Текст книги "Агнец"
Автор книги: Франсуа Мориак
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 7 страниц)
– Я оттащила лестницу от дома, – сказала она. – И велела работнику унести ее. Сейчас немножко пощиплет... Надеюсь, вы не такой неженка, как Жан.
Какими легкими были ее руки!
– Не туго забинтовала? Чего-чего, а делать перевязки я за эти четыре года научилась. Чтобы Жан ничего не заметил, вам лучше сегодня не вставать с постели.
Он спросил:
– Вы позаботитесь о Ролане?
Она ответила, глядя ему в глаза:
– Ради вас я сделаю, что смогу... Но это немного... Знаете, Жан его ненавидит, – добавила она, помолчав. – Меня это даже иногда пугает.
– Я понимаю, – сказал он. – Надо быть все время начеку.
– Но мальчик и правда неблагодарный по натуре. Он ни к кому не чувствует привязанности. Вы сами убедились...
– Он любит только одно существо на свете – Доминику. Одним словом, это уже маленький мужчина, ему надо кого-то обожать. Когда любишь детей, от них ничего нельзя ждать в ответ. Детство всегда неблагодарно, это закон. А Ролан к тому же еще и ревнует... О! – добавил он со смехом. – В конце концов я все-таки его завоюю, еще не было случая, чтобы я...
– Если он здесь останется. Жан решительно против того, чтобы мы определили его в пансион или просто отдали в школу. Он хочет вернуть его в приют. Вот разве... Да, я думаю, чтобы удержать вас здесь, он согласится его оставить. Но не можете же вы посвятить себя мальчику, который вам никто?
– Однако именно тут мне яснее всего, как надо поступать. Что же до остального...
Ксавье взглянул на нее совсем по-детски. Сидя у него в ногах, Мишель ногтем соскабливала застывшую каплю свечного воска со своего старенького халата. Она не успела ни причесаться, ни накрасить губы и радовалась тому, что ей это сейчас безразлично.
– Меня беспокоит только одно, – снова заговорила она. – Жан вряд ли смирится с тем, что вы останетесь у нас ради кого-то другого... Особенно ради этого мальчишки...
Мишель отвела глаза. Ксавье застегнул пижамную куртку. Она поднялась и стала прибирать в комнате, вылила в ведро воду из таза, собрала грязные полотенца. Он представил себе Доминику, хлопочущую возле него.
– Господи, во что вы превратили носки! Она подняла с пола ошметки грязной шерсти.
– Не знаю, как вам и объяснить... – начал он.
– Не надо ничего объяснять. В конце концов, вы не обязаны давать мне отчет. Я просто выброшу их на помойку.
Она снова вышла из комнаты – принести ему завтрак. Пожалуй, еще не стоит пускать сюда Октавию. Мишель спустилась на кухню, не чувствуя никакого отвращения к заскорузлым от крови, вконец разодранным носкам, которые несла, чтобы «сунуть их в корзину», как говорят в Ларжюзоне. Кухарка еще не пришла, но Октавия уже сварила кофе. Мишель собрала поднос, потом завернула носки в старую газету и собралась было выкинуть их в помойное ведро, стоявшее под раковиной, но вдруг передумала: «Нет, ни за что... Я просто с ума сошла... – тут же решила она. – Это же грязные носки!» Но она все-таки сунула сверток в карман халата и поднялась наверх.
– Какое счастье! – воскликнул Ксавье, когда Мишель с подносом вошла в комнату. – Кофе! Нет, спасибо, масла не надо... Почему, я охотно ем масло, но только не утром.
– Пойду оденусь и займусь Роланом, – сказала она. – Жану я скажу, что у вас жар...
Он возразил, что у него нет температуры.
– Но могла бы и быть. Ведь вы действительно больны, так что это не совсем ложь.
Одевшись, Мишель снова вспомнила о носках, завернутых в газету: она не знала, куда их деть, в ее костюме не было карманов, и ей пришло в голову закопать их в парке. Накрапывал дождик, трава была мокрая, но Мишель все же дошла до ручья. Она примерно представляла себе, куда идти: рядом с тем местом, где Ксавье с Роланом, сидя на корточках, разглядывали головастиков, были заросли папоротника. Она выдернула пучок стеблей с налипшими на корнях комьями земли, сунула в образовавшуюся ямку злополучный сверток и прикрыла ее сверху камнем, как делала в детстве, когда хоронила старую куклу или мертвую птицу.
X
– Что же ты не пошел с мсье Ксавье в церковь?
Мишель вошла в комнату для прислуги, соседнюю с комнатой Октавии, – застелить кровать Ролана. Она распахнула ставни. Октябрьское солнце ворвалось в окно вместе с запахом прелых тополиных листьев. Она удивилась, что птичка еще не упорхнула. Над узкими плечами торчала большая взлохмаченная голова. Нос был краснее лица и уже по-юношески выпирал, а рот еще оставался совсем детским. Красивые темные глаза глядели в сторону.
– Вчера вечером он попросил тебя пойти вместе с ним.
– Он сказал, что это необязательно, ведь сегодня не воскресенье.
– Но ты мог бы доставить ему это удовольствие. Ведь он столько для тебя делает.
Ролан ничем не показал, что благодарен Ксавье за его заботу.
– Ты остался в Ларжюзоне только потому, что Ксавье согласился с тобой заниматься, – продолжала Мишель. – Короче говоря, мы поручили тебя ему: он теперь как бы взял тебя под свою опеку... Да отвечай же, в конце концов, когда с тобой разговаривают! – закричала она.
Ролан оглядел ее с ног до головы, и она почувствовала, что он заметил и беспорядочно висящие пряди волос, и отсутствие косметики на ее лице.
– Я никого ни о чем не просил, – сказал он наконец.
– Тем более мило, что он взял это на себя. Дурно быть неблагодарным.
– Но я-то ни о чем не просил.
– У тебя нет сердца, кто-кто, а уж я это знаю. Немедленно вставай и садись заниматься!
– Мне не надо заниматься. Сегодня четверг.
– Тогда отправляйся куда хочешь, только не попадайся мне на глаза!
Она вышла, хлопнув дверью, но вспомнила о Ксавье, устыдилась своей вспышки и вернулась в комнату. Ролан лежал ничком на кровати и рыдал, уткнувшись лицом в подушку. Мишель наклонилась к нему:
– Ну ладно, успокойся, я не хотела тебя обидеть.
Она погладила его по волосам, но он метнулся к стене и накрылся с головой простыней.
– Ну погляди на меня, улыбнись.
Она силком, двумя руками, оторвала его голову от подушки и повернула к себе его искаженное гримасой плача, мокрое от слез лицо. Сперва она не поняла, что он бормочет:
– Если вы думаете... Если вы думаете, что это из-за вас...
– Нет, конечно, не из-за меня.
– Если вы думаете, что я хочу здесь остаться...
Но Мишель не разозлилась. Она с грустью глядела на этого ощетинившегося лисенка, которого ей никак не удавалось приручить.
– А ты думаешь, я хочу, чтобы ты здесь остался? Думаешь, мне охота стелить твою постель?
Она спустилась на первый этаж и тихонько отворила дверь комнаты, погруженной во тьму. Это была комната Жана. Она прислушивалась в темноте к спокойному дыханию спящего, к этому монотонному шуму живого потока, журчанью жизни внутри недвижного тела, подвластного своим законам. Постепенно ее глаза привыкли к полутьме – осеннее солнце все же просачивалось в комнату сквозь закрытые ставни. Белели простыни, окутывавшие большое мужское тело. Зачем его будить? Он спал, значит, он не страдал. Благородной формы ухо, волнистые красивые волосы, которые она так любила, сильная шея. Он лежал тут совершенно беззащитный и все же недоступный, неизлечимо больной. Она могла коснуться его рукой, губами, и все же он был для нее навсегда потерян.
Мишель подумала, что Ксавье скоро вернется из церкви – он пошел туда в первый раз с тех пор, как приехал в Ларжюзон. Мишель размышляла об этом живом сердце, об этой живой душе, попавшей сюда неведомо откуда, об этой морской птице, которую буря отогнала далеко от побережья, на безводные земли, и вот она стала пленницей этого дома, этих деревьев, этого спящего человека. Чего ожидал Жан, на что надеялся? Он все твердил: «Вот увидишь, увидишь! И у Ксавье не хватит терпения нянчиться с этим дрянным мальчишкой. Он скоро устанет, ему все надоест, он затоскует, и тогда придет наш черед». Мишель понимала, что в его устах это означало: «И тогда придет мой черед». «Если не мой», – думала она, но старалась прогнать эту мысль. А в конце концов, почему бы и нет? Бригитта Пиан ни за что не допустит, чтобы Доминика виделась с Ксавье. Их только-только вспыхнувшее чувство угаснет от разлуки – уж старуха наверняка позаботится о том, чтобы их встречи не возобновились... Ксавье не к кому будет прибиться. «А я всегда буду здесь, и днем, и ночью, всегда».
Да, эту мысль надо гнать. Мишель оделась более тщательно, чем обычно. Она пойдет его встречать. Он, наверно, будет причащаться, а значит, задержится, ведь он ушел задолго до начала мессы, чтобы успеть исповедаться. Бедный священник! Что он подумал об этом грешнике? Она накинула на плечи твидовое пальто, которое надевала только для поездок в город. Ксавье она увидела на повороте посыпанной щебенкой аллеи: Мишель было заторопилась, но чем ближе она к нему подходила, тем больше замедляла шаг. Ксавье шел не спеша, опустив голову, он словно прислушивался к чьему-то далекому голосу, силясь разобрать неясные слова. Она поравнялась с ним, но не решилась ни заговорить, ни даже улыбнуться. Быть может, он ее даже и не заметил.
XI
– Так вы и есть тот самый молодой человек из Ларжюзона?
У Ксавье сразу же отлегло от сердца. Значит, священник знает, кто он такой, и его исповедь не покажется ему странной. Бригитта Пиан, видно, говорила о нем со священником – конечно, до скандала, когда еще не питала к нему дурных чувств. Ксавье радовался, что этот священник не принадлежит к типу сельских бонвиванов. Он был скорее хрупкого телосложения и то и дело опускал свои блеклые глаза, чтобы не встретиться взглядом с собеседником. Ксавье встал на колени. Он старался уложить в канонические формулы покаяния свои невнятные прегрешения.
– Да, – говорил священник, – я понимаю... Да-да... И это все? Ну, что ж, я не вижу в этом ничего страшного... В том, что вы заколебались на пороге семинарии, особой вины нет. Я позволил себе высказать это одной пожилой даме, которая интересовалась вами. Что касается соблазнов и искушений, то я не вижу в них повода для тревоги. Они в природе вещей и, значит, не богопротивны. Покайтесь всем сердцем... – Он уже поднял руку для благословения, но Ксавье, задыхаясь, прервал его:
– Мне кажется, отец мой, я не сумел достаточно ясно рассказать вам все. Вы считаете меня невиновным, а я знаю, что виновен.
– Вы прощены в той мере, в какой виновны, – нетерпеливо сказал священник, снова поднял руку и скороговоркой произнес формулу отпущения грехов. В ризницу вбежал маленький мальчик и, сказав: «Здрасьте, господин кюре», – снял с гвоздя красную сутану.
– Конечно, опять ни души? – спросил священник.
– Нет, пришла мадам Дюпуи.
– Ну да. Я же и говорю, никого. Я хотел бы побеседовать с вами после мессы, – сказал священник, повернувшись к Ксавье: – Мне кажется, я смог бы вам помочь. Но о некоторых вещах легче говорить не во время исповеди, ведь верно?
Ксавье кивнул и пошел в боковой неф, где мальчик-служка зажигал свечу перед образом Богоматери. Ксавье хотел проверить по молитвеннику, какой сегодня праздник, но в нефе было слишком темно. Ему помнилось, что это день святой Бригитты. Ксавье невольно повторял слова молитвы, которые бормотал служка, – ведь он отслужил столько месс! «Господи, – думал он, – не пройдет и четверти часа, как начнется обедня и ты посетишь этот храм...» Он, как всегда, принуждал себя произносить застывшие формулы молитв, которые читают перед причастием и которые учат на уроках катехизиса, – он затвердил их с раннего детства. «Кто я такой, чтобы осмелиться приблизиться к тебе? Тяжесть грехов моих давит меня, соблазны тревожат, страсти терзают, никто не в силах ни помочь мне, ни спасти меня, кроме тебя...» Ксавье умолк, его куда-то несло, он провалился в бездну – в бездну молчания, обожания и нежности. Он с трудом очнулся, чтобы поглядеть, не пора ли подойти к алтарю... Нет, еще не пора. И он опять зашептал молитву, цепляясь за канонические фразы, чтобы снова не рухнуть в бездну. «Больной, я иду к своему целителю, сирый и убогий, я иду к источнику жизни, раб, я иду к своему господину. Творение господне, я иду к своему творцу, в горести и печали иду я к своему утешителю...» Звякнул колокольчик, надо было идти к причастию. Ксавье поднялся. Служка забубнил «Confiteor»[8]8
Исповедуюсь (лат.). Католическая молитва, читаемая при исповеди.
[Закрыть]. Ксавье, как всегда в таких случаях, испытывал двойственное чувство. Одна половина его рассуждала: все это сплошная сентиментальность, все эти слова ничего не означают. Он должен бы рассказать Богу, который был здесь, о Доминике, о Ролане, о Мирбелях... А, впрочем, надо ли? Разве он не несет их всех в себе? Даже если бы он и захотел, он не мог бы отделиться от них. «О, повелитель народов и предмет их любви! О восток! Сияние вечного света и солнца справедливости! О ключ Давида! О корень Иессея! О Адонаи!» Бездна снова разверзлась и поглотила его, но он понимал, что нельзя оставаться в ней, потому что священник, который, видимо, уже давно закончил богослужение, ждал его и сейчас кашлял и сморкался. Ксавье ценой невероятного усилия очнулся и, шатаясь, направился в ризницу. Священник уже был там.
– Выпейте чашечку кофе. Мадам Дюпуи так любезна, что варит мне кофе и топит печку по четвергам. Уроки катехизиса я тоже даю здесь. Тут детям лучше, в церкви очень холодно.
Священник налил ему кофе в выщербленную чашку.
– Вы правильно сделали, – вдруг сказал он, не глядя на Ксавье. – Да, вы правильно сделали, что не поступили туда... Вот это я и хотел вам сказать.
Ксавье сидел на деревянной скамье, на которой обычно сидят дети, поющие в хоре. Он поднялся, чтобы поставить чашку. Облокотившись о ларь, в котором хранится церковная утварь, он стоял спиной к свету.
– И знаете, для меня это перестало быть трагедией. Я не бунтую, не озлоблен и, в общем, даже не чувствую себя несчастным. Но от этого мой совет становится только более весомым. Надеюсь, я вас не шокирую?
Ксавье молча покачал головой.
– Знаете, я ведь, что называется, «хороший священник». Никаких скандалов, никогда никаких сплетен. Никто худого слова не скажет, – и он прищелкнул пальцами. – Мы нужны крестьянам только для крещения, венчания и отпевания. И еще для «причащения», как они говорят. Заметьте, для причащения, а не для первого причастия, потому что причащаются они, само собой разумеется, только один раз в жизни. Но ко мне они хорошо относятся. Мадам Дюпуи мне на днях передала, что сказал обо мне ее зять, он у нас на вокзале работает: «Подходящий мужик, не вредный, услужливый и не слишком надоедает нам со своим господом богом!» Кстати, это лишь доказывает, что он никогда не ходит в церковь, ведь проповеди я готовлю очень тщательно, трачу на них всю субботу. А все это я вам рассказываю, чтобы вы поняли: совет этот вам дает человек уравновешенный, который видит вещи такими, какие они есть, который приноровился к обстоятельствам и не испытывает материальных лишений. Что там ни говори, а профессия эта неплохая: тебя кормят – кто курицу принесет, кто кролика, и, само собой, овощи и фрукты. Если кто в приходе закалывает свинью, мне уж непременно достанется кусок. В общем – жить можно. Но чтобы достичь этого состояния покоя, я бы сказал атараксии[9]9
Абсолютное спокойствие духа (греч.).
[Закрыть], я прошел через годы ужасных страданий. И знаете, надо быть очень сильной натурой, чтобы выйти из этого так, как я. В детстве я был вроде вас, я все понимал буквально. Между прочим, нельзя сказать, что я совсем потерял веру, я и посейчас убежден, что богослужение имеет определенный смысл, и, служа мессу, я не теряю зря время... Конечно, кое в чем я разуверился. Одним словом, понял, что к чему. Но когда я был в ваших годах и даже много лет спустя... Ах, поверьте мне, мой юный друг, не подвергайте себя этой пытке...
Он вскинул на Ксавье свои выцветшие глаза и тут же их отвел.
– Простите, – сказал он, – я вижу, что я вас смутил... Да, да! Вижу!
Он залпом допил кофе, вытер платком губы, подошел к Ксавье и положил ему руки на плечи;
– Вы пришли ко мне, и мой долг – сказать вам то, что я сказал.
Ксавье поднял голову и посмотрел на него. Священник тут же опустил руки и сунул их в карманы своего теплого жилета.
– О! Я прекрасно знаю, что за один день вас не переубедить. Нам надо бы еще встретиться. Но я живу не здесь, а в Балюзаке. Здесь я бываю только по четвергам и воскресеньям и в промежутке между службой и уроками катехизиса едва успеваю побеседовать с прихожанами и навестить больных. Мне неловко просить вас прийти ко мне в Балюзак, ведь дотуда пять километров. Но, может быть, господин де Мирбель одолжит вам велосипед?
Ксавье ответил каким-то тусклым голосом, что ему нетрудно прийти и пешком.
– В самом деле? Вы придете? Значит, мои слова дошли до вас. Ведь есть вещи, – добавил он, понизив голос, – о которых я не смею сказать вам здесь, в ризнице, особенно после исповеди, но сидя у камина... Давайте назначим день! – произнес он в каком-то возбуждении. – Хотите в понедельник?
Да, можно и в понедельник, но он сумеет выбраться только к вечеру. Днем он занимается с Роланом.
– А вам не будет боязно выехать в сумерки и возвращаться в темноте? На дороге ни души, встретишь разве что погонщика мулов.
Ксавье покачал головой и улыбнулся:
– Значит, в понедельник, после пяти.
– В самом деле? А мне показалось, что мои слова оскорбили вас... Я рад. Думается, я не ошибаюсь; я сумею примирить вас с жизнью, с простой, обыкновенной жизнью.
Священник взял его руки в свои, но Ксавье тихонько высвободился.
– Вам незачем проходить через церковь, – сказал священник и отпер маленькую дверь. – Не притворяйте дверь, сейчас придут дети. Ну, до понедельника!
Ксавье очутился на запущенном кладбище и сразу узнал то место у церковной стены, где тогда так долго стоял на коленях: трава и крапива были еще примяты. Он пошел туда, но не опустился на колени, а остался стоять, упершись лбом в каменный выступ. Несмотря на легкий туман, осеннее утро было ослепительным. Ветер чуть колыхал белье, развешанное на изгороди соседнего сада.
– Вам плохо?
Он почувствовал, как чья-то рука коснулась его плеча, открыл глаза и увидел мальчика. Трое других ребят стояли чуть поодаль. На всех четверых были одинаковые халаты из черного сатина. Один из мальчиков, тот, что был не подпоясан, держал в руке катехизис, изданный бордоской епархией. У мальчика, заговорившего с Ксавье, были огненно-рыжие волосы, его бледная мордочка пестрела веснушками. У всех остальных, таких же смуглокожих, как Ролан, были одинаковые глаза цвета спелой ежевики. Ксавье ответил, что это пустяки, просто у него закружилась голова, но теперь все прошло. Рыженький спросил, не надо ли ему чего-нибудь.
– У господина кюре в ризнице всегда есть кофе.
Ксавье покачал головой. Нет, ему ничего не надо. Он переводил свой взгляд с одного мальчика на другого. Откуда в нем эта несоразмерная, необъяснимая любовь? Он не знал этих мальчишек, он их никогда больше не увидит. И все же ему хотелось назвать каждого из них по имени, подольше не отпускать, узнать все подробности их жизни, оградить от бед, защитить своим телом. Дикая страсть, божественная страсть! Да, это именно так! Страсть создателя к своему творению. Несколько секунд, стоя в крапиве, Ксавье, как ему казалось, испытывал – о безумие! – то же чувство, что испытывает Бог к самому жалкому из своих творений. Дверь ризницы притворили. Ветер медленно колыхал простыни, сохшие на изгороди. Господи! Этот священник учил их катехизису! Именно ему было это поручено. Этот священник... Он с ужасом подумал, что согласился снова с ним встретиться, выслушать его... Он не опасался за себя, но все же... Что ответить? Там, в ризнице, он словно онемел.
«Быть может, тебе и не придется говорить. Тебя просят только прийти!»
Чей это приказ, который он как бы услышал, от кого же он исходит, если не от него самого?
Ксавье пошел в Ларжюзон. Он и вправду был поглощен своими мыслями, но постарался придать лицу еще более отрешенное выражение. Благодаря этому ему удалось благополучно миновать Мишель – она не посмела с ним заговорить.
XII
– Оставить прибор мсье Ксавье?
Октавия обернулась уже в дверях. Ролан, лежа на животе, листал номера «Магазэн Питореск» за 1854 год. Жан де Мирбель курил, прислонившись спиной к камину. Мишель вязала, придвинув низенький стульчик как можно ближе к пылающему огню.
– Можете убирать со стола, – сказала Мишель, – но хлеб и сыр оставьте. Хотя он уже вряд ли вернется. В такую-то погоду! Священник, конечно, оставил его ночевать.
– Я требую, чтобы сегодня все двери были заперты, как всегда, – сказал Мирбель, не повышая голоса. – И не вздумайте ему открывать, если он придет среди ночи и постучит. Пусть спит в конюшне или на колючках под дождем и околеет!
Мирбель вдруг перешел на крик. Его левая нога подергивалась. Монотонно журчали струйки воды в водосточной трубе. Дробный стук ливня не сливался с жалобным стоном ветра, раскачивавшего верхушки сосен.
– Когда живешь у людей, – пробурчала Октавия, – и ешь их хлеб...
Последних слов, произнесенных скороговоркой, никто не расслышал. Когда она притворила за собой дверь, Мишель спросила Ролана, почему он смеется.
– Я знаю, что сказала Октавия. Когда вас нет, она часто ворчит...
Мишель допытывалась: что же все-таки сказала Октавия? Ролан только мотал головой, но в конце концов ответил:
– Она сказала, что только дурак поверит, будто он пошел в Балюзак к господину кюре. Парень шатается по ночам не для того, чтобы беседовать со священником.
Мишель оборвала Ролана:
– Что за вздор ты несешь! Отправляйся-ка лучше спать, дурачок.
Ролан заныл: еще нет десяти. Вот пробьет десять, тогда... Но стоило Мирбелю повернуться к Ролану и спросить нарочито ласковым голосом: «Ты еще здесь?» – как мальчишку словно ветром сдуло. Ролан, конечно, слышал, как Мишель крикнула ему вдогонку: «Ты не хочешь меня поцеловать?» – но даже не оглянулся. Мишель чуть передернула плечами и вздохнула:
– Это безнадежно.
– Неужели ты это только сейчас поняла? Нет, надежда есть: надо как можно скорее вернуть его в приют...
Мишель промолчала; Мирбель сказал, что тоже поднимется к себе в комнату, и передвинул экран к камину.
– Не надо, я еще посижу у огня. Я плохо сплю, когда рано ложусь. Засыпаю тут же, но через час просыпаюсь и верчусь до утра.
– Хочешь его дождаться, – сказал Мирбель.
Она не отрицала.
– Если он не придет до двенадцати, я запру все двери. Не беспокойся. – Мишель помолчала немного и спросила: – А как по-твоему, есть доля правды в болтовне Октавии?
– Идиотка! – прошипел он. – Какая же ты идиотка!
– Почему идиотка? Неужели ты думаешь, что Доминика сдастся без боя! Ну, а он? Он ведь, в конце концов, ее любит! Он такой же, как все...
Мирбель спросил:
– Ты так думаешь? – И повторил: – Идиотка!
Он отворил дверь и уже на пороге обернулся:
– Все вы одна другой стоите. Вбили себе в голову, что вы украшение рода человеческого и что нет мужчины, который мог бы без вас обойтись... Что ты сказала?
И так как Мишель молча склонилась над своим вязаньем, потребовал:
– Повтори, что ты сказала!
Она повернула к нему свое уже поблекшее лицо: щеки, которые он помнил такими свежими и упругими, покрытыми золотистым загаром, обвисли и придавали ее чертам желчное выражение. Он положил ладонь на лоб жены и шепотом позвал ее. Она встала, вязанье упало на пол.
– Вот увидишь, – сказала она горячо. – Мы еще вырвемся из этого мрака, вот увидишь!
На мгновение она прижалась к его большому равнодушному телу. Потом подождала, пока он поднялся в свою комнату и притворил за собой дверь, и только тогда вышла в прихожую. Она надела пелерину и накинула капюшон. Мокрый ветер с дождем хлестнул ее по щеке. Рваные тучи неслись на восток, и мутный свет луны вырывал из тьмы призрачные сосны, и сосны стонали совсем по-человечески. Белая полоса посыпанной Щебенкой аллеи вела ее, но она не различала луж, и ноги то и дело по щиколотку утопали в воде. Подойдя ко все еще не запертым воротам, она услышала шаги, а затем увидела его. В полутьме он показался ей таким маленьким и хрупким, что в первую секунду она даже усомнилась, он ли это. Он вел велосипед и не заметил бы Мишель, если бы она не окликнула его.
– Я беспокоилась, – сказала она.
Он вздохнул и сказал, что его преследовали неудачи. Фонарь перегорел, он врезался в кучу камней, чуть не угодил под грузовик, а проехав километра два, пропорол шину. Они шли рядом. Он учащенно дышал. Перед тем как войти в дом, он долго вытирал башмаки и извинялся, что наследит.
– Пустяки. Сядьте у огня, я сейчас, принесу хлеб и сыр.
Уходя, она едва взглянула на Ксавье, но, вернувшись с подносом, вдруг словно впервые увидела его. Он склонился к камину, его лицо с темными пятнами небритых щек и подбородка раскраснелось от яркого пламени. Он протянул к огню озябшие руки, от его башмаков шел пар. Мишель вынула из шкатулки с рукоделием чистый носовой платок и вытерла его мокрые от испарины и дождя щеки и лоб. Потом она опустилась на колени и принялась развязывать шнурки его башмаков.
– Не надо, – запротестовал он. – Пожалуйста. Хватит с вас и того раза. Я вам и так доставил немало хлопот.
Ему было стыдно, что она вновь увидит его ужасные ноги и снова начнет их лечить, как в ту ночь, когда он приволок садовую лестницу... И вдруг ему пришла в голову странная мысль, что вид его сбитых ног вызовет у Мишель отвращение и что это хорошо. Он перестал сопротивляться и словно оцепенел, сидя в кресле. Он слышал, как вздыхала Мишель:
– Бедные, бедные ноги. – Потом она встала и засунула руку ему за шиворот. – Да вы же насквозь промокли! Разве можно так сидеть? Сущее безумие! Немедленно раздевайтесь, я принесу вам пижаму. Вас надо растереть одеколоном!..
Когда она вышла, он со звериной жадностью накинулся на хлеб и сыр и залпом выпил стакан своего любимого гравского вина. Мишель вернулась с пижамой, домашними туфлями, полотенцем и одеколоном и сказала, что теперь он уже выглядит лучше. А Ксавье тем временем снимал куртку, грубошерстный свитер, рубашку. Он покорно дал растереть себя одеколоном, наслаждаясь теплом, разливающимся по его телу, испытывая от этого какую-то животную радость. А мысли его были заняты совсем другим – он перебирал в памяти все то, что в течение двух часов внушал ему священник в Балюзаке: что христианство истинно лишь в той мере, в которой мифы выражают какую-то истину; что месса имеет глубокий смысл, но это не значит, что во время службы происходит нечто мистическое; что вера в букву Святого писания нужна только слабым натурам и простакам, но недостойна настоящего человека; что человеческое начало проявляется в постепенном освобождении от буквализма веры, но что его следует уважать, памятуя о тех, кто в нем нуждается. Ксавье мутило от резкого запаха одеколона. Он вдруг вскочил, ему представилось, что какая-то густая сеть сейчас опутает его и он будет вырван из своей привычной среды.
– У меня нет сил, – сказал он тихо. – До смерти хочу спать.
Мишель не успела ответить, как он исчез. Она могла бы подумать, что все это был сон, если бы перед камином не стояли его огромные рваные башмаки, а в руке она все еще не держала бы полотенце.
Он притаился, как заяц в норе. Где-то хлопнула дверь. Он никак не мог оторвать взгляда от двух конвертов, лежавших на его подушке. Эти два письма пришли, должно быть, с послеобеденной почтой: крупный наклонный колючий почерк его матери и прямая мальчишечья скоропись Доминики, привыкшей конспектировать лекции. Он поднес ее письмо к губам и долго вдыхал запах конверта. Но нет, сперва надо прочитать материнское послание. Привычка уважать старших взяла в нем верх и без свидетелей.
Словно нырнув в ледяную воду, он стал читать письмо с середины. «Мне никогда не удастся в полной мере выразить свою признательность Бригитте Пиан за ту деликатность, с которой она сумела затронуть в присутствии твоего разгневанного отца тему, коснуться которой, как тебе легко предположить, мне невыносимо. Она особо настаивала на том обстоятельстве, что психиатрия (не уверена, сумею ли я совладать с написанием этого для меня чересчур ученого слова) совершенно изменила за последние годы наше понимание казуистики[10]10
Богословская дисциплина, применяющая общие догматические положения к отдельным случаям (казусам).
[Закрыть] (еще одно слово из лексикона Бригитты Пиан!). Когда-то она была знакома с одним весьма достойным священником, уже давно умершим, аббатом Калю, который объяснил ей, что в нынешнее время наука помогает нам понять, как милосердие господне направляет наши судьбы, отягощенные наследственностью... Все это чрезвычайно сложно! Не могу сказать, чтобы Бригитте Пиан удалось умерить гнев твоего отца. В результате этой встречи был выработан ультиматум, который отец поручил мне сообщить: ты должен немедленно вернуться в отчий дом и дать слово не покидать его больше без нашего на то разрешения. Ты вновь станешь посещать лекции на юридическом факультете и будешь находиться под нашим неусыпным наблюдением. Если же по истечении недели ты не вернешься домой, отец вычеркнет тебя из завещания, отречется от тебя и ты уже не сможешь рассчитывать на какую бы то ни было материальную помощь с его стороны. Таким образом, ты останешься без всяких средств к существованию, если не считать тех ценных бумаг, что оставил тебе в наследство дядя Кордес. Но ты и сам понимаешь, на сто пятьдесят тысяч франков особенно не разживешься».
Ксавье уронил на коврик у кровати голубые листочки, исписанные крупными наклонными колючими буквами, и не стал их поднимать. Он взял второй конверт и снова поднес его к губам. Письмо было почти деловое, без всяких нежностей, в нем сообщалось о том, какие шаги она предприняла. Доминика выполнила его просьбу и поговорила со своей коллегой, которая берет детей на полный пансион. В случае необходимости она оставит для Ролана место. «Если бы это подвигло вас, Ксавье, на отъезд из Ларжюзона!» Она ничего не добавила к этому. В общем, желания Доминики совпадали с тем, чего требовали его родители. Он должен вернуться домой и снова стать студентом. Доминика будет тайно встречаться с ним, где ему захочется Ничего дурного тут нет... «А вот в Ларжюзоне, – думал Ксавье, – я сею зло одним своим присутствием». Доминика писала: «Что может удержать вас в Ларжюзоне, когда Ролана там не будет? Ручаюсь, вы не ответите мне, что остаетесь из-за этих ужасных Мирбелей. Что же тогда? В Ларжюзоне больше нет никого, кто мог бы вас интересовать. Поэтому я спокойна. Вы не пожертвуете Роланом и мной ради деревьев парка».
Ксавье вздохнул. Она еще не знала, что в его жизнь вошел этот священник. Он стоял на его пути к ней, как черный крест – последний крест, который надо низвергнуть, чтобы дойти до Доминики. Да, низвергнуть, но не для того, чтобы взвалить себе на плечи.
О том, что произошло между ним и священником в конце долгой беседы о мифах – их не следует понимать буквально, а толковать, – Ксавье старался не думать. Перед его глазами и сейчас еще стоял этот кабинет на втором этаже, весь заставленный книгами, принадлежавшими покойному аббату Калю, о котором как раз упоминала его мать в последнем письме... Книги эти аббат завещал Жану де Мирбелю, который так и не удосужился забрать их к себе. «Теологический хлам», по выражению нынешнего священника. Ксавье, не раскрывший за весь вечер рта, спросил, уже прощаясь, помнит ли священник, что именно толкнуло его на эту стезю? Как решаешься сделать последний шаг? Чем была полна его душа, когда он стоял на коленях перед епископом? Какой страстью? Священник не знал, что ответить.