444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Франсуаза Саган » Женщина в гриме » Текст книги (страница 12)
Женщина в гриме
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 01:37

Текст книги "Женщина в гриме"


Автор книги: Франсуаза Саган



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 27 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]

– Кларисса! – воскликнул Жюльен. – Скажите же мне, что вовсе меня не любите, что вчера вечером вы были мертвецки пьяны, что я вам не нравлюсь и что вы безнадежно ошиблись; скажите же мне, что вчера у вас на миг помутился разум. Точка. Скажите мне все это, и я оставлю вас в покое.

Она некоторое время глядела на него, отрицательно покачала головой, отчего Жюльену стало немного стыдно. Он упредил ее действия этим маневром: она больше не могла использовать этот предлог, спрятаться под покровом опьянения, она более не способна была прибегнуть к столь жалкой отговорке; более того, она была не в состоянии сказать Жюльену, что тот ей не нравится.

– Все это вовсе не так, – проговорила она, – просто я не тот человек, которого можно полюбить, уверяю вас, вы тоже станете несчастным. Меня никто не любит, и я никого не люблю, пусть так и будет, я этого и хочу. Так что дело не в вас лично.

Жюльен резким движением повернулся к ней и заговорил очень быстро, очень тихо:

– Послушайте Кларисса, вы же не можете жить в одиночестве, жить с человеком, который вас не любит? Ведь должен же быть кто-нибудь на свете, кто-нибудь, ну, скажем, ваш друг, ваш ребенок, ваша мать, ваш любовник, ваш муж, кто соответствовал бы вам… кто-нибудь, кто думал бы о вас в тот самый миг, как вы думаете о нем, да и вам необходимо кого-то любить и знать, что есть кто-то, кто придет в отчаяние от вашей смерти… Но что вы такого сделали, – продолжал он, – чтобы он так с вами обращался? Вы ему действительно изменили или действительно заставили страдать? Что произошло между вами? Для чего он хочет держать вас в своей воле?.. Чтобы быть богатым? – внезапно выпалил Жюльен и тут же умолк, пораженной собственной догадкой, после чего рассмеялся.

Он глядел на нее торжествующе и сострадательно, что заставило ее отвернуться от него с легким стоном отчаяния или горести; Жюльен сделал шаг по направлению к ней: какой-то миг они, замерев, смотрели друг на друга, охваченные воспоминаниями, воспоминаниями об одном вечере, об одной ночи, воспоминаниями о руке другого, о дыхании другого, о коже другого; они вдруг отделились от этого голубовато-зеленого бассейна, от Эдмы, Армана и всех прочих, от летающих вокруг чаек, и оказались во власти страстного желания, вспыхивавшего то у одного, то у другого с нарастающей мощью. Да, пусть эта рука, бесполезно висящая вдоль бедра, придвинется к другому телу, притянет его к себе, пусть бедро одного прижмется к бедру другого, пусть одно тело покоится всей своей тяжестью на другом теле, пусть каждый из них дойдет до предела своих возможностей и придет на помощь другому и утолит неудержимое влечение друг к другу, пусть их взаимодействие будет подобно электрическому разряду; пусть их кровь, пресыщенная страстью, станет безжизненной, словно вода, и пусть они оба, в конце концов, впадут в обморочное состояние, пусть перед глазами плывут красные круги, и все станет фатально, конкретно и поэтично, приемлемо, желанно, отвергаемо, долгожданно, беспорядочно. Она была на расстоянии одного метра от него, как накануне, накануне до того момента, как они направились к бару, как было на палубе, сейчас ярко освещенной, чистой и холодной, и она вспомнила, как вчера рука Жюльена лежала у нее на плече, а он вспомнил, как вчера рука Клариссы лежала у него на затылке. И тут Кларисса отвела взгляд от Жюльена, а Жюльен бросился в воду и поплыл к противоположному краю бассейна, словно спасаясь от акул, как раз перед тем, как Кларисса повернулась лицом к стенке бассейна и прислонилась к ней, а затем проскользнула оттуда в самую мелкую часть бассейна и замерла, опустившись на колени и прижав лоб к ограждению. И Эдма, которая, сидя в качалке, заметила, что эти двое уже не любезничают друг с другом, встревожилась.

– Вы собираетесь есть прямо тут, в воде?

Эрик опустился на корточки у бортика бассейна и смотрел на Клариссу раздраженным взглядом. Он говорил тихо, но все повернулись в их сторону, заметил он, когда поднял голову. «Все» – это были Эдма, Арман, Элледок, Дориаччи, Андреа, обратившие на него и Клариссу подчеркнуто безразличные взгляды, взгляды, которые, как он вообразил себе, были преисполнены сочувствия к Клариссе. Ведь его интрижка с Ольгой не осталась незамеченной. В данный момент требовалось, чтобы он разыгрывал из себя доброго супруга, чтобы его адюльтер показался неизбежным, чтобы ему сочувствовали не меньше, чем Клариссе. Он схватил махровое полотенце и заботливо накинул его на Клариссу.

– Почему вы лишаете нас столь очаровательного зрелища, месье Летюийе? – раздался пронзительный голос Эдмы Боте-Лебреш.

– Нет-нет, я уже выхожу, – проговорила Кларисса и, вылезая из воды, повернулась к Эрику, и, увидев ее тело в купальном костюме, полуобнаженное, но целомудренное, ее умытое водой лицо, без обычного макияжа, лицо настолько же красивое, насколько, как ему представилось, порочное, он побагровел от ярости и стыда, причем стыда необъяснимого.

– Как вы могли? – негромко пробормотал он и, натянув полотенце ей на плечи, стал энергично, даже грубо, ее растирать, пока она не пошатнулась и не запротестовала.

– Послушайте, Эрик, – проговорила она удивленным голосом, а затем спросила: – О чем это вы?

Тут он отпустил ее и с усилием отступил назад, в ушах у него горело и звенело из-за оглушительных криков изголодавшихся, по-видимому, чаек.

– Как вы могли зайти в воду на таком ветру? – процедил он сквозь зубы и одеревенелыми пальцами стал выуживать из пачки сигарету, делая вид, что полностью поглощен этим занятием, однако понимая, какую он сказал глупость.

Кларисса, во всяком случае, ничего не поняла, ведь по сути дела он ее упрекнул за то, что она продемонстрировала всем окружающим и ему самому лицо женщины чувственной и желанной, женщины незаурядной, женщины, на которую не откажется взглянуть ни один из присутствующих мужчин, более того, на этот раз взглянуть с удовольствием, а не только с сочувствием.

Кларисса, оказавшись рядом с Эриком, выглядела недоступной, недоступной и оскорбленной; все прочие там, позади, умолкли и с удивлением наблюдали за их резкими жестами. И тут Эрика осенило: оставив недоумевающую Клариссу, он с жестом покорности судьбе направился в бар, четко и ясно произнес заказ и двинулся назад, к ней, отметив по пути и соответственно истолковав настороженное, на грани невежливости, выражение лица Жюльена.

– Возьмите, – сказал он Клариссе с полупоклоном, демонстрируя таким образом готовность к услугам, и подал ей двойной сухой аперитив, которого она не заказывала.

– Но я ничего у вас не просила, – удивленно произнесла она тихим голосом.

Удивившись, но не справившись с искушением, она протянула руку к бокалу, схватила его и поспешно поднесла к губам, боясь, что Эрик пожалеет о том, что нарушил им же установленные правила, и отберет его назад; эта поспешность могла бы шокировать всех свидетелей, однако те уже отвернулись от них и вернулись к своей беседе, что отметил Эрик, бросив в их сторону непроницаемый, но напряженный взгляд.

Когда он повернулся к Клариссе, та уже проглотила содержимое бокала и глядела сквозь его призму на Эрика спокойным, ничего не выражающим взглядом. Взгляд ее задержался на Эрике лишь на несколько мгновений, после чего Кларисса отвернулась и пошла, завернутая в полотенце, по направлению к каютам.

– Вам следовало бы запретить своей супруге накладывать столь жуткий макияж, – проговорила Эдма Боте-Лебреш, стоило Эрику поравняться с их группой и, в свою очередь, устроиться на одном из стоявших в каре шезлонгов.

– Я сто раз говорил ей об этом, – улыбаясь, произнес он.

Эта улыбка призвана скрыть его смущение, подумал Жюльен Пейра, который за три минуты обтерся досуха и оделся и который очередной раз отметил, как литература (причем дурная) влияет на поведение Эрика: казалось, он служит живой иллюстрацией упрощенного характера для романа в картинках или играет в примитивном фильме роль хорошего мужа. Поведение Летюийе до поры до времени представлялось ему сугубо школярским и смешным в его глупых проявлениях, в его сугубой психологической банальности. Но теперь, когда Жюльен уже знал или полагал, что знает, его мотивацию, то почувствовал себя как бы замаранным, запятнанным столь малоприятной, жестокой и ложной трактовкой понятия здравого смысла. И он вступил в спор с самим собой, с этой избитой теорией, с этим грубейшим общим местом, породившим бредни Эрика – и отчасти его самого. «Богатые не такие, как все остальные», – сказал Фицджеральд, и он был прав. Сам он, Жюльен, никогда не мог заводить друзей среди самых богатых, в обществе которых он бывал и которых частенько дурачил, а то и обчищал на протяжении последних двадцати лет. Но, быть может, это объяснялось боязнью угрызений совести, которые он мог бы заранее испытывать по отношению к своим жертвам, и именно это наверняка мешало ему видеть их очарование и их достоинства.

Тем не менее Эрик Летюийе не надувал Клариссу в финансовом плане: общественная известность, успех журнала позволяли ему делать крупные вливания в состояние семейства Барон и даже давали возможность содержать жену в роскоши, к которой она привыкла. Нет, в этом смысле Эрик не надувал Клариссу. Надувательство заключалось в другом, и это, с точки зрения Жюльена, было гораздо серьезнее. Он дал обещание ее любить, сделать ее счастливой, а он ее презирал и сделал хуже чем несчастной: заставил ее стыдиться самой себя. Вот где были обман, преднамеренное нанесение ущерба, правонарушение, покушение на человеческую личность, покушение, направленное не против ее добра, но против «добра, заключенного в ней». Он заставил ее думать о самой себе плохо и погрузил в ужасающие страдания собственным презрением к ней.

Жюльен, не задумываясь, встал. Ему требовалось немедленно увидеться с Клариссой, заключить ее в объятия, убедить ее в том, что она вновь способна любить, что он…

– Куда это вы направились, мой милый Жюльен? – поинтересовалась Эдма.

– Я вернусь, – проговорил Жюльен, – мне надо повидать…

– …кого мне хочется, – перебила Эдма, и Жюльен осознал, что чуть было не произнес вслух имя Клариссы, а Эдма это почувствовала.

Он склонился перед ней и на ходу поцеловал ей руку – ко всеобщему удивлению, – а затем проскользнул на палубу с ловкостью и сноровкой истинного завсегдатая скачек, который всегда жаждет вовремя попасть на взвешивание, на поле, к окошечку кассы, а также опередить прочих завсегдатаев. Жюльен ринулся по коридорам, обогнул двоих стюардов с подносами, перепрыгнул через стоявшего на коленях матроса, мывшего палубу, обогнал Армана Боте-Лебреша, спасавшегося от солнца и от болтовни, уступил дорогу озадаченной Ольге и вошел без стука в каюту Клариссы, которую мгновенно схватил в объятия, стоило ей обернуться к двери… К двери, оставшейся приоткрытой, так что Ольга, двинувшаяся назад вслед за Жюльеном, легко смогла их подслушивать.

– Дорогая моя, – проговорил Жюльен, – дорогая моя бедняжка…

– Вы с ума сошли, – раздался голос Клариссы, изумленный, робкий, однако скорее нежный, чем раздраженный, отметила Ольга с интересом.

Радость от проникновения в чужую тайну боролась в Ольге с раздражением от того, что количество страдающих из-за их с Эриком романа сокращается. Что ж, Симон будет расплачиваться за двоих, логично рассудила она. Само собой, это несколько повлияет на художественную сторону ее будущего рассказа, придется убрать терзания Эрика, оттенив, естественно, собственные победы. Зато это позволяет обойти неизбежные морализаторские раздумья Фернанды, ее упреки, которые в рамках «Необычайных приключений Ольги Ламуру» были бы весьма колкими и поставили бы под сомнение ее, Ольги, добросердечность и сделали бы ее ответственной перед все возрастающей массой опечаленных «других женщин». Уже несколько раз Ольга ощущала весь риск потерять в глазах Фернанды завидную репутацию «роковой женщины», приобретя взамен куда менее привлекательный статус юной сучки, чересчур часто встречающийся, что верно, то верно. Нежность, слышавшаяся в голосе Клариссы, в конце концов, даст ей верный настрой.

– Господи, Кларисса, – Жюльен говорил смело, отчетливо, – я вас люблю: вы прекрасны, Кларисса, умны, и чувствительны, и милы, разве вы этого не знаете? Надо, чтоб вы это знали, моя дорогая, вы чудесны… Более того, так думают все на этом судне, все мужчины влюблены в вас… Даже это ничтожество Андреа, стоит ему только отлепиться от груди Дориаччи и взглянуть на вас, не в состоянии оторвать от вас своих глазок жареного мерлана… И даже безжалостная Эдма-сахарозаводчица… и даже сама Дориаччи, которая любит только свои бемоли, находят вас изысканной…

Голос Клариссы то поднимался, то опускался, только Ольга не могла разобрать слов.

– Любите, Кларисса, и весь мир ваш! Понятно? Я не хочу, чтобы вам было грустно, вот и все, – заключил Жюльен, разомкнул объятия и отступил назад, чтобы лучше разглядеть, какой эффект произвели его слова.

А Кларисса, оглушенная, но разогретая жаром его слов, его тела и крепостью сухого мартини, Кларисса, никоим образом не убежденная, но растроганная, подняла голову и увидела желтовато-карие глаза своего кавалера, озабоченные и преданные глаза охотничьего пса, заметила влагу, стоящую в этих глазах, влагу, множившую и поглощавшую их сияние, а он вновь прижал ее к себе и, уткнувшись в ее приятно пахнущие шелковистые волосы, стал что-то сердито бормотать, бессвязно объяснять, злясь на самого себя, готовый принести извинения за этот ничего не значащий инцидент, за все то, что он себе напридумывал в своем мужском тщеславии. Сейчас он был уверен, что Кларисса вот-вот разразится смехом и начнет издеваться над всей этой сентиментальной чушью. Он даже счел бы это совершенно естественным, более того, оправданным, ведь его признание было таким идиотским…

– Жюльен, – пробормотала Кларисса. – О, Жюльен… дорогой Жюльен…

И, касаясь щек Жюльена, ее губы пять или шесть раз произнесли его имя, потом прижались к его лицу и стали перемещаться от подбородка к вискам, пролагая путь поцелуями, жадными и медлительными, осыпая лицо дождем поцелуев, голодных и молчаливых, неиссякаемым и нежным ливнем, и Жюльен ощутил, что под этим ливнем его лицо расцвело, словно плодородная и благословенная земля под весенним дождем, стало нежным и красивым и чистым, драгоценным и тленным, навеки любимым.

У себя в уголке Ольга больше не различала ничего: ни слов, ни движений, и ее охватила досада и ревность неведомо к чему.

Эрик пил кофе и курил сигару в обществе Армана Боте-Лебреша, спасающегося, как обычно, за неудобным столиком, своим последним и пока еще не прикосновенным, как он думал, прибежищем. Осажденный и побежденный, глава сахарной империи бросал враждебные взгляды на этого Летюийе, на этого красивого мужчину, явно принадлежавшего к его классу, который, тем не менее, осмеливался признаваться в том, что он коммунист. В своем политическом выборе, в отличие от дел финансовых, где он владел всеми тонкостями и обладал интуицией и изобретательностью, Арман Боте-Лебреш проявлял удивительную прямолинейность. В своем бизнесе он применял все современные методы производства, доставки, сбыта товара и в кругах промышленников его возраста и равного с ним масштаба считался наиболее дерзновенным и, как говорили, одним из наиболее передовых. Но в политике он признавал только две категории: с одной стороны – коммунисты, а с другой – порядочные люди.

По правде говоря, во всем, что не укладывалось в программу, установленную в его мозгу, этом укрытом под черепной коробкой компьютере (портативном, но безупречно функционирующем в свои шестьдесят два года и, без сомнения, рассчитанном еще на пятнадцать-двадцать лет) взгляды Армана были примитивно-упрощенными. К примеру, лет в шестнадцать он, подобно Элледоку, поделил женский пол на шлюх и порядочных женщин. И точно так же, как он отказывался признавать, что среди порядочных мужчин можно обнаружить социалиста или представителя левого центра, он не желал признавать, что среди порядочных женщин может оказаться женщина чувственная. Эта классификация распространялась на всех, за исключением женщин из его собственной семьи; тут Арман Боте-Лебреш считал своим долгом, своей святой обязанностью вести себя, как будто он слеп, глух и нем. К примеру, невероятно, чтобы Арман Боте-Лебреш не знал о любовных похождениях своей жены, но еще менее вероятно, чтобы он когда-либо позволил себе или кому бы то ни было другому хоть малейший намек по этому поводу.

Эта полнейшая безнаказанность поначалу восхищала Эдму, потом, естественно, набила оскомину и наконец стала ее смертельно оскорблять. Она искала этому причины самые разные и экстравагантные, пока не пришла к одной-единственной, но приятной: отсутствие времени! У бедняги Армана Боте-Лебреша график был до того жесткий, что оставлял ему немного времени на безразличие, чуть больше – на счастье, но ни минуты на то, чтобы ревновать, иными словами, быть несчастным. Завершая разговор о бескомпромиссной классификации Армана Боте-Лебреша, надо отметить, что, познакомившись с Эдмой, он включил ее в разряд женщин порядочных; и ему потребовались бы неотразимые доказательства противоположного, чтобы он извлек Эдму оттуда, куда поместил отчасти из эгоизма, отчасти из слепой приверженности методу; потребовалось бы, по меньшей мере, чтобы Эдма прямо у него на глазах кувыркалась с одним из его подчиненных на коврике у него в кабинете, издавая при этом сладострастные стоны или выкрикивая непристойности (которых она, между прочим, всегда избегала), чтобы Арман удалил ее с занимаемого ею почетного места и определил в малопочтенную категорию женщин непорядочных.

Эта зашоренность, эта, попросту говоря, глупость, определявшая взгляды Армана Боте-Лебреша, повлекла за собой последствия самые тяжелые, ибо, вынеся однажды то или иное суждение, Арман Боте-Лебреш начинал применять его на практике со всеми вытекающими оттуда последствиями. Он смещал с должностей честных и добросовестных мужчин, унижал очаровательных женщин, ломал судьбы; просто потому, что он не мог сразу определить этих людей в высший разряд, он намеренно отбрасывал их в низший, в область забвения, вовне. Число жертв его несправедливости увеличивалось с возрастом; причем настолько явственно, что это пугало даже Эдму, вообще-то не слишком интересовавшуюся личными отношениями мужа со своими служащими и уже уставшую от необходимости оказывать на него давление, пусть даже в опосредованной форме, при содействии его светских друзей.

Эрик Летюийе мог только раздражать этого человека. Державшийся как представитель высшего слоя буржуазии и одновременно ползавший на брюхе при получении приказов из Москвы, Эрик, особенно после женитьбы на сталелитейных предприятиях семейства Барон, воплощал собой предательство по отношению к своему классу, а если он к нему не принадлежал, то по отношению к классу Армана. Так или иначе, Эрик кусал руку, из которой получал пищу; запустив свой «Форум», созданный на деньги буржуазии, он обливал ее грязью (и при этом тысячекратно обращался к Арману Боте-Лебрешу с предложением воспользоваться оружием или средствами противостоящей группы, чтобы ее преднамеренно разорить или, в качестве промежуточного решения, скупить за бесценок это оружие, которое при других обстоятельствах обошлось бы весьма дорого. Но об этом нечего и говорить, это был бизнес). Арману казалось исключительно неудобным, чтобы этот коммунист в кашемире – да, почти исключительно в кашемире – путешествовал на том же самом судне, что и он, слушал, пусть даже вполуха, ту же музыку, что и он, рассматривал, пусть даже не более одной секунды, те же самые пейзажи, что и он, вдыхая при этом – по доброй воле или в силу необходимости – тот же самый запах мимоз, что и он. Правда, вторжение Эрика в вышеназванные сферы представлялось повелителю сахарной империи еще не самым большим злом: его не интересовали ни панорама, ни музыка, ни запахи, ни атмосфера, поскольку все это было непродажным. Арман Боте-Лебреш не мог оценить в моральном плане то, что он способен был оценить в плане материальном. Ценность для него являлась следствием оценки.

Напротив, все находящееся на «Нарциссе» можно было себе представить в цифровом выражении: билеты, комфорт, роскошь по классу люкс. Вещи материальные, и тем самым невозможно было, по мнению Армана, разделять с коммунистом, и, уж во всяком случае, они должны были оставаться весьма дорогими либо в глазах этого последнего, либо для его кошелька; иное положение было ненормальным. И Арман Боте-Лебреш, столь искушенный и столь опытный в делах, что стал знаменит на всех пяти континентах, готов был защищать до самого конца идеи примитивные (и затертые так называемыми честными людьми во всех странах мира), идеи, согласно которым нельзя иметь сердце слева, а бумажник справа; поэтому была предложена лицемерная подмена, иными словами, идея о том, что выше всего ценится наличие бумажника справа и твердого сердца; и что наличие большого количества денег не является обременительным, если их держат там, где их держат и другие. И, в конце концов, хорошо все то, что отделяет людей левых от людей правых, и то, ради чего последние обвиняют первых в недобросовестности, начиная с первого века от Рождества Христова.

Что касается левизны Эрика Летюийе, то мало-помалу она приобретала уродливые черты: он более не желал, чтобы бедные имели хотя бы одну машину, он просто желал, чтобы богатые не имели ни одной, а в этом случае положение бедных становилось для него неважным. Именно это угадал Жюльен, именно это начало просачиваться со всех страниц «Форума» и мало-помалу делало журнал подозрительным. Арман Боте-Лебреш долго колебался, стоит ли заговаривать с ним о «Форуме», этом предательском издании, к которому у него был свой счет, но ведь на борту, с его точки зрения, царила скука смертная, при нем не было его персонала, троих секретарей, линий прямой связи с Нью-Йорком и Сингапуром, не было машины с телефоном, не было диктофонов и личного реактивного самолета… не было всех этих блестящих игрушек, обеспечивающих эффективность, которые, в дополнение к собственно эффективности, составляют счастье делового человека – благодаря проникновению высоких технологий и неустанному прогрессу в области электроники, – короче говоря, не было тех самых штучек из металла черного или серо-стального цвета с их говорящими лентами, с маленькими светящимися экранами, с их переключателями и всеми их уникальными возможностями, и Арман буквально изнывал от тоски на борту «Нарцисса» уже в течение трех дней, отчего его энергия уступила место раздражительности. Он болтал ногой, укрытой под безупречной складкой брюк из серой фланели, обутой в мокасин из мягкой кожи, причем эти туфли были куплены через одного из упомянутых секретарей в Италии прямо у изготовителя, ибо, как и все обладатели крупных состояний, Арман был одержим манией, или страстью, «выгодно устраивать дела», даже если речь шла о незначительных приобретениях; итак, Арман болтал этой самой ногой, приходя во все более и более нервозное состояние. Сидевший лицом к нему Эрик Летюийе, напротив, излучал спокойствие и благодушие: хотя Арман Боте-Лебреш, его тресты, его империя олицетворяли все то, что он ненавидел, и эта ненависть составляла основное содержание его журнальчика, сейчас, начиная беседу с этим человеком, типичным объектом его ненависти, Эрик наслаждался собственной беспредельной терпимостью и глубочайшим умом, позволяющим ему подняться над собственными пристрастиями; собственным интересом, всем человеческим существом, даже таким, как этот карликовый диктатор.

Эрик откинул голову назад, светлые волосы его были тщательно расчесаны, а в руках он держал безумно дорогую, изысканную сигару, которую то и дело небрежно подносил ко рту с вдумчивостью знатока, каким он действительно являлся наряду со своим собеседником, чуть ли не родившимся с сигарой в зубах. На самом деле Эрика радовала возможность продемонстрировать одному из крупнейших капиталистов своего времени, что бунтарь, рожденный и воспитанный в стесненных материальных обстоятельствах, человек, начинавший на пустом месте и самостоятельно всего добившийся, способен обеспечить себе все жизненные блага и курить сигару столь же непринужденно, как буржуа старой закалки. Таким образом, Арман и Эрик вступали в схватку, обладая одним и тем же оружием, причем именно сигара «Монте-Кристо» по сорок пять франков штука, которую Арман ставил Эрику в упрек, переполняла гордостью сердце Эрика.

Неудивительно, что дискуссия, которая уже давно висела в воздухе, началась именно с сигары.

– Вы предпочитаете «номер один» или «номер два»? – спросил Эрик, слегка нахмурив брови, что придавало ему чопорный, даже слегка благоговейный и одновременно высокомерный вид, какой принимают обычно курильщики гаванских сигар, обсуждая их достоинства.

– «Номер один», – заявил Арман решительным голосом, – и ничего другого… Все остальные для меня слишком велики, – снисходительно добавил он, давая понять Эрику, что если он, Арман Боте-Лебреш, владелец самых крупных рафинадных заводов вдоль Па-де-Кале, считает слишком большой данную сигару, в то время, как он в состоянии приобрести десять таких табачных плантаций, то непристойно и смешно, если не гротескно, когда Эрик Летюийе рассуждает о сигарах, ведь для таких, как он, выходцев из низов, сигара – это предмет, вызывающий одышку, не более того.

К счастью, Эрик, совершенно не подозревавший обо всех этих задних мыслях, всегда считал несколько грубоватыми туго скрученные сигары «номер два».

– Я вполне согласен с вашим мнением, – рассеянно бросил он.

– Счастлив это услышать, – произнес Арман Боте-Лебреш, и на миг под очками его засверкали искорки, а затем он продолжил: – Я нахожу, что на этом судне все чрезмерно: эта икра, эти коллекционные вина, эти горшки с цветами, эта туалетная вода во всех гардеробных – все это мне представляется проявлениями весьма дурного вкуса, не так ли?

– Да, – согласился с ним Эрик, проявив совершенно новую для себя снисходительность, тем не менее вполне вписывающуюся в контекст терпимости, где возможно все, включая сам факт беседы Эрика с этим капиталистом, обагренным – в переносном смысле – кровью своих рабочих.

– И вас это не смущает?.. Да, конечно! – внезапно выпалил Арман Боте-Лебреш, начав боевые действия в самый неподходящий момент и при этом полностью меняя роли: это капиталист требовал отчета у человека левых взглядов, это обвинитель превращался в виновного.

И тот, и другой, должно быть, почувствовали всю нелепость происходящего, ибо наступила пауза, и оба принялись пережевывать свои сигары и свою растерянность.

– Кроме того, я нахожу всех этих людей неудобоваримыми, – пошел на попятный Арман Боте-Лебреш, он произнес свою реплику колким тоном, даже чуть-чуть визгливо, немного грустным голосом хнычущего мальчишки, и сумел дезориентировать главного редактора «Форума».

– О ком конкретно вы говорите? – спросил Эрик.

– Я говорю о… я говорю, неважно, о ком… само собой, не о моей жене, – сбивчиво пробормотал Арман. – Я говорю о… даже не знаю, о ком… ну… об этом типе, этим типе из кино, об этом торговце фильмами, – заключил он с отвращением, словно произнес «торговец коврами».

Упоминание о Симоне, благодаря отвращению, которое испытывал к нему в равной степени и тот, и другой, объединила их; спустя мгновение они оказались союзниками, противостоящими торговцам коврами, торговцам фильмами, комбинаторам и иммигрантам, причем отношения к последним Эрик еще не выработал. Тем не менее он заявил:

– Я вполне с вами согласен.

Голос Эрика звучал искренне, и боязливая злость Армана поослабла, уступив место классовой общности. Казалось, они оба подростками учились в Итоне, а Симон – в школе, содержащейся на деньги благотворителей. Успокоившись, Арман временно отказался от военных действий и, напротив, стал искать общие со «своим коммунистом» антипатии.

– Юная шлюшка, которая его сопровождает, потрясающе вульгарна, – с увлечением продолжал он.

И он сухо рассмеялся, тем смехом, каким смеются суровые деловые люди из «черных» фильмов категории Б. Эрик, которому резануло ухо слово «шлюшка», давным-давно вышедшее из моды, тем не менее, услышав этот смешок, продолжил тему:

– Вот именно… в стиле интеллектуальной старлетки… вообще… со своими интеллектуальными претензиями это одна из самых назойливых поблядушек, попадавшихся мне до сих пор! Из-за нее мне даже становится жалко этого несчастного разбогатевшего кинематографиста… Она живо его разорит! Бедный Бежар!..

И, внезапно преисполнившись сугубо мужского сострадания, они в унисон кивнули, огорченные бедой, постигшей Симона Бежара.

Ни тот, ни другой не слышал, что позади них появилась Ольга. Она несла им в белой ручке черный, прозрачный камень, вверенный ей барменом, по поводу которого она собиралась спросить у высокоинтеллектуальных мужей их просвещенное мнение: не является ли он метеоритом, остекловавшейся звездой, свалившейся чудом на этот корабль, звездой, упавшей с другой планеты и, возможно, запущенной в пространство неким живым существом, возможно, единственным или мнившим себя единственным на этом свете… и т. д.

Короче говоря, Ольга собиралась предстать перед ними в образе преисполненного энтузиазма наивного подростка и подошла на цыпочках, выставив вперед руку с зажатым в ней камнем и придав лицу выражение предельной восторженности. Ушла она тоже на цыпочках, но со сжатыми кулаками, выражением лица зрелой женщины, жесткой, преисполненной ненависти и унижения, – эту роль она отнюдь не намеревалась играть, во всяком случае, сейчас. Опершись о леерное ограждение судна, вне поля зрения кого бы то ни было, Ольга Ламуру рыдала впервые за долгое время, точнее, впервые за долгое время рыдала без свидетелей.

Чуть позже она успокоилась и стала выуживать из своей памяти эту разящую, громоподобную фразу – фразу, которая пряталась то в одном уголке памяти, то в другом и никак не давалась, наподобие мухи в стакане, фразу, которую произнес Эрик: «В претенциозно-интеллектуальном стиле… это одна из самых назойливых поблядушек…» и т. д. Нет, не слово «поблядушка» резануло ее по живому – вовсе нет, – а в первую очередь три других слова, произнесенных Эриком Летюийе, главным редактором «Форума». Эти три слова, помимо всяческих сентиментальных соображений (это она бы как-нибудь стерпела), повергли ее в отчаяние униженных и оскорбленных, которое – о чем можно прочесть у Стендаля, Достоевского, Пруста и у других авторов – может стать одним из самых мучительных состояний. По правде говоря, Ольга Ламуру никогда не читала ни Стендаля, ни Достоевского, ни Пруста, ни множества других, она читала только то, что пишут о них, да и то не в «Нувель литерер», а в «Пари-матч» и «Жур де Франс» – по случаю того или иного юбилея. К этим драгоценным сведениям она добавляла замечания личного характера, исходящие от Мишлины, ее интеллектуальной подруги, а всерьез она никогда не читала ничего. И вот, не опираясь ни на какие авторитеты, Ольга Ламуру, а точнее, Марселина Фавро, родившаяся в городке Салон-де-Прованс от нежной матери-галантерейщицы (причем род ее занятий помешал ее дочери оценить ее душевные свойства), принялась, всхлипывая, заламывать руки и на протяжении целого часа тщетно пыталась успокоить уязвленную гордость. Ольга совершенно не умела смотреть на себя со стороны; она всегда видела себя в стилизованно-ложном свете, причем это всегда была некая триумфальная версия, которую она нашла в себе смелость сотворить вопреки всем доказательствам противного, предоставляемым ей самой жизнью. И, надо сказать, наряду с тщеславием, тут проявилось лучшее, что было в ней: смелость, сопряженная с упорством, детская наивность, правда, сочетающаяся с множеством нелепых иллюзий, отказ от тусклого прозябания (или того, что она считала таковым). Сюда следует добавить ее усилия, стоившие ей бессонных ночей, приобрести хотя бы «видимость» культуры, более широкой, чем та, что была вынесена из Салонского лицея, ее уверенность в правильности собственной жизни, в своей молодости, в своей красоте, в своей удаче, и все это Эрик только что растоптал и смешал с грязью. И потому ее безоговорочная решимость мстить вполне соответствовала как ее лучшим качествам, так и ее недостаткам. Быстрота, с которой она принялась, невзирая на свои переживания, изыскивать орудие борьбы, средства, чтобы заставить Эрика поплатиться, была в определенном смысле достойна уважения. При этом уже была создана некая заведомо лживая версия, предназначенная для обеих закадычных подруг, Мишлины и Фернанды, и сформулированная следующим образом: «Я решила, что следует порвать с Эриком Летюийе. Он должен узнать, что такое нападать в присутствии Ольги Ламуру, будущей звезды, на беззащитную молодую женщину, свою жену, юную и богатую Клариссу Барон из семьи владельцев сталелитейного производства».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю