Текст книги "История зайца"
Автор книги: Франсис Жамм
Жанры:
Классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 3 страниц)
Франсис Жамм
ИСТОРИЯ ЗАЙЦА
Избранное
Том II
ПРЕДИСЛОВИЕ
Когда я раскрываю какую-нибудь книгу, помеченную 1888 г. – эпоха, когда я выступил впервые – я нахожу в ней только вой вагнерианцев, картонных лебедей, гермафродитов, украшенных ненюфарами или же звонкие стихи в духе Арманда Сильвестра[1]1
Арманда Сильвестра – Арман Сильвестр (1837–1901) – французский поэт, писатель, литературный критик, автор многочисленных книг.
[Закрыть], стихи поэтов, чья муза напоминала ярмарочную акробатку, у которой лопаются штаны под аплодисменты собравшихся на состязание.
Между тем подымалась песня, которая, казалось, хотела рассеять этот туман подозрительных видений. И странное дело! Тот, кто, надувая щеки, играл на лесной свирели, среди прелестей сияющей земли, скрытой изобилием роз, в манере Теокрита или Руссо[2]2
Теокрита и Руссо – Феокрит (Теокрит) – древнегреческий поэт III в. д. н. э., известный как автор буколических сочинений; Ж. Ж. Руссо (1712–1778) – выдающийся французский философ, писатель, мыслитель века Просвещения.
[Закрыть], тот, кто играл так – был Стефан Малларме[3]3
Стефан Малларме – влиятельный французский поэт-символист, литературный критик (1842–1898).
[Закрыть], который на этот раз, сбросив крылья змия, предстал пред нами, как фавн деревенского полдня. Тогда простые сельские песни ответили на его голос. Франсис Виелле-Гриффен[4]4
Франсис Виелле-Гриффен – также Вьеле-Гриффен, французский поэт-символист (1864–1937).
[Закрыть] под дубами Назем запел гимн, пахнувший свежей корой, и к гиппогрифам, химерам, драконам, грифам, змеям, единорогам пустил стадо своих превосходных свиней. С своей стороны я решился в «Одном дне» присоединить к инкубам, вампирам здоровую невесту, каждое утро моющую ноги. Леконт де Лиль[5]5
Леконт де Лиль – Ш. Леконт де Лиль (1818–1894), французский поэт, виднейший представитель Парнасской школы.
[Закрыть], признававший только пекари, нашел поросят Гриффена безобразными. И все, посещавшие вампиров в базальтовых гротах, сердились на мою героиню за то, что она была пламенной под розами в садовой беседке, за то, что она ходила за курами и утятами, завязывала банки с вареньем, раздевалась в светлой комнате и ложилась спать в плетеную кровать.
Меня обвиняли.
Все же за «Свинопасом» шесть лет спустя последовали «В Аркадию», а за «Одним днем», появившимся только в 1896 г., через пять лет «Жан Нуаррьо». В то время, когда одна и та же струя задувала светильники Лоэнгрина[6]6
Лоэнгрина – Лоэнгрин – рыцарь, герой немецких произведений о короле Артуре и одноименной оперы Р. Вагнера (1813–1883), премьера которой состоялась в 1850 г.
[Закрыть] и освещала зарей стада, зрели новые творческие создания. Медленным и прекрасным движением гений Метерлинка[7]7
Метерлинка… рой ослепляющих пчел – Имеется в виду философское эссе «Жизнь пчел» (1901) бельгийского писателя и драматурга М. Метерлинка (1862–1949), лауреата Нобелевской премии по литературе (1911).
[Закрыть] вывел из бездны рой ослепляющих пчел. Андре Жид[8]8
Андре Жид – французский писатель (1869–1951), прозаик, драматург и эссеист, лауреат Нобелевской премии по литературе (1947).
[Закрыть], восходя по лестнице Аладина, поднял из-под белого покрывала волшебную лампу, озарившую магические источники, но, увы, таившую в себе тонкий яд.
Поль Клодель[9]9
Поль Клодель – французский поэт (1868–1965), драматург, эссеист, начинавший как символист, позднее ревностный католик, религиозный писатель.
[Закрыть], украшенный кораллами и золотыми рыбками, появился из индийских морей, из первобытной жизни, в которой его чистая, христианская душа зрела, как жемчужина. Должен ли я сказать, что никто из нас не требовал первенства, – на него никто не имел права.
Стефан Малларме учил нас, что Дух идет, не ведая откуда и куда. Он внушил нам достоинство, самоотверженность, согласие, необходимые в этой страшной борьбе за красоту, охраняемую двумя псами: безумием и голодом. Мое сердце бьется до сих пор, когда я вспоминаю выражение, с которым мне жали руку предшественники в ту пору, когда мое искусство, как казалось, было их врагом. Мы были гриффенистом, реньеристом, самменистом, жаммистом, каждый в отдельности. Мы знали, что по выражению Карьера, только трупы не чувствуют родства. Мы не нуждались в «натуристах», мы не нуждались в «гуманистах», мы не нуждались в тех, кто только умеет перекрещивать имущество другого, чтобы публично присвоить его себе.
Мы сознавали, что великое движенье было роковым, что оно протекало выше нас в облачных пространствах при участии богов.
И поэтому мы опустили головы и взглянули на ноги.
Взглянув на ноги, мои друзья и я, мы полюбили скромность и простоту. К простоте и к скромности идет искусство.
Меня все более и более отталкивает сложное и трагическое. Я не люблю трупов, в третьем акте выбрасываемых из окна. «Случай» меня раздражает. Для меня нет доктринерской литературы и патологического или юридического театра. Я остался бы доволен пьесой, в которой изображался бы человек, молча сидящий на берегу ручья. Я долго бы рассматривал, как течет вода на декорации. Я совсем не люблю, когда меня хотят развлечь или разжалобить преувеличенными средствами. Одна женщина, написавшая художнику, что искусство, бьющее по нервам, смешно, мне не кажется странной. Всякая драма, даже самая хорошая, неприятна. Эдип, выкалывающий себе глаза, противен.
Современному человеку, чтоб волноваться, не надо криков дикарей.
Мы идем к уничтожению в литературе всяких эффектов. Слава Богу!
Что касается меня, то я сяду на мягком лугу, – принято говорить, что луга мягкие, – закину удочку в голубые искры задремавшей воды, закурю трубку и буду слушать, как кричат бекасы, или глядеть как реполов строит гнездо. Я опишу это без красноречия. Я хочу искусства мирного, бегущего от всякого треска, в котором моя душа раскрылась бы, как распускается цветок, чистый, в слезах, среди робких сумерек. Я хочу, чтобы искусство было ни большим и ни меньшим, чем блеск жука, чем лунный луч, замедлившийся на ветке фуксии, чем улыбка ребенка на улице, чем жалоба больной. Я хочу, чтобы изображенная жизнь была проста: обед у сада в семье, его торжественная меланхолия, слова, падающие в рассеянном свете. Я страшусь скоморохов, риторов, возвышающих свой голос, трибунов, рычащих растрепанные стихи.
О, Красота, как ты стыдлива. Дерево, несмотря на твое величье, говорит о тебе легким шепотом. И ты старуха, ты протягиваешь к ветхому порогу свои немые уста и говоришь только привычной жалобой своей прялки…
К вам я иду.
Франсис Жамм.
1905 г.
Р. S. Мои предсказания исполнились за эти семь лет. Простота победила вырождение. И теперь я могу добавить, что всякая истинная поэзия, которая зазвучит во Франции, будет католической.
Декабрь, 1912 г.
ИСТОРИЯ ЗАЙЦА
ЛУИ БАРБЕ
На память о Балансоне и тенистом Кастети, о ручье, который меж незабудок отражает твою тихую и покойную жизнь.
Ф. Ж.
Среди росистого тмина Заяц, прислушавшись к звукам погони, начал взбираться по мягкой глинистой тропинке. Он боялся своей тени, за ним вслед бежал вереск, а голубые колокольни вырастали из долин. Он спускался и подымался, и его прыжки наклоняли траву с нанизанными на ней каплями. Теперь он был братом быстрых жаворонков. Пересекая шоссейную дорогу, он поколебался около верстового столба, прежде чем бежать по проселочной; белая от солнца и гулкая на перекрестках, она терялась в темном и молчаливом мху.
В этот день он чуть не споткнулся о двенадцатый верстовой столб между Кастети и Балансоном, потому что его испуганные глаза посажены по бокам. Он остановился сразу, его расщепленная губа задрожала незаметно и обнажила резцы. Затем его гамаши бродяги соломенного цвета со стертыми и обломанными когтями вытянулись, и он прыгнул через изгородь, сжавшись и пригнув уши к спине.
И снова подымался он медленно, пока собаки в отчаянии теряли его след. И снова спускался он до дороги в Совжент. Здесь он увидал лошадь, запряженную в тележку. Вдали дорога пылила как в сестре Анне[10]10
…дорога пылила как в сестре Анне – Отсылка к эпизоду из сказки Ш. Перро (1628–1703) «Синяя борода», где сестра героини видит лишь облако пыли вместо спасителей-братьев.
[Закрыть], когда говорят: «сестра, ты ничего не видишь». Бледная сухость ее была прекрасна, горько напитанная мятой. Скоро лошадь поравнялась с Зайцем.
Это была кляча, тащившая одноколку. Она могла идти только галопом. Расслабленный остов ее подпрыгивал от каждого шага, хомут покачивался, и землистая грива, зеленая и блестящая, как борода старого моряка, моталась из стороны в сторону. Животное с трудом подымало распухшие, как булыжник, копыта.
Заяц испугался этой живой машины, двигавшейся с таким шумом.
Он подпрыгнул и продолжал бегство по лугам, мордочкой к Пиренеям, хвостом к степям, правым глазом к восходящему солнцу, левым к Меплез.
Наконец, он притаился в жниве, недалеко от перепелки, отупевшей от жары и дремавшей, как куры, животом в пыли.
Утро перешло в полдень. Небо побледнело от жары и стало светло-серым.
Плавал сарыч, отдаваясь без труда полету и образуя все более и более широкие круги. В отдалении голубая скатерть реки лениво уносила отражения ольховых деревьев. Их клейкие листья распространяли горький запах и выделялись своей резкой чернотой на бледном, водяного цвета, воздухе. Около плотины стаями скользили рыбы. Звук колокола ударил своим голубым крылом знойную белизну колокольни, и отдых Зайца начался.
* * *
До вечера он оставался в жниве неподвижный, раздражаемый только тучей мошек, дрожащих, как дорога на солнце. Потом в сумерках он сделал два прыжка вперед и два других направо и налево.
Начиналась ночь. Он подошел к речке. С прялок тростника свешивались в лунном свете кудели серебристых туманов.
Заяц присел на пахучее сено, счастливый гармоничными звуками в эти часы и призывами перепелок, звучащими как фонтаны.
Может быть, люди умерли. Единственный бодрствовал вдалеке, двигаясь над водой и вытягивая бесшумно свои сети, струящиеся в лугах. Только сердце вод было этим встревожено – заячье оставалось спокойным.
Вот среди дятла показался комок. Это приближалась возлюбленная.
Заяц направился к ней и они встретились посреди голубой отавы. Их мордочки сблизились. И меж дикого щавеля они целовались, точно щипали траву. Они играли. Затем голодные направились, медленно бок о бок, к ферме, раскинувшейся в сумраке. В жалком огороде, куда они проникли, капуста хрустела, тмин был горьким. Соседний хлев дышал. Поросенок, просунув под дверь свое подвижное рыльце, тянул носом воздух.
Так прошла ночь в любви и в еде. Мало-помалу сумрак уступил заре. Показались вдали пятна. Все начало дрожать. Смешной петух прервал тишину, взобравшись высоко на курятник. Он кричал свирепо и аплодировал себе обрубками крыльев.
Заяц и его подруга расстались около изгороди из шипов и роз. Казалось, среди тумана возникала деревня из хрусталя. В поле видны были озабоченные собаки, которые, махая жесткими, как канаты, хвостами, старались распутать среди мяты и соломы идеальные кривые, описанные милой парочкой.
* * *
Заяц нашел убежище в мергельной ломке, осененной тутовыми деревьями. Здесь он остался до вечера, сидя с открытыми глазами. Он держался как король под сводом ветвей, украшенных после ливня каплями голубого солнца. Он дремал. Но неспокойный отдых знойным пополуднем давал ему тревожный сон. Он совсем не знал ни безмятежного замирания ящерицы, жизнь которой едва трепещет во время сна на старых стенах, ни доверчивого отдыха барсука в норе, полной прохлады.
Малейший шум напоминал ему об опасности всего, что двигается, падает, ударяет, необычное движение теней – приближение врага. Он знал, что в логовище только тогда хорошо, когда все в нем остается таким же, как за минуту до этого. Поэтому и любил он порядок и неподвижность. Отчего мог бы затрепетать лист шиповника в голубом покое жаркого дня? Отчего начала бы дрожать тень леса, такая неподвижная, что время кажется остановившимся?
Почему захотел бы заяц смешаться с людьми, собирающими недалеко от его засады колосья маиса, бледные зерна которых пронизаны лучами солнца? Его веки без ресниц не могли привыкнуть к яркому трепету полудня, и уже поэтому он сознавал всю опасность близости тех, которые без ослепления глядели на белое пламя жнива.
Пока не наступало время выхода, ничто не могло его вызвать из убежища. Его мудрость покорялась гармонии. Жизнь для него была музыкой, где каждая нестройная нота напоминала ему об осторожности. Он не смешивал голоса своры с отдаленным звуком колоколов, ни движения человека с качаньем дерева, ни выстрела с громом, ни грома с грохотом телеги, ни свиста ястреба со свистом паровой молотилки. Таким образом составился язык, где слова считались врагами.
* * *
Кто мог сказать, откуда заяц обладал этой осторожностью и мудростью? Их происхождение терялось во мраке веков, где все сливается.
Сошел ли он с Ноева ковчега на гору Арарат в час, когда голубь, сохраняющий и до сих пор в своем ворковании шум великих вод, принес весть, что убывает вода? Таким ли он был создан этот Куцый Хвост, Рыжая Шерстка, Заячья Губа, этот Ушастик, эта Стертая Лапка? Бросил ли его Творец внезапно под лавры Эдема?
Видел ли он, притаившись под розовым кустом, Еву? Она гуляла как упрямая кобылица среди касатиков. Ее ноги были нежны и золотые груди просвечивали сквозь сказочные гранаты.
Или он был вначале только раскаленным туманом? Может быть, он жил уже внутри порфира? Или несгораемый, он воскрес из лавы, чтобы жить в клеточках гранита и водорослей, прежде чем осмелиться показать свой нос?
Обязан ли он сверкающим струям своими глазами цвета смолы? Глинистым лимонам своею шерстью? Водорослям своими мягкими ушами? Жидкому огню своей быстрой кровью?
Зайца мало беспокоило его происхождение: в этот момент, он спокойно отдыхал в мергельной ломке. Стоял грозовой август и темно-синее небо клонящегося к концу дня, вздувалось кое-где и готовилось разразиться ливнем над долиной.
Скоро дождь начал стучать по заросли терновника. Длинные струи барабанили все сильнее. Но Заяц не боялся его; дождь был послушен ритму, уже знакомому. Впрочем дождь его не достигал, не проникая еще сквозь покров растений. Только одна капля, ударяясь и звеня, падала на одно и то же место.
Итак, сердце Стертой Лапки не тревожилось этим концертом. Он был знаком с гармонией, связующей как строфы, слезы дождя. Он знал, что ни человек, ни лисица, ни ястреб не участвуют в ней. Небо было как арфа, сверху вниз тянулись серебряные нити дождя. И внизу все заставляло их звучать по-своему. Под зелеными пальцами листьев, хрустальные струи звучали воздушно и глубоко, как голоса души туманов. Глина, тронутая ими, рыдала, как девушка, взволнованная южным ветром. Там, где она была более сухой и жаждущей, слышался звук поглощения, вдыхания горячими губами, которые уступали надвинувшейся грозе.
* * *
Ночь после грозы была ясной. Дождь почти испарился. После него остались только клочки пустого тумана на лужайке, где заяц встречался со своей подругой. Казалось, райские хлопчатники разрывали свои стручья в лунном потоке. На откосе кустарники, отяжелевшие от дождя, выстроились как странники, склоненные под котомками и бурдюками. Царил мир. Вечерняя заря, потрясаемая ознобом, ожидала свою сестру — утреннюю зарю, и трава коленопреклоненная молилась ей.
Вдруг Заяц, сидя посреди поляны, увидел человека, идущего к нему, и совсем не испугался. В первый раз с того времени как человек расставляет западни и натягивает лук, инстинкт бегства замер в душе Стертой Лапки.
Приближавшийся человек был одет как ствол дерева зимой, когда его окутывает мох. Его голову покрывал капюшон, на ногах были сандалии. У него не было палки. Его руки были сложены; он был одет в платье, опоясанное веревкой. Костлявое лицо, обращенное к луне, казалось бледнее ее. Выделялись орлиный нос, глубокие глаза, как у ослов, и черная борода, в которой лесной кустарник оставил клочья овечьей шерсти.
Две горлицы сопровождали его. Они скользили с ветки на ветку в тишине ночи. Их влюбленная погоня крыльев напоминала лепестки опавших цветов, мечтающих соединиться вновь и раскрыть свой венчик.
Три несчастных собаки в колючих ошейниках шли, помахивая хвостами, впереди человека, старый волк лизал его одежду. Овца и ягненок приближались по крокусам блеющие, неуверенные и очарованные, топча изумрудную сирень. Три ястреба пытались играть с горлицами. Боязливая ночная птица свистела радостно в дубах, потом взлетала и соединялась с ястребами, горлицами, ягненком, овцой, собаками и человеком.
Человек приблизился к зайцу и сказал:
– Я Франциск, о мой брат! Я тебя люблю и приветствую. Я приветствую тебя именем этого неба, которое отражает воды и сверкающие камни, именем дикого щавеля, коры и зерен, служащих тебе пищей. Иди с невинными, сопровождающими меня; они привязались ко мне с верой плюща, который ползет по дереву, не думая о том, что скоро может прийти дровосек. О Заяц, я несу тебе Веру, ее мы питаем друг к другу, Веру как сама жизнь. О Заяц милый, нежный, о тихий бродяжка, хочешь ли ты принять Веру?
И пока Франциск говорил, все животные остановились, слушая доверчиво слова, которых не понимали.
Только Заяц, широко открыв глаза, казался испуганным звуками слов. Он держал одно ухо вперед, другое назад, готовый бежать и остаться.
Видя это, Франциск сорвал на лужайке пучок травы, протянул ее Стертой Лапке, и Заяц пошел за ним.
С этой ночи все бродили вместе.
Никто не мог их обижать, потому что их защищала Вера. Когда Франциск и его друзья останавливались на площади села, где танцуют под звуки волынки, в час, когда грустят ольхи, и за черными столами кабатчиков девушки подымают бокалы и хохочут, их окружали люди. Молодые парни, стрелявшие из лука и ружей, никогда не подумали бы убить Зайца, так удивляла их его смелость. Они сочли бы за жестокость обмануть бедное животное, сложившее свое доверие к их ногам. Франциска считали человеком способным приручать животных и открывали ему иногда по ночам риги, подавая милостыню. Он принимал ее, чтобы давать своим друзьям все, что они любили.
Впрочем они легко кормились. Осень была щедра и заставляла гнуться амбары. Им позволяли собирать колосья на полях маиса и участвовать в сборе винограда, певшего в лучах заходящего солнца. Светловолосые девушки давили грозди на нежной груди. Их поднятые локти блестели. Над темной синевой каштанов текли падающие звезды. Бархат туманов сгущался. Слышался шорох платьев в глубине аллей.
Они любовались морем, повисшим в пространстве, склоненными парусами и белыми песками, покрытыми тамарисками, лесными яблонями и соснами. Они проходили сияющие долины, где поток, спускаясь с непорочных снегов, делается ручьем, но еще сверкает, вспоминая анемоны и морозы. Когда звучал охотничий рог, заяц оставался спокойным среди своих товарищей, которые берегли его и которых он охранял. Однажды свора, приблизившись к нему, отступила при виде волка; кошка, преследовавшая горлиц, убежала от трех собак в колючих ошейниках, хорек, подстерегавший овцу, спрятался от хищных птиц. Стертая Лапка испугал ласточек, набросившихся на сову.
* * *
Стертая Лапка особенно подружился с одной из собак. Это была нежная маленькая ищейка с коротким хвостом, висячими ушами и согнутыми дугой ногами. Она была вежлива и благовоспитанна. Она родилась в свином стойле у сапожника, охотившегося по воскресным дням. Ее хозяин умер. Никто ее не приютил, и она бродила по полям, пока не встретила Франциска. Заяц шел рядом с ней. Засыпая, она клала мордочку на него, и он дремал. Все отдыхали, и сон их был полон сновидений, под бледным огнем полдня.
Франциск видел тогда снова рай, откуда он спустился. Он входил через широко раскрытые ворота по главной дороге, где стояли дома Избранных. Эти низкие лавочки, все равные между собой, лежали в такой яркой тени, что хотелось плакать от радости. В глубине лавок блестели рубанки, молотки, напилки. Там продолжалась великая работа. Потому что на вопрос Бога, чего хотят пришедшие к Нему люди в награду за их земные дела, они просили сохранить им то, что помогло им достичь Неба. И тогда их скромные обязанности покрылись какой-то тайной. Рабочие показывались на порогах, где были накрытые столы для ужина. Смеялись небесные колодцы. И на площадях ангелы, похожие на рыбачьи лодки, склонялись в хвале сумеркам.
Животные же не видели в своих снах ни землю, ни рай такими, как мы их представляем и видим. Они грезили о расплывчатых пространствах, где их чувства сплетались. Что-то туманилось в них. Лай своры сливался у Зайца с теплотой солнца, с внезапным выстрелом, с сыростью лап, с головокружительным бегом, с испугом, с запахом глины, с блеском ручья, с качаньем дикой моркови, с шуршаньем маиса, с лунным светом, с волнением при виде подруги, возникающей из запаха таволги.
Все сквозь закрытые веки видели отсветы своей жизни. Горлицы защищали от солнца свои подвижные, маленькие головки; в тени крыльев они искали свой Рай.
* * *
Когда пришла зима, Франциск сказал своим друзьям: «Будьте благословенны, ибо Господу принадлежите вы. Но я тревожусь: крики приближающихся гусей напоминают о приближении голода. Небо говорит, что земля не хочет быть к вам милосердной. Хвалите тайные замыслы Бога».
* * *
Действительно, земля вокруг них была печальна. С неба со вздутыми бурдюками лился мутный свет. Плоды изгородей и садов умерли. И зерна покинули стручки, чтоб уйти в лоно земли.
«Хвалите тайные замыслы Бога», сказал Франциск. «Может быть, Он хочет, чтобы вы меня покинули и пошли каждый в свою сторону, в поисках пищи. Тогда отделитесь от меня, потому что я не могу следовать за всеми, и идите в разные стороны. Вы живые, и вам необходима пища, я же, воскресший, нахожусь здесь, по милости Божьей, вдали от плотских нужд. Мое пребывание было мне даровано, чтобы вести вас до сего дня. Я чувствую, что моя мудрость иссякла и я не смогу больше заботиться о вас. Если вы хотите меня покинуть, пусть развяжется язык каждого, и пусть он мне это скажет».
Первым заговорил волк.
Он посмотрел на Франциска, подняв морду. Его обдерганный хвост мотался от ветра. Он кашлял. Его окутывала нищета. Жалкая шерсть придавала ему вид низверженного короля. Он обдумывал, оглядывая своих товарищей. Наконец, из его пасти вырвался хриплый звук. И когда он оскалил зубы, обнажилось его старое страдание. Взгляд его был так дик, что нельзя было решить, будет ли он кусать или лизать своего господина.
Он сказал:
«О соты осиротелые! О Бедный! О Сын Божий! Как покину я тебя? Ты наполнил радостью мою жалкую жизнь. Я ночами следил за дыханьем собак, пастухов, огней, чтобы уловить минуту и вонзить острые клыки в горло уснувших овец. Ты научил меня, Благословенный, нежности садов. И теперь, когда желудок мой сжимается от жажды мяса, я питаюсь твоей любовью. Как сладок был мне голод, когда моя морда касалась твоих сандалий. Этот голод я несу, чтобы следовать за тобой, и я охотно умру за твою любовь».
И горлицы ворковали.
Они прекратили свой зябкий полет в ветвях засохшего дерева. Они не могли решиться заговорить. Казалось каждую минуту, что они начнут, но вдруг, испуганный, они снова наполняли рыдающими белыми ласками лес. Они трепетали, как молодые девушки, которые обнявшись плачут. Они заговорили вместе, как будто у них был только один голос.
«О Франциск, более прелестный, чем огонек светляка во мху, более милый, чем ручеек, поющий нам, когда мы вьем наши гнезда в пахучей тени молодых тополей. Что значат неурожай и мороз, которые хотят нас оторвать от тебя и угнать в плодородные страны? Ради тебя мы полюбим неурожай и холод. Ради твоей любви мы отречемся от нашей, и если мы должны умереть от холода, господин, мы погибнем, прижавшись друг к другу».
* * *
И одна из собак в колючем ошейнике выступила вперед. Это была ищейка, подруга Зайца. Она, как волк, чувствовала уже жестокий голод и щелкала зубами. Ее уши сморщились, подымаясь, ее хвост, мохнатый как стручок, висел неподвижно. Глаза цвета желтой малины были устремлены на Франциска с усердием непобедимой Веры. Товарищи приготовились ее слушать, доверчиво склонив головы в знак незнания и доброты. И овчарки, не слыхавшие ничего кроме рыданий рожка, блеяния стад и ударов молнии на вершинах, ожидали, радостные и гордые, чтобы маленькая ищейка заговорила.
Она сделала шаг вперед, не издав ни одного звука, лизнула руку Франциска и легла у его ног.
* * *
И заблеяла овца.
Это блеяние было так печально, что душа ее, казалось, испарялась уже при одной мысли покинуть Франциска. Когда она умолкла, послышался вдруг голос ягненка, охваченного какой-то грустью и плачущего как ребенок.
И овца заговорила:
«Ни тишина медунки, тускнеющей от росы на заре, ни лакрица гор с серебристыми каплями тумана, ни подстилка закоптелой хижины не могут сравняться с лугами твоего сердца. Разлуке с тобой мы предпочитаем кровавую бойню, качанье тележки, везущей нас блеющих со связанными ногами. О Франциск, потеря тебя будет нашей смертью, потому что мы тебя любим». Пока она говорила, сова и ястребы сидели неподвижно, с глазами полными ужаса, прижимая крылья, чтобы не улететь.
* * *
Заяц заговорил последним.
Одетый шерстью цвета соломы и земли, он казался богом жнива. Среди природы, обездоленной зимой, он был остатком лета. Он напоминал дорожного рабочего и деревенского почтальона. Его ушей достигали все заглушенные шорохи. Одно ухо, обращенное к земле, подслушивало, как скрипит мороз, другое, поднятое вверх, слушало, как от ударов топора гудит мертвый лес.
«О Франциск», сказал он, «я могу питаться замшенной корой, она размягчается под лаской снега и делается пахучей от зимних зорь. Не раз насыщался я ею в эти бедственные дни, когда терновый куст кажется розовым кристаллом и вертлявая трясогузка пронзительно кричит по червякам, которых напрасно пытается достать из-под льда. Я буду грызть кору. Потому что, о Франциск, я не хочу погибать с моими милыми товарищами, но хочу жить с тобой, питаясь горькой корой дуба».
Товарищи Зайца решили не покидать друг друга и умирать вместе, в этом краю, опустошенном зимой, потому что только расставаясь они могли сохранить жизнь.
Однажды вечером увядшие горлицы оборвались с ветки, на которой сидели, и волк закрыл навеки глаза, положив морду на сандалии Франциска. Два дня уже он не мог держать отяжелевшей головы, и хребет его походил на грязный терновый куст, дрожащий под ветром. Франциск поцеловал его в лоб.
Затем умерли ягненок, овчарки, ястребы, совы, овцы и, наконец, и маленькая ищейка, напрасно согреваемая Зайцем. Она умерла, вытянув хвост. Рыжая Шерстка так горевал о ней, что не дотрагивался целый день до дубовой коры.
* * *
Франциск молился, в отчаянии уткнувшись головой в руки, как поэт, чувствующий, что еще раз душа его ускользает.
Потом обратился он к Заячьей Губе:
«О Заяц, я услышу голос, приказывающий тебе повести их (и он указал на трупы животных) к вечному Блаженству. О, Заяц, есть Рай для животных, но я не знаю его. Ни один человек не может туда проникнуть. Ты должен провести туда друзей, данных мне Богом и отнятых Им. Ты самый осторожный среди всех, и твоей осторожности я их поручаю».
Слова Франциска подымались к просветлевшему небу. И суровая зимняя лазурь сделалась прозрачной. Казалось, что мягкие шелковистые уши нежной ищейки еще раз пошевелятся от внезапной радости.
«О, мои друзья, вы умерли», говорил Франциск; «умерли ли вы? только я сознаю вашу смерть. Чем докажете вы Ему, что вы не спите? Умер или уснул плод лютика, когда ветер не шевелит больше его ресниц? О Волк, может быть, тебе не хватает только дыхания, чтобы надуть твои бока? И вам, горлицы, чтобы насупиться как вздох? И вам, овцы, чтобы нежным плачем усладить прелесть затопленных лугов? И тебе, сова, чтобы превратить рыдание в жалобу влюбленной ночи? И вам, ястребы, чтобы подняться с земли? И вам, овчарки, чтобы ваше тявканье слилось с голосом запруды? И тебе, ищейка, чтобы возродился твой ум и ты снова играла со Стертой Лапкой?»
Вдруг Заяц прыгнул с кочки, на которой сидел, в воздух и не упал обратно; точно топча клеверное поле, он прыгнул еще раз в пустоту. Едва он это сделал, как заметил рядом ищейку. Он спросил ее радостно: «Разве ты не умерла?» И она ответила ему, прыгая: «Я не совсем понимаю, о чем ты говоришь. Отдых мой сегодня был тих и спокоен».
Заяц увидел, что остальные животные следовали за ним в пространство. По другой же дороге шел Франциск и делал знаки Волку, чтобы тот доверился Стертой Лапке. И Волк, послушный и покорный сердцем, почувствовал, как Вера снова заполняет его, и продолжал свой путь с товарищами после долгого взгляда на своего господина, зная, что для избранных даже разлука блаженна.
* * *
Они покинули зиму. С удивлением топтали они эти лужайки, прежде недоступные для них, над их головами. Необходимость достичь Рай, поддерживала их на небе. Заяц вел своих товарищей ангельскими тропами, оградами лучей, млечными путями, где кометы висели как снопы.
Франциск поручил их ему; он сделал его проводником, потому что знал его осторожность. И разве Ушастик мало показал это свойство – начало мудрости? Разве при встрече с Франциском Заяц не ждал, пока Франциск не протянул ему цветущей травы? И когда его товарищи умерли от голода из любви друг к другу, разве Стертая Лапка не продолжал грызть горькую траву?
Казалось, эта осторожность не покинет его даже на небе: если животные заблудятся, Рыжая Шерстка найдет верный путь. Он не собьется с дороги, не натолкнется ни на солнце, ни на луну, сумеет избежать падающих звезд, опасных как камни пращей. Он распознает лазурные столбы, указывающие число пройденных километров, и названия небесных деревушек.
* * *
Заяц и его товарищи любовались страной, перед ними расстилавшейся. Они никогда не мечтали, как человек, о красоте неба, потому что видели его только сбоку, а не над собой, как царь животных.
Куцый Хвост, Волк, Овцы, Птицы, Овчарки и Ищейка находили небо таким же прекрасным как землю. И все, исключая Зайца, занятого иногда путевыми заботами, наслаждались чистою радостью в этом паломничестве к Богу. Небо, до сих пор недостижимое для них, сменялось мало-помалу землею, столь же недостижимой под ними.
Удаляясь от земли, они смотрели на нее, как на новый небесный свод. По лазури океанов плыли облака пены, и огоньки лавочек освещали, как звезды, пространство ночи.
* * *
Постепенно приближались они к землям, обещанным им Франциском. Уж алый клевер заходящего солнца и блестящие плоды сумерек, служившие им пищей, наполняли их души райским соком.
Листья и горящие плоды вливали в них какую-то силу лета, заставляя сердца биться предчувствием грядущей радости.
* * *
Достигши обители блаженных животных, – они увидели первый Рай – собак.
Издалека донесся лай. В дупле дуба они заметили дога, сидевшего, как в будке. По его взгляду, пренебрежительному и благодушному, было видно, что у него в голове не все в порядке. Это был пес Диогена; Бог даровал ему одиночество в этой бочке, выдолбленной прямо в дереве. Безразлично глядел он на собак в колючих ошейниках. Затем к их великому удивлению он покинул на минуту свою конуру, надел на себя с помощью морды развязавшийся ошейник и, возвратившись в будку, сказал:
«Здесь каждый радуется, как может».
И действительно Заяц и его спутники увидали собак, разыскивающих воображаемых странников. Они отважно спускались на дно пропасти, чтобы найти их и принести им немного бульона, мяса и вина в маленьких бочонках, подвешенных к ошейнику. Другие бросались в ледяные озера с напрасной надеждой вытащить утопающего. Они достигали берега дрожащие, оглушенные, но довольные ненужной преданностью и готовые снова броситься.
Другие упорно клянчили старые кости на порогах пустых придорожных хижин, ожидая удара ноги, который придал бы их взгляду какую-то очаровательную меланхолию.
Собака точильщика, высунув язык, радостно вертела колесо точильного камня, который ничего не точил. Но ее глаза светились покорной верой в исполненный долг, и она останавливалась только чтобы передохнуть и потом снова работать.