фейерверки гаснут сами собой…» Я улыбалась, шутила, но была вне себя от злости, и это задевало мое самолюбие, подрывало душевное спокойствие.

Помню, как однажды в Гассене под вечер или после бурной ночи я проснулась – голова на столе, волосы свисают на глаза, так что в первую секунду не могла даже понять, кто я такая. И мне пришлось читать и перечитывать последнюю страницу рукописи, чтобы добраться до слова «Конец». Я поднялась, затем присела на ступеньку. Рядом не оказалось никого, с кем можно было поделиться моим счастьем, и, чтобы утешиться, я стала смотреть на виноградники и безлюдную площадку для игры в шары; а где-то вдали – совсем серое, уже сбросившее свой повседневный синий наряд – море. Его мне как раз и не хватало, но до моря было слишком далеко, чтобы я могла слышать ритмичное и радостное его дыхание, подобное урчанию огромного кота, лижущего своим шершавым языком песок на пляже. Друзья куда-то разошлись, оставив меня одну, – я успела лишь сказать им, изобразив из себя вдохновенный, но опечаленный неизбежным одиночеством «синий чулок»: «Предстоящее вам освежающее купанье очень соблазнительно, но я подошла к самому концу книги. Сегодня вечером она наверняка будет завершена». – «Ах, ах! – ответили мне. – Не так уж и быстро ты ее написала! Верно? Я даже подумал, не отказалась ли ты от своих прелестных коротких романов ради длинной и нудной трилогии…» – «Нет, будьте спокойны, – ответила я сухо. – Чтение моей книги займет не более полутора часов вашего времени». Короче, я почувствовала себя очень одинокой, один на один со своим ненужным талантом и ежедневными усилиями заработать на жизнь себе и нескольким бездушным эгоистам. У меня даже слезы навернулись на глаза, когда я описывала для вас такую свою судьбу, а ведь некоторые читатели так завидуют мне! Если бы они видели, как я, проработав три или шесть месяцев над книгой, пишу слово «Конец», и это абсолютно неинтересно, безразлично моим лучшим друзьям… Да, воистину «слава – это сверкающий траур по счастью», как писал… кто же это написал? Мадам де Сталь или Шатобриан?

Во всяком случае, если призадуматься, то вовсе не слава угнетала меня, а скорее работа, которой она требовала… и если мои друзья казались безразличными, почти жестокими, значит, им надо было за что-то отомстить мне.

И действительно, совсем недавно, прекрасным ранним утром я, проработав всю ночь, примерно в семь часов утра обошла дом и перевела часы Боба, Софи Литвак и Бернара Франка на пять часов вперед. То же самое я проделала со стенными часами, поставив стрелки на полдень. Затем весело обежала их спальни, восклицая: «Завтрак! Завтрак готов! Уже полдень! Пора на пляж!» И, дрожа от радости, прислушивалась к их комментариям: «Господи… какая я усталая…» – говорили они. «Я тоже, а мы ведь вернулись не так уж поздно…», «Небо какое-то белое…», «Да, странная атмосфера. Тишина… Ни одного звука…» и т. д. В конце концов мы уселись в машину и, резвясь, высыпали на пляж (владелец которого только начинал раскладывать матрацы на песке). В этот момент я без лишних слов улизнула, так как оторопевшая хозяйка прокричала нам с южным акцентом: «Да как же это… Вы что, с постели свалились, бедняги?.. Что тут делать в такой час?.. Даже море не прогрелось…» Мои глупые шутки, беспорядочная натура, страсть к детским забавам – все это обсуждалось и осуждалось после моего возвращения. И хотя ряд загорелых спин демонстрировал мне свою обиду, я не могла удержаться от смеха. У меня в ушах все еще звучало: «Небо какое-то белое… Да, странная атмосфера…»; и эти простофили постукивали по своим часам, будто они были виноваты в их легковерии.

Я только что назвала как нечто само собой разумеющееся имя Бернара Франка – читатель, конечно же, узнал журналиста из «Обсерватер» (работавшего прежде в «Монд» и многих других изданиях) – и сделала это потому, что после нашего знакомства мы редко расставались. Флоранс представила мне его на одном из коктейлей в год выхода романа «Здравствуй, грусть». Это был неприветливый молодой человек с густыми бровями, приятным голосом, красивыми руками; в обращении с малышкой Саган он всегда был ироничен, но с первого дня – несколько любовных приключений не в счет – не покидал ее, так же как она его. Он уже написал потрясающую «Всемирную географию», был близко знаком с Сартром, а для меня явился самим воплощением интеллектуала. Мы часто жили вместе, насколько позволяли наши дома, наши разные браки, и разошлись лишь по вине быстротекущего времени – других причин не было. Конечно, у него на сей счет могло быть иное мнение, мне кажется, он скорее упомянул бы о своем долготерпении, о моих дурацких книжонках (в то время как я, нисколько не насилуя себя, относилась с неизменным уважением к его книгам). Флоранс, Бернар и я колесили на моих красивых машинах по улицам Парижа, по дорогам Юга и заснеженным шоссе, и все трое были счастливы и веселы. После некоторых перипетий, о которых мы никогда не говорим, потому что по-прежнему встречаемся так, будто познакомились лишь накануне, мы оказались в одинаковом душевном состоянии… все трое развелись и, будто странные раки, навсегда прицепились к одному и тому же утесу литературы.

Если говорить о дружбе, следует вспомнить, что в 54—55-м годах я познакомилась с танцовщиком Жаком Шазо, самым смешным человеком в Париже. Мы с ним не расставались вплоть до его смерти, очень любили друг друга и вместе много смеялись. Нет, я не смогу долго рассказывать о нем. Даже о живых друзьях говорить трудно – из деликатности, но о покойных вспоминать в десять раз тяжелее и, на мой взгляд, в десять раз бестактнее. В душе я говорю себе: «Как бы это понравилось Х! Как бы У над этим посмеялся…» Я не верю ни в вечную жизнь, ни в реинкарнацию, я атеистка с четырнадцати лет, но все равно не могу смириться с тем, что никогда их не увижу, потому что воспоминания неожиданно сдавливают вам горло, вы упираетесь в стену, закрыв глаза, и произносите то или иное имя. Какого жестокого и бесчувственного бога можно упрекнуть в этом?

«Волшебные облака»

Итак, восстановив добрые отношения с читателем, недовольство которого я так и не заметила, поскольку на улицах меня останавливала – как, впрочем, и теперь останавливает – самая разношерстная публика: студенты, торговцы, старые женщины, выражающие мне свою симпатию («Продолжайте… пишите! Мы с вами!»), – я уже не воспринимала провал романа «Через месяц, через год» как тяжелый удар. К тому же «Любите ли вы Брамса?» и критические статьи об этой книге доставили мне огромное удовольствие.

Между тем я написала книгу о ревности и о Флориде. Я не помню, как восприняла ее критика, но это само по себе доказывает, что отзывы не были благоприятными. Позавчера я перечитала книгу, и, признаюсь, критики не ошиблись. Ревность и снисходительность изображены в ней крупными мазками, а герои настолько неестественны, насколько это возможно. Да и сюжет довольно скучен; короче, плохой роман, и, перечитывая его, я испытывала стыд. Не будем больше говорить о нем! Это значит, что, по моему мнению, «Волшебные облака» проплыли, не слишком пострадав от нападок. Журналисты всех мастей признали, с трудом, но признали, что не только реклама сотворила меня, что я как писатель достойна их внимания. И если они продолжали третировать меня, если нападали слишком яростно, реакция читателей, как говорится, не заставляла себя ждать: ко мне – и, думается, к руководству периодических изданий – приходили возмущенные письма. За моей спиной уже стояла небольшая армия защитников, что, с одной стороны, успокаивало, а с другой – огорчало меня, вплоть до того, что я испытывала чувство вины, которого прежде не знала. Мне никак не удавалось ответить на письма, которые присылали читатели, письма, зачастую прелестные, умные, подчас наивные, но доброжелательные. Я сочиняла ответы в кровати по вечерам, но, когда просыпалась, вихрь повседневных забот закручивал меня. Я отбирала самые приятные или волнующие письма. Но на следующий день теряла их. Если кто-то из моих корреспондентов сердится на меня за молчание, пусть они знают, что я сделала это не нарочно.

После всего вышеизложенного на меня, разумеется, обрушилось налоговое бремя, и я старательно разбиралась с ним, точнее, поручила моим банкирам и издателям заниматься налогами вместо меня: и никогда ни о чем не спорила, что должно было успокоить их совесть налогоплательщиков. В результате из месяца в месяц, в зависимости от тиражей моих книг за границей и во Франции, я постоянно должна была выплачивать значительные суммы, но так и не получила возможности (несмотря на возникавшее иногда желание) купить себе жилье. Судьба решила все по-своему. Я превратилась в завзятого арендатора-переселенца и так вошла в эту роль, что двадцать лет спустя посвятила «арендованным домам» стихотворение и опубликовала его в «Эгоисте».

 
В доме, что ты снимаешь,
После тебя остаются
Два-три года жизни
И эхо твоего голоса…[3]3
  Пер. Г. Калашникова.


[Закрыть]

 

Тем, кто по досадной случайности не знаком с журналом «Эгоист», сообщаю, что это самое эстетическое, самое многоплановое и самое свободное периодическое издание нашей эпохи. Тот факт, что Николь Висняк является одной из ближайших моих подруг, обладает самым живым и самым взбалмошным из известных мне умов, никак не влияет на мое суждение. Отметим лишь, что она – единственная из всех издателей журналов – заставила меня четыре раза переписать статью, и ее требовательность была справедлива.

Впрочем, не единственная, поскольку был и второй, столь же непримиримый редактор моих произведений. Я говорю о Филиппе Грумбаке, возглавлявшем журнал «Экспресс», блиставший, судя по всему, благодаря ему; именно этому человеку я позвонила, когда молодчики из ОАС совершили покушение на меня в доме моих родителей. Мой рассказ поразил его так же мало, как и моего отца, скептически настроенного свидетеля происшествия. Я оказалась не способной описать драму, а мое «красноречие» лишь окончательно все запутало. В результате комментарии этих двух собеседников успокоили меня окончательно.

Я сейчас скажу и больше говорить об этом не буду: с детства больше всего на свете я мечтала писать стихи в каком-нибудь хорошо знакомом мне месте (в Ло, Париже, Нормандии), и еще я мечтала, чтобы не гасили во мне всепоглощающего и чрезвычайно устойчивого душевного порыва, того порыва, что опирается исключительно на чувства, непроизвольную память и гармонию, короче, на лирический отзвук в душе. «Лиризм, – говорил, по-моему, Валери (я даже уверена, что он), – это высшая степень восклицания». И если к двадцати-тридцати годам я обрела циничный и разочарованный (как мне казалось) вид, тем не менее восклицать продолжала по многим поводам. Лежа в траве на лугу или у камина, извлекая из авторучки чудесную гармонию слов, слагающихся в некое единство только раз в жизни… Или еще раз перечитывая Рембо: «с тех пор я был омыт поэзией морей».[4]4
  Пер. Д. Самойлова.


[Закрыть]
Если повседневная жизнь не нарушала моего покоя в течение полугода, я была уверена, что сумею написать два-три неплохих, то есть восторженно-возвышенных стихотворения. Способность поэтов жить своей поэзией и потрясать возгласами любви или самой неуемной ненависти широкую публику долгое время вызывала во мне зависть. Точно так же я завидовала образному мышлению и словарному богатству Элюара и Арагона. А в настоящее время – особенно Арагону, его удивительному умению использовать самые простые, самые обычные слова для написания самых душераздирающих строк:

 
Еще один миг
Меня бы настиг —
И смерть бы пришла.
Но чья-то рука
Явилась издалека
И руку мою взяла.[5]5
  Пер. М. Алигер.


[Закрыть]

 

Или Элюар:

 
…В мерцающем небе текут тихие реки,
Отражая лица влюбленных,
Рассвет, словно звонкая раковина,
Объявляет рождение дня.
Ночь любви подходит к концу —
Поцелуи сомкнутых и приоткрытых губ…[6]6
  Пер. Г. Калашникова.


[Закрыть]

 

Конечно, не только поэты слагают стихи, однако редкие прозаики, соблазненные самой трудной, самой взыскательной, самой точной и самой откровенной стилистической формой французского языка, знают, что в один прекрасный день им придется возмещать расходы издателю. Одному лишь Преверу удалось тридцать с лишним лет назад облегчить и обогатить – в буквальном смысле – жизнь поэта.

Тем не менее строки из его сборника «Слова» однажды причинили мне неприятности. Чтение вслух одного из стихотворений Превера в утонченном парижском монастыре послужило причиной моего изгнания из него. Признаться, читать эти стихи в обители Господа было не очень прилично:

 
О, Отец наш небесный,
Оставайся в своих чертогах,
Мы ж на земле пребудем,
Прекрасной порою земле…[7]7
  Пер. Г. Калашникова.


[Закрыть]

 

Земля всегда прекрасна, хотя ее обитатели плохо обращаются с ней и, кажется, обрекают на гибель. Земля… каких-нибудь сто лет назад о ней говорили со страхом, боялись коварной и властной водной стихии, холодных зимних ночей, раскатов грома, немыслимых расстояний, летнего ненастья и суховеев, непредсказуемых болезней, чумы, холеры… – кто знает, чего еще! – боялись всего, что отталкивало людей по причине их слабости. Теперь со всем этим покончено, Земля почти укрощена, ее воздух отравлен, природная среда с ее естественными средствами защиты навсегда разрушена, в десятке тысяч точек планеты дремлет смерть, подрывница и отравительница. И поэтому мне так жаль наших потомков – тех веточек, что вырастут из нас, деревьев, – ведь они ничего не узнают о щедрости и очаровании Земли. Жаль мне и Парижа, чудесного города, пропитавшегося вдруг воздухом, вызывающим у нас кашель, щиплющим глаза, воздухом, вынуждающим бежать из этого города тех, кто его когда-то любил. Кстати, об успехах книготорговли также принято говорить в прошедшем времени. Но пока еще ни один роман о любви не уступил своего места, своего первенства роману о СПИДе.

Я только что перечитала последние страницы о Земле, Париже, отравлении среды и т. д. и в очередной раз убедилась, что сюжеты общего характера мне не удаются. Я присоединяю свой слабенький голос к мощному гимну возмущенных защитников природы, людей молодых и последовательных, но мой голос – не знаю, почему – никогда не звучал особенно внушительно, во всяком случае в общем хоре. И тем не менее я подписала манифест «421» – простите, я хотела сказать «121» – и ОАС устроила на меня покушение, я подписала документ в защиту женщин, сделавших аборт, и увидела свою фамилию под устрашающе крупным заголовком в «Нувель обсерватер»: «Женщины, ваш живот принадлежит вам!» Что касается этой проблемы, то клянусь, я никогда не поставила бы свою подпись, если бы знала, в какую формулу облекут мою общественную активность; к тому же моя мать десять дней не разговаривала со мной, оскорбленная не моим отказом родить ей энного внука, а тем, что я позволила писать о моей утробе в печатном издании, какого бы толка оно ни было.

В конце концов я сделала, что могла, что считала правильным. И на этот раз сумела четко выступить на телевидении, поскольку гнев почти всегда делал мою речь безупречной. Уверена ли я сейчас в том, что тогда отстаивала? Я вдруг стала сомневаться во всем, что говорю сама и что говорят другие. Работая над настоящим эссе (жанр, к которому я, кажется, никогда раньше не обращалась), я все время спрашиваю себя, существует ли серьезная причина для его написания. Зачем я делаю это? Не для того ли, чтобы убедить самое себя в значимости своих произведений и в том, что меня понимают читатели, или же я ступаю на зыбкую почву, каковой, судя по всему, является моя проза, исключительно ради удовольствия писать: писать между встречами – когда я думаю об этой книге, – разговорами – когда я думаю об этой книге, – диалогами – когда я думаю об этой книге… И испытываю столь же эгоистичные чувства облегчения и счастья, когда пишу для вас, дорогие читатели, дорогие сограждане, дорогие мои сторонники… Литературное творчество – это долгий и беспокойный синкоп. Однажды я очнусь в холодном поту рядом с теми, кого люблю, не в ладу сама с собой, но раскрепощенная, успокоенная, будто после кровопускания, освобождающего меня от тяжелой примеси в крови. Никакие прелести досуга не смогли бы ничего поделать с этим бесценным даром, с возможностью в любую минуту излить душу, с этой постоянно волнующей жаждой, дарующей свободу; в этом и состоит наслаждение писать. Мне кажется, я могла бы завидовать, даже ненавидеть человека, которому удалось «то» и «это», а мне – нет. Вот почему я так долго извинялась перед читателем, никогда не забывая о том, насколько незаслужен мой успех (и, как знамя, несла свою скромность на вытянутой руке). Как бы то ни было, но всегда наступает момент, когда, медленно покидая берега подлинной жизни, я устремляюсь на бескрайние – для меня – просторы литературы.

«Сигнал к капитуляции»

Вернемся же к нашим баранам. Во всяком случае, к тому из них, что стоит следующим по порядку вышедших книг и называется «Сигнал к капитуляции». «Барабанный бой, объявляющий о начале капитуляции в осажденном городе», – сказано в «Ларуссе» и, мгновенно, в моем мозгу, – потеря свободы, капитуляция души и сердца перед новым чувством, более сильным, чем воля. В этом романе, имевшем большой успех, особенно после выхода на экраны быстро снятого хорошего фильма Алена Кавалье, героиня по имени Люсиль поддается желанию, своему собственному желанию и уступает любви – если это не слишком сумбурно сказано, – а затем предпочитает этой любви роскошь, свободу и легкость определенной жизни. Но критики стали строже, хотя не так придирчивы, как прежде были «Дядюшка Кантер», «Дядюшка Камп», «Дядюшка Руссо», «Дядюшка Анрио», и они спрашивали: «„Сигнал к капитуляции“ – это история печальной любви или, напротив, нечто вроде кредо писательницы Саган?»

«Даже когда она цитирует некоторые фразы Фолкнера, будто прячась за ними, не звучат ли они как признание?» Я тут понял, что только беспечности мы обязаны лучшим, что в нас есть… Нет в жизни большей радости, чем знать, что свободно дышишь и живешь в тот краткий срок, что отпущен нам на земле… «Сигнал к капитуляции»– это не просто рассказ о молодой, слегка вероломной женщине, которая, следуя своей природной склонности, покидает любимого человека, чтобы нравиться всем, отказывается от жизни вдвоем ради жизни в обществе. Ее выбор продиктован трезвым, циничным отношением к самой себе, человеку, осознающему и принимающему свое одиночество, то самое одиночество, от которого страдают в зрелом возрасте, но сознательно выбирают в тридцать лет. Эта книга – не только роман, это свидетельство, и возникает вопрос, не отражает ли оно точку зрения самого автора. Нам следует вспомнить нежную любовь Люсиль, ранимость Поля в романе «Любите ли вы Брамса?», чтобы и на сей раз почувствовать определенное доверие и симпатию к героине «Сигнала к капитуляции». Фильм также удался, ведь Катрин Денев и Мишель Пикколи великолепно подошли на главные роли. Я работала над сценарием в Сен-Тропе в июне и, как обычно, сняла однокомнатный номер в отеле «Ла Понш», который делила с Жаком Шазо. Мы спали на двух больших кроватях, и было условлено, что каждый может приводить на свою кровать очередное увлечение, но занимать номер можно было только до ужина. После десяти вечера мы становились двумя примерными постояльцами и, как самые целомудренные брат и сестра, отправлялись в свой номер спать. Разумеется, случалось, что мы возвращались в отель ночью, в одно и то же время, и, слушая рассказы Шазо о проведенном им вечере, я корчилась от смеха, притулившись к краешку ванны. Мне до безумия не хотелось раздеваться и напяливать на себя ночную рубашку из бумазеи, купленную на всякий случай в одной из немногочисленных галантерейных лавок Сен-Тропе. Послеобеденное время, напротив, распределялось по желанию. Я говорила Шазо: «Если ты не вернешься до пяти часов, то я до этого времени буду работать с Аленом». Но по воле богов и велению инстинкта нередко в разгар работы к нам являлся Шазо в сопровождении своей последней пассии. Он смотрел, как мы поспешно сгребаем наши бумаги и карандаши и отправляемся работать на террасу, открытую всем ветрам, – при этом я ворчу, а Шазо теряет терпение, я подбираю издевательские фразы в его адрес, а он готовит на них ответы. В конце концов мы с Аленом (он – оторопев, но проявив понимание, я – извиняясь и выражая признательность за его доброту) уходим.

И действительно, когда перечитываешь «Сигнал к капитуляции», то обнаруживаешь в романе некий вызов, апологию одиночества, преходящего мгновения, чувственности, которая могла показаться вызывающей. Интересно, могла ли я поступить, как Люсиль? Нет, я в этом не уверена. Я бы попросила денег у Шарля, но потом осталась бы с ним. (Я не люблю такого рода долги.) И главное, бросила бы Антуана значительно раньше, поскольку не могла бы рассказать ему, что делала целый день, не попав впросак. Потому что суть любви – в стремлении соучаствовать во всем, что происходит с близким тебе человеком, в желании посвятить ему свою жизнь и, если надо, изменить ее. Меня захлестнула бы волна смутных, сдавливающих горло переживаний, но той силы, той веры в себя, которые отличают Люсиль, во мне бы не нашлось, хотя сомнения моей героини мне иногда понятны. Когда я писала эту книгу, мне было тридцать лет; но, кроме этого, – ничего общего с женщиной того же, бальзаковского, возраста. Итак, роман «Сигнал к капитуляции» показался мне более многоплановым, зрелым, более глубоким и увлекательным, чем предыдущие книги.

С 1965 по 1968 г. я, по-видимому, ничего не написала. Полагаю, что это был бурный период, как в моей личной, так и в писательской жизни. К моему глубокому сожалению, Жюльяр скончался в тот день, когда родился мой сын. Впоследствии мне пришлось плыть по течению в компании издателя по имени Нильсен; он возглавлял издательство «Пресс де ла Сите» и к литературе был совершенно равнодушен. Мы поссорились из-за этого, и я решила объявить забастовку, не участвовать в рекламной кампании вокруг моей следующей книги, не давать интервью, забыв при этом, что, если издатель зарабатывает тридцать франков на каждом экземпляре книги, я сама зарабатываю двадцать. Итак, я уехала в деревню, а тираж моей книги составил лишь четвертую часть от обычных моих тиражей. Что явилось для меня прекрасной демонстрацией могущества прессы, если я его недооценивала.

В дальнейшем я не смогу упоминать критиков, следивших за моими первыми шагами в литературе: Руссо, Анрио, Кампа, Кантера не стало, а те, кто пришел им на смену, были больше склонны к самолюбованию, нежели к чему-то другому, они предпочитали подробно рассказывать о своем восприятии книги, а не о ее сюжете. Перемены часто оборачивались потерей для меня. Мне казалось, что мои просвещенные и мудрые «старые дядюшки» посредством своего буржуазного здравомыслия и учености дали мне больше, чем категоричные молодые критики моего поколения. Хотя, по сути, их оценки в какой-то мере совпадали: «Очаровательно, но могла бы писать и лучше. Добротные персонажи, но стиль халтурный» и т. д, – и, по правде говоря, нередко были справедливы.

Откуда вдруг взялось определение «мудрые и просвещенные старые дядюшки», о которых я говорю? Один из моих двоюродных дедушек жил в деревне, у него был кабан, которого он приручил и хотел научить танцевальному па «кейк-уок». Этот дедушка всю свою жизнь провел в Коссе, волочась за женщинами трех поколений. Что, разумеется, не свидетельствует о склонности к размышлению. Что же касается моих родных дядюшек, то они отдали дань благоразумию лишь после сорока лет, когда семья уже не ожидала этого от них…

У моего отца не было брата, но были две сестры, одаренные и чувствительные натуры, которых мне не довелось застать в живых. Одна из них покончила с собой. Другая умерла слишком молодой. Мой отец, воспитанный исключительно женщинами, терпеть не мог мужчин, тем более своих зятьев, этих воров. Когда мои мужья или муж моей сестры приходили к нему обедать – отдельно, разумеется, – он бросал на них презрительные и унылые взгляды, говорил с подчеркнутым и явно наигранным высокомерием, а если был в плохом настроении – со столь откровенным раздражением, какого никто не мог ожидать. Он смотрел на них, как на пятна на скатерти, как на внезапно явившихся слуг, которых моя мать должна была заметить и прогнать от его стола. Но поскольку она этого не делала, он бросал на нее злые и гневные взгляды, которые поначалу она пыталась разгадать, а затем совсем перестала ими интересоваться. Нужно сказать, что и его отец, мой дед по отцовской линии, которого я никогда не видела, был таким же раздражительным, как его сын. В течение тридцати лет, например, он сидел в своем любимом кресле, которое было ничем не лучше других, и, чтобы в его отсутствие это кресло никто не посмел осквернить, решил подвешивать его к потолку при помощи особой системы блоков, замка и ключа, с которыми никогда не расставался. Уходя на завод – рано утром и сразу пополудни, – он поднимал свое кресло к потолку и там закреплял его. А по возвращении опускал и наслаждался им от души. Моя бедная бабушка принимала своих близких друзей и просто знакомых под этим «дамокловым креслом» и давала самые сумбурные объяснения. Десять лет спустя она произносила лишь одно: «Это Нестор… когда он… возвращается…», как будто речь шла о чем-то вполне естественном. Короче, подобная наследственность вряд ли научила бы меня понимать, что такое настоящая жизнь и настоящая мудрость. Но пора кончать с семейными преданиями, пока, увлекшись, я не открыла читателю ужасных тайн семейств Лобар и Куарез, моих предков по прямой линии.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю