Текст книги "Матерь"
Автор книги: Франсуа Мориак
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 5 страниц) [доступный отрывок для чтения: 2 страниц]
– Оставьте меня. Мне ничего не нужно. Меня просто немного лихорадит.
Старуха спрашивает, не дать ли ей хинина.
– Нет, мне ничего не надо, только отдых, только повернуться к стене. Уходите.
– Как вам угодно, дочь моя.
Все сказано. Она выполнила свой долг. Ей не в чем себя упрекнуть. Чему быть, того не миновать.
Матильда, воздев руки, точно для заклятия, еще секунду после бегства врага держит их перед глазами, ошеломленная тем, что они сделались лиловыми. Ее сердце безумствует – птица, которую душат и крылья которой бьются все быстрее, все слабее. Она попыталась приглядеться, поднеся руки ближе к глазам, и не увидела своих ногтей, уже посинелых... но даже в эту минуту беспредельного ужаса она не подумала о вечности ночи, в которую погружалась: совершенно одинокая, Матильда не осознавала, что подошла к самому краю жизни. Будь она любима, поцелуи заставили бы ее вырываться из объятий вечного покоя. Но ей не пришлось рвать никаких связей – она ведь не знала привязанности. У ее изголовья не прозвучал торжественный голос, называя имя Творца, быть может, и грозного, устрашая ее милосердием, быть может, неумолимым. Не было никакого лица, залитого слезами, которое она оставляла бы позади и которое дало бы ей возможность соизмерить стремительность соскальзывания во тьму.
Ей выпала легкая смерть тех, кого никто не любил.
V
– Слышишь, что говорит тебе Дюлюк?
Под тяжестью Дюлюка качались перила лестничной площадки. Дверь в комнату, где лежала покойница, осталась приоткрытой. Слышно было, как сморкается Мари де Ладос. Дюлюк, практиковавший тридцать лет, знал толк в родильной горячке: уж не собирается ли Казнав учить его медицине? Через двое суток после выкидыша не было никаких оснований приглашать к больной сиделку...
– Ну, а найми ты даже сиделку? Она ведь умерла не от горячки, бедняжка. Сердце сдало. Если бы не сердце, она сопротивлялась бы по меньшей мере три дня. Я видывал и таких, которые выдерживали больше месяца. Помнишь, когда я выслушивал твою супругу во время гриппа и тебя предупреждал насчет аорты?
Большой витраж на лестнице грязнил лазурь. Фернан Казнав вырвал руку, в которую вцепилась мать, твердившая:
– Слышишь, дорогой, что говорит тебе Дюлюк?
И он повторил в третий раз, точно сомнамбула:
– Я должен был взять сиделку.
Он, не глядя, протянул руку Дюлюку, потом скользнул в черную полосу, образованную щелью приоткрытой двери, и увидел Мари де Ладос, склонившуюся над постелью. Сев поодаль, возле круглого столика, он понял, что она кончает заплетать в косу волосы покойницы, еще живые. От движения паровоза задрожала вода в стакане, и поскольку г-жа Казнав и Дюлюк на площадке заговорили громче, Фернан попытался отвлечься, вникая в их беседу. Доводилось ли ему видеть труп? Да, тридцать семь лет назад – тело отца в той комнате на первом этаже, которая потом стала кабинетом. Как спокойна была тогда его мать! Ему вспоминается, что она все твердила, целуя его: «Теперь начнется новая жизнь...»
Она входит с телеграммами в руке и бросает испытующий взгляд на неподвижно сидящего сына. Из сада доносятся голоса: монахини из богадельни, несколько дам, желает ли Фернан, чтобы их пригласили в дом? Он жестом отказывает. Она берет его за руку:
– Пойдем, дорогой. Ты же знаешь себя. Не оставайся здесь: тебе станет плохо.
Он отнял руку, даже не повернув головы. Она спустилась, чтобы попрощаться с посетительницами, и снова поднялась. Она опять стала умолять его, чтобы он пошел отдохнуть, прибегая к обычным доводам:
– Кому теперь польза от твоей усталости. Хороши мы будем, если ты заболеешь...
Наконец он заговорил, не глядя на нее:
– В котором часу ты подходила к ее двери?
Она ответила, что, вероятно, часа в четыре.
– Ты сказала доктору, будто слышала, как у нее стучат зубы.
– То есть, подумавши, я сказала себе, что, возможно, этот звук оттого, что у нее стучат зубы.
– Почему ты не зашла к ней еще раз?
– Она сказала, что у нее ничего не болит, что ее только лихорадит...» Она отказалась даже от хинина. Я ушла совершенно успокоенная.
– Ну, не такая уж успокоенная, если ты вернулась в шесть, чтобы посмотреть...
Она ничего не отвечает, потрясенная – не тем, что он ее допрашивает, как судья, но тем, что в интонациях дорогого сына ей слышится страдание. Она успокаивает себя мыслью: «Это от щепетильности...» Твердит себе: «Он не расстроен». Но какой ужас, если это так!
Живая Матильда не вынесла бы взгляда, которым старуха окидывает ее тело, ставшее навеки безразличным. Время торопило – необходимо было спуститься вниз, написать адреса на извещениях о смерти, но она никак не могла решиться оставить их наедине. Чего бы она не сделала, чтобы прервать это свидание с глазу на глаз! И вдруг она устыдилась своего чувства. Ей припомнилась картина в иллюстрированном издании Мишле: один из пап, приказав вырыть из могилы своего предшественника, судит покойника, выносит ему приговор, издевается над трупом... Осталась одна ночь, всего одна ночь до положения во гроб; завтра свинцовый футляр сокроет это тело, и взгляд Фернана натолкнется на тройной опечатанный гроб. Наконец-то он больше не увидит этого лица. Но как пылко он созерцал его! Никогда и ни на кого не смотрел он с таким безмолвным и печальным вниманием. Она вновь подошла к нему, взяла его за руку и произнесла повелительно и умоляюще:
– Пойдем!
Он оттолкнул ее. Она пошла к двери. Каким покойным, разгладившимся, счастливым, любимым казалось ей это уснувшее лицо! Мучаясь одышкой, она спустилась, села писать адреса и здесь, вдали от покойницы, вновь обрела хладнокровие. С чего это она встревожилась? Разве не будет отныне Фернан принадлежать ей безраздельно? Мари де Ладос пришла сказать, что барин велел передать барыне, чтобы та не ждала его к обеду. Она улыбнулась, эта крайность ее успокоила; теперь уж покойнице долго его не удержать. Не такой он был человек, чтобы стеснять себя из-за трупа. Но для него нет большего удовольствия, как досадить матери. Зря она старалась вытянуть его оттуда силой; прояви она безразличие, ему самому бы уже надоело... В самом худшем случае он спустится к ужину.
Весь день ей пришлось принимать черных, шепчущих под вуалетками дам в гостиной, где жалюзи были закрыты, зеркала занавешены, кресла погребены под чехлами. Все в один голос превозносили г-жу Казнав за ее стойкость. Все питали надежду, что часа в четыре их чем-нибудь угостят, хотя бы печеньем, – то ли им хотелось уверить себя, будто день не потерян попусту, то ли смерть пробуждала в них древний ритуальный инстинкт, смутную жажду возлияний, умиротворяющих отлетевшие души. Но им пришлось снять осаду натощак. Проводив последнюю посетительницу, Фелисите спросила Мари де Ладос, спустился ли барин. Служанка ответила, что барин еще наверху и приказал, чтобы в семь часов ему принесли туда бульон с яйцом, халат, шлепанцы и бутылку арманьяка. Она всегда говорила – барин настоящий Пелуйер; он прикидывается злым, но на самом деле нет человека добрее... Мари де Ладос почувствовала, что лучше ей не продолжать, хотя в сумраке вестибюля видела только неподвижную тушу своей барыни.
– Пошла на кухню, дубина.
Хозяйка отдала это приказанье тем тоном, каким сорок лет назад старик Пелуйер кричал Мари де Ладос, когда девушка в изнеможенье падала на стул: «Встань, лентяйка». Он не выносил вида сидящей служанки. Даже ела Мари в те времена стоя, на бегу, прислуживая господам. Право на стул принадлежало ей только если она бодрствовала у гроба или пряла. Грубые посконные простыни, в которые обернули сейчас наверху тело, переставшее страдать, были вытканы умершими служанками.
Госпожа Казнав отужинала в одиночестве, чутко прислушиваясь, убежденная, что с минуты на минуту лестница скрипнет под ногами разбитого усталостью сына. Когда она вставала из-за стола, ей показалось, будто она наконец слышит его, и она уже состроила безразличную мину, – но это прошел вечерний скорый, и раскрылась от тряски чердачная дверь.
«Завтра к вечеру он сдастся».
Она набросила на плечи шаль, спустилась в сад. Восточный ветер пригнал паровозный дым; но аромат лип и жасмина перебивал запах гари. Стихло последнее щебетание птиц на деревьях. Старая женщина глядела на жалюзи, сквозь которые пробивался свет погребальных свечей. Она сказала вполголоса: «Хорошо ты завтра будешь выглядеть, мой петушок». Возле магнолии она спугнула соловья. Она шла вдоль сухой и пыльной лужайки, и кузнечики умолкали при ее приближении. Она представляла себе сына, зябко скорчившегося на рассвете подле трупа, который пролежал уже сутки. Он, так страшащийся смерти, утром будет, надо думать, сам на себя не похож.
VI
Да, он и вправду был сам на себя не похож. Запахнув темный халат, откинув голову на спинку вольтеровского кресла, он не отрываясь смотрел на Матильду. На круглом столике стояла рюмка с арманьяком, уже опорожненная и вновь наполненная. Ночные бабочки порхали вокруг двух свечей, ударялись на потолке о собственные тени. Была минута, когда он произнес вслух имя Матильды, и мать не узнала бы этого голоса. Он вставал, подходил к кровати, прогонял какую-нибудь муху, созерцал эту вечную красоту. И повторял про себя: «Слепец... слепец...» – не понимая, что он и в самом деле видел это лицо впервые, ибо смерть стерла с него все, чем запятнала его жизнь: не осталось и следа от жадного, жесткого, напряженного выражения бедной девушки, которая вечно рассчитывает, презирает и насмехается; ни следа от затравленного зверя, готового дать отпор, – ни следа невзгод и тягот. Будь Матильда счастлива, любима, у нее, возможно, при жизни было бы такое лицо, как сейчас, исполненное покоя, – это умиротворенное лицо. «Слепец... слепец...» Слегка подстегиваемый алкоголем, Фернан прислушивался к тому, как пробивается в нем боль; он опьяненно принимал эту незнакомку. Половодье ломало в нем льды непомерно затянувшейся зимы. В пятьдесят лет он впервые страдал из-за другого человеческого существа. В этот вечер он познал наконец то, что большинство людей открывает для себя в отрочестве. Горькие чары приковывали его к этому трупу. Он подошел еще раз, притронулся пальцем к щеке. И еще долго после того, как он его отнял, палец хранил ощущение бесконечного холода.
Что-то неведомое уходило с лица Матильды, – роковое мгновение, когда начинаешь думать о покойнике: «Он меняется...» Фернан вышел, наклонился над лестницей, залитой ночным светом. Проходил тот же поезд, который накануне слышала во время своей агонии Матильда. Дом, исполинское тело, содрогался, как в часы ее бессонницы, когда ей бывало так страшно. Фернан вспомнил, что пообещал ей установить на первом этаже глухие ставни. Он повторял это про себя, находя какое-то утешение в мысли, что был с нею ласков во время ее беременности. Он вернулся в комнату. Мерещился ли ему запах или он действительно исходил от этого предмета, который теперь его отталкивал и к которому, казалось, липли простыни? Он отворил настежь окно, раздвинул жалюзи. Он был отнюдь не из тех, кто привык подымать взор к звездам, вместо того чтобы спать. Перед этим безмолвным восхождением светил его охватило ощущение внезапно застигнутого чуда, прикосновение к некой тайне. В нем нарастала тревога, некогда побудившая его вырезать сентенции; так он стоял, бедное создание, между окном и кроватью, между этими мертвыми мирами и этой мертвой плотью.
Уже не смея приблизиться к трупу, он остался у окна, впитывая ночь, насыщенную ароматами. Эти запахи трав, эти шуршащие потемки рождали в нем мысль о счастье, которое он теперь, наверно, мог бы вкусить, но которое навсегда пребудет для него неведомым. Он стиснул кулаки: он не соглашался на кончину Матильды. Войди сейчас его мать, он крикнул бы ей: «Не хочу, чтобы Матильда была мертвой!» – тем же тоном, каким в детстве требовал, чтобы все легли в постель, когда бывал болен сам, или в дни ярмарки, чтобы ему отвинтили одного из деревянных коней с карусели, или чтобы подали клубнику в декабре, или дали поиграть с настоящим ружьем, которое убивает.
Вспомнив одну из вырезанных им сентенций о бессмертии души, он пожал плечами: душа Матильды! Да плевал он на ее душу! Неужели есть дураки, которые утешаются этим? Он хотел, чтобы ему ее вернули живую, вернули это тело! Он хотел увидеть, как на испуганном, недоверчивом лице Матильды проступит радость. Он, не способный выйти за пределы своего «я» даже в сладострастии, теперь слишком поздно понимал, что само наше тело ищет, открывает собственное наслаждение, запрятанное вовне, растворенное в плоти другого тела, которому мы даруем счастье. Фернан почувствовал, что вонзает ногти себе в лоб. Какая-то ночная тварь зарыдала так близко от дома, что он отступил от окна с бьющимся сердцем, подумав: «Уж не "фрегас" ли...» (таинственная птица ланд, которую притягивают не жилища, куда вошла смерть, но те, к кому смерть приближается).
Была глубокая ночь. До пяти ни одного поезда. Никакое дуновение не могло уже нарушить дремоты листьев. Даже с лугов доносился только сонный шепот трав. Фернан подошел к шкафу и тут же отскочил, увидев в зеркале свое страшное лицо, словно и он уже был тронут тлением, разлагавшим в трех метрах от него Матильду.
И снова ночное рыданье – настолько приблизившееся, что, казалось, оно прозвучало в комнате. Должно быть, она бьется о трубу, а то и в трубе! Фернан уставился на черную железную заслонку: не слышится ли за ней биение мрачных крыл? Он отступил к двери. Он был побежден. Он возвращался к матери: не зря старуха на другом конце дома, сидя на кровати, сдерживала себя, чтобы не броситься на помощь неблагодарному. Она тоже услышала ночную птицу и говорила себе, блаженствуя: «Теперь-то он не задержится, я его знаю!»
Но на площадке, куда кинулся Фернан, он увидел приближающийся огонек, осветивший лестничную клетку: появилась Мари де Ладос со своей лампой. Она была одета по-воскресному, голову охватывал черный платок, из-под которого высовывались длинные мочки старых ушей. Она подумала, что барину, наверно, хочется спать. Он взял из ее рук лампу и спустился так стремительно, что она потухла в коридоре. Добравшись до своей спальни, он на ощупь разделся и тут же уснул. Мать, услышав за перегородкой храп возлюбленного сына, тоже задула свою свечу, смирившись с тем, что ей уже не придется сегодня его поцеловать. А там, у покойницы, в вольтеровском кресле, не смея откинуться на спинку, сидела Мари де Ладос, выпрямив плечи, отбрасывая на стену причудливую тень: ее беззубый рот непрестанно шевелился. Зерна четок в ямке передника были подобны зернам маиса и ячменя.
VII
Опустив креп, несмотря на то что уже палил утренний зной, Фелисите Казнав вышла через Восточные ворота на дорогу вдоль железнодорожной линии Бордо – Сетт. Она шагала, откинув корпус, сложив руки на животе, подметая подолом платья помет и пыль. Несколько минут она следовала по большой дороге, потом свернула вправо, к кладбищу. Не переступая врат погоста, постучала указательным пальцем в застекленную дверь стража мертвых. Ворчливый голос – голос человека, более не рассчитывающего на чаевые, не ожидая вопроса, прокричал, что вот уже шесть дней г-на Казнава здесь не было. Мучимая одышкой, но с чувством облегчения, она тронулась в обратный путь, сочтя, что выиграла очко в своей борьбе против покойной. В течение недели, последовавшей за похоронами (на которых Фернан присутствовал, точно в бреду, и со следами таких страданий на лице, что город был поражен), он каждое утро непременно относил жене неуклюжий букет цветов с коротко обломанными стеблями, как обычно рвут дети. Наконец-то он сдался!
Фелисите подумала: «Это начало». Она уступила потребности успокоить себя. Но в глубине души ощущала безмерную усталость. Натура рассудочная, она была безоружна в борьбе с призраком. Она привыкла воздействовать только на живую плоть. Тактика усопшей сбивала ее с панталыку: притаившись в Фернане, та заняла в нем свои позиции, точно в крепости. Разумеется, Фелисите знала злопамятство возлюбленного сына, его ненависть к ней и даже предвидела удесятерение той жажды ее мучить, которая была у него всегда (ребенком он бил коленом по креслу, где сидела мать, до тех пор, пока она не молила о пощаде). Но на этот раз ничего похожего, он мстил ей полным безразличием, неким духовным отсутствием, и это расстраивало всю ее игру, пресекало все ее ухищрения. Отворяя Восточные ворота, она ощутила усталость, пот заливал ее тело под траурными доспехами. Она окунулась в плотный запах старых кустов самшита, окружавших круг водокачки, где ослица Гризетта дремала на истоптанной навозной тропке. Привычным движением Фелисите ткнула острием зонтика в старую кожу животного, которое, отбрыкнувшись, тронулось с места. «Какая разница, – подумала Фелисите, – ходит ли он мечтать на кладбище или в луга, если все его мысли сосредоточены на той...» В это утро, как и ежедневно, слегка скосив плечо, прикрыв голову соломенной шляпой, купленной три года назад, которую он дал выкрасить в черный цвет, Фернан ушел из дому в своем сильно пахнущем потом пиджаке из альпаги. Когда полдень вынудит его вернуться, сесть напротив матери, он покажется ей особенно отчужденным. Ничто уже его не задевало; он никак не реагировал на слова, которые прежде вывели бы его из себя.
Она уселась у окна в кабинете, на подмостках, с которых могла подстеречь сына, – старая королева, лишенная престола. Опустив вязанье на живот, она не сводила глаз с калитки. Одиннадцатичасовой экспресс оповестил ее, что теперь уж Фернан не замедлит появиться. Она ждала всякий раз возвращения возлюбленного сына, словно оно должно было положить конец действию этих смертельных чар. «Он вернется ко мне, – твердила себе мать. – В пятьдесят лет люди не меняются...» Ей не приходило в голову, что он ничуть не изменился; он оставался все тем же маленьким мальчиком, капризно топавшим ногами, которого она знала; он не хотел, чтобы Матильда была мертва, и сама смерть не могла справиться с его неистовой требовательностью.
Она спустилась с подмостков и, поскольку сын все еще медлил с возвращением, принялась повторять себе в сотый раз, меряя шагами комнату: «Значит, так: вспомним – я поднялась; я постучала в дверь; я спросила, не плохо ли ей; она мне ответила, что ей ничего не нужно... Да, но, вернувшись к себе в спальню, ты стала искать в медицинском словаре «заражение крови».
Она так ушла в себя, что ее застигли врасплох шаги Фернана в вестибюле и его голос, спрашивавший Мари де Ладос, подано ли на стол. Так как до обеда оставалось еще четверть часа, он пошел в сад. Фелисите, спрятавшись за занавесями, наблюдала. Он стоял посреди аллеи. На что он смотрел?
Мать и не подозревала, что он мысленно видел ту комнату на улице Югри, где раз в месяц его ждала «привычка». Махровые полотенца сушились на веревочке у окна. «Привычка» называла его своим старым скрягой, потому что никакими силами из него невозможно было вытянуть ни единого су сверх обычной таксы. И к этому сводилась вся история Фернана Казнава в области любви. Он поднял глаза к окну Матильды: «И все же, – подумал он, – во время своей беременности она могла видеть, что я ее люблю, держу ее сторону в спорах с матерью. Но она сочла, будто это из-за ребенка...» Тщетно он пытался припомнить случаи, когда был с ней хоть немного ласков. В эту минуту его преследовало только воспоминание о последней поездке с Матильдой в Бордо: как испортилось у него настроение, когда он узнал, сколько она потратила на приданое для младенца! «В мое время, – ворчал он, – матери и в голову бы не пришло что-нибудь покупать. Она сочла бы делом чести все связать собственными руками!» Матильда молча, уныло плелась за ним. Они вошли в ресторан, казавшийся немного попригляднее тех, куда он водил ее обычно: на столах стояли цветы. Она развернула салфетку и улыбалась наконец, счастливая, непринужденная. «Нет, сударь, у нас только порционные», – ответил метрдотель Фернану, который заказал «дежурное блюдо». И тогда, бросив взбешенный взгляд на меню, он встал, потребовал гардеробщика. Пришлось вновь пройти через весь зал, где тихими голосами переговаривались посетители и ухмылялись официанты. Они двинулись по раскаленному тротуару Алле-де-Турни. Фернан делал вид, что не замечает ее слез...
Он вернулся в дом. Г-жа Казнав, выпрямившись на своих отечных ногах, присоединилась к нему в вестибюле.
– Тебе было жарко, бедняжка.
Она хотела вытереть своим платком его потное лицо, но он отвернулся.
– Ты весь мокрый. Ступай переоденься. Ты простудишься.
И поскольку он ничего не отвечал, она добавила:
– Я приготовила тебе «смену» на твоей кровати.
Неуклюжая и внезапно разъяренная, она последовала за ним в кабинет:
– Если ты простудишься, кому придется за тобой ухаживать? Мне.
Он наконец взглянул на нее и сказал:
– Ну что ж, ты предоставишь и мне тоже сдохнуть.
Она покачнулась от удара, не нашлась, что ответить. Они проследовали через кухню, не подымая, как всегда это делали раньше, крышки кастрюль, вошли в темную, полную запахов столовую.
– Ты ничего не кушаешь.
Расстроенная, она повторила свое «ты ничего не кушаешь», что в ландах предвещает болезнь и смерть. Тот, кто потерял аппетит, потерял вкус к самому прекрасному на свете. Остается только лечь и ждать конца. Мари де Ладос прибавила:
– У барыни тоже нет аппетита.
Теперь это не было притворством, как во времена, когда, чтобы вынудить Матильду, которая вела хозяйство, сдать свои полномочия, мать и сын, в полном согласии, воротили нос от любого блюда.
Фелисите оказалась в кабинете одна; ненаглядный не последовал за ней. Еще недавно в эти часы, сидя бок о бок на черном кожаном диванчике за чашкой кофе, голова матери на плече сына, они читали вместе газету, хихикая, как школьники; и стоило молодой женщине открыть дверь, подчеркнуто умолкали на полуслове, резко отпрянув друг от друга. Фелисите чудится, она и сейчас слышит, каким тоном оскорбленной гувернантки ненавистная спрашивала: «Я помешала?» – «Нет, нет. Мы уже поговорили обо всем, о чем нам нужно было поговорить».
Эти стычки были радостью доброй дамы, ее жизнью. Где же он прятался теперь, ее возлюбленный сын? До смерти устав, он был вынужден лечь. Все эти хождения доводят его до полного упадка сил. Переутомление не пройдет безнаказанно ни для его легких, ни для сердца... Не зная, куда деть себя, страдая, она хотела бы броситься к нему. Но зачем! Он теперь запирается от нее, как если бы она была Матильдой.
Солнечный луч выбивается из полуоткрытых ставней, играя на рамке дорогой Фелисите фотографии на камине: через месяц после свадьбы мать, сын и невестка позировали бродячему маэстро. Но за две секунды до щелчка Фернан отпустил руку жены, чтобы взять руку матери. Отныне на этой фотооткрытке Фелисите и ее сын красуются, сияя довольством, тогда как молодая женщина, на втором плане, стоит с опущенными руками, без улыбки.
Госпожа Казнав не устояла – пошла полюбоваться еще раз этой памяткой счастливых дней. Но, приблизившись, обомлела перед пустой рамкой. Она взглянула на стол, где поблескивали ножницы, которыми вырезал свои сентенции Фернан, потом на корзинку для бумаг. Господи боже! не виднелись ли сквозь плетеную соломку ее собственная улыбка, ее вздернутый нос, ее живот? Она кинулась за фотографией, выброшенной в мусор. Бесчестный отделил от нее изображение Матильды – он наверняка носил его у сердца, засунув в бумажник. Должно быть, тешил себя наедине тем, что подносил фотографию к пылким губам... На протяжении двух недель старая женщина терпела страдания, не жалуясь; но эта вещественная улика его отреченья ее потрясла. Бешеный гнев снес все внутренние плотины, ее скрюченные пальцы задрожали от ярости. Она затопала ногами, как в тот день, когда кричала Матильде: «Не получите вы моего сына! Никогда не получите!» Она пошла к двери. У нее было глупое, напряженное лицо женщины, которая прячет под своим манто заряженный револьвер, склянку с соляной кислотой. Быть может, нельзя любить несколько раз. Быть может, любовь только одна. Эта старая женщина умирает из-за того, что не владеет больше своим сыном, умирает от жажды обладания, духовного господства, более жестокой, чем та, которая сплетает, соединяет, заставляет пожирать друг друга два юных тела.
Задыхаясь, мать отворила ставни. Полуденное солнце давило на иссохший сад. Песок аллей между пыльными газонами казался серым, как пепел. Пыхтение отходящего поезда напоминало тяжелое дыханье. В ярости старая женщина, качая бедрами, вышла на лестницу. С каждой ступенькой она задыхалась все больше и больше, но все-таки добралась до спальни неблагодарного. Там было пусто: разбросанные флаконы, запах мочи. Фелисите испугалась своих лиловых щек в зеркале. Где настигнуть коварного, как не в комнате соперницы? Она спустилась (ее больные колени подгибались), прошла по коридору, через темный вестибюль, снова по коридору, наконец, поднялась по лестнице, которая вела к всесильной покойнице. Перед дверью мать, на исходе сил, замерла на несколько секунд, как в ночь агонии. Прислушалась. Но Господь не узрел тогда, как в этом мраке на старом настороженном лице мелькнуло удивленье, надежда, а потом расцвела безмерная преступная радость. Дрожа, она внимала легкому храпу, перемежающемуся икотой, стесненным дыханьем – слишком хорошо ей известными звуками, сладкой музыкой ее ночей, доносившейся через перегородку, как ощутимый признак обожаемого присутствия. Обычно она бодрствовала, как бы уцепившись за нить этого дыхания, и сама бессонница обращалась для нее в лучшую усладу... Но сегодня сон дорогого сына был у нее похищен покойницей. Прилив ярости снова всколыхнул ее, ослепил, она повернула ручку.
Фелисите пришлось зажмуриться: из широко распахнутых окон врывалось пламя неистового июня. Аромат лилий, стоявших в двух вазах на столике, насыщал комнату так густо, словно не было этих открытых окон. Между вазами в рамке из ракушек (память об Аркашоне), слишком для нее просторной, – фотография Матильды, благоговейно вырезанная. Перед рамкой, в ряд – крохотный бриллиант, подаренный при обручении, кольцо, пара белых ношеных перчаток. Наконец, у подножья всех этих реликвий – рухнувший в вольтеровское кресло Фернан, со свесившейся на грудь головой, схваченный за горло сном. Шмель бился о потолок и о стекла, пока не обнаружил отворенное окно. Тогда его гудение затерялось в пылающем небе.
Башмаки Фелисите скрипнули. Фернан пошевелился. Она замерла, потом сделала шаг к столику, протянула вперед руки, точно Полиевкт – сокрушитель кумиров. Плюнуть на эту карточку, разорвать ее, растоптать... Она не осмелилась. Голова Фернана упала на согнутую руку, опиравшуюся о стол, и перед матерью теперь был только большой шар с топорщащейся сединой. Она ощутила холод на своем потном лице. Взор ее помутился. Кровь шуршала в ушах, как будто, прижав к ним раковину, она слушала море. Ей хотелось заговорить, потому что язык ее налился тяжестью. Она не понимала, что это шумит – кузнечики, мухи или кровь в ее артериях. Невидимая рука толкнула ее к кровати, швырнула на ложе, где страдала и умерла Матильда. Старуха вытянулась, как зверь, стала ждать. Глаза ее вновь открылись, в груди отпустило: мрачная птица пролетела стороной. Фелисите вздохнула. Сын по-прежнему спал, раскатисто храпя. Она дрожала, вся в поту от едва миновавшей угрозы. И теперь озирала не столько даже с ненавистью, сколько со страхом алтарь, который воздвиг этот поверженный мужчина.
VIII
За вечерней трапезой Фернан не обнаружил привычной атмосферы враждебности. Его удивил сам облик матери: она, имевшая обыкновение держаться прямо, величественно, властно, теперь сидела перед ним ссутулившись, с отвислыми и серыми щеками. Это вызвало у него не жалость, но досаду, – он собирался нанести ей удар и опасался, как бы она не раскричалась. Она приняла удар холоднее, чем он думал: она была уже подготовлена к нему тем, что видела днем. Поэтому она не дрогнула, когда Мари де Ладос пришла к ней за сменой простынь, чтобы постелить барину в спальне бедной молодой барыни. Она дала ключ от шкафа служанке, приложила губы ко лбу сына, взяла свой подсвечник. Фернан счел, что она играет в сдержанность. Нет, она вообще больше не играла. Зная, что сын изменил ей в своем сердце, она не удивилась его переходу к врагу с оружием и всем снаряжением.
Но когда она оказалась в своей спальне, ее испугала непривычная тишина. Ей показалось, будто она впервые слышит, как содрогается дом, выстроенный ее мужем Нумой Казнавом, в интересах его торгового дела («Северный и местный лес») прямо напротив вокзала. В годы вдовства ее оберегал от страха перед опасностью, таившейся во тьме, храп дорогого сыночка за перегородкой. Ни крадущиеся шаги, ни железный мост, громыхавший над рекой, ни стоны ветра в ночи равноденствия, ни соловьи в сирени, ничто не могло заглушить этого сонного дыханья. Несколько часов, которые Фернану пришлось провести подле Матильды, только придали большую цену его вновь отвоеванному присутствию. И вот сегодня вечером, лежа в своей спальне, в этих четырех стенах, где протекли полвека ее жизни, Фелисите Казнав впервые почувствовала себя здесь чужой! Последний вечерний поезд сотряс стекла. Теперь до следующего, на рассвете, пойдут только бесконечные товарные составы, которые не дают гудков и сливаются со сновидениями. Больше ни к чему жаться к стенке, приникать к ней губами – в соседней спальне уже не слышно тяжелого дыхания твоего распростертого сына. Повернись на другой бок. Закрой глаза. Прогони мысли... Внезапно она вскочила: кто-то прошел по саду.
Действительно ли кто-то прошел? Иногда ветер так ласково шевелит листву, что можно поклясться, будто это звук шагов. Фелисите чиркнула спичкой, ничего больше не услышала, погасила огонек. По перед ее мысленным взором стоял во мраке этот огромный беззащитный дом без ставней на стеклянных дверях. Ей представилось угрюмое лицо, прижавшееся к стеклу, безмолвно прорезаемому алмазом. Как добиться от Фернана ставней, которые она отвергла, не желая, чтобы он удовлетворил просьбу Матильды? Лучше всего напомнить ему о пожелании покойной: он выполнит его из благоговения. И тут Фелисите поняла, что страх, терзающий ее в эту ночь, неизменно мучил молодую женщину. Совпадение, случайность; старуха пожала плечами, пожурила себя. Но рассказы служанок, погребенные в памяти, уже пробудились, всплыли из самых глубин ее боязливого детства. Нет, нет, мертвые не мстят. Матильда разлагалась, с каждой секундой все больше, в третьем склепе налево у дальней стены кладбища. И тем не менее глаза Фелисите вопрошали потемки, точно она наконец предощутила по ту сторону зримого мира неведомое, несметное пламя. Она заставила себя рассмеяться, она верила только в то, до чего могла дотронуться. Она родилась во времена, когда лишь песчаные дороги связывали ланды с внешним миром. Террор изгнал из края священников. Мать Фелисите впервые причастилась в день своей свадьбы. Дети, росшие в ландах на заре прошлого века, поклонялись лишь беспощадному солнцу, ведали вишь всемогущество пламени, пожирающего сосновые рощи, – стремительного божества, которое бежит, неуловимое, оставляя за собой необозримое полчище факелов.