355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Филип Рот » Прощай, Колумбус и пять рассказов » Текст книги (страница 12)
Прощай, Колумбус и пять рассказов
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 18:08

Текст книги "Прощай, Колумбус и пять рассказов"


Автор книги: Филип Рот



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 15 страниц)

 
Я так долго был на дне.
А считал, что на коне…
 

Эпштейн хлопнул в ладоши и перед тем, как сесть за стол, потер руки:

– Шейла, это ты принесла? – Он указал на газеты, на лососину. – Спасибо.

Певец вскинул глаза и, импровизируя, пропел:

Вышел я из дому рыбки прикупить… – и ухмыльнулся: шут он шут и есть.

– Заткнись, ты, – одернула его Шейла. Певец вторил ее словам – там, там!

– Тогда спасибо вам, молодой человек, – сказал Эпштейн.

– Его зовут Марвин, – сказала Шейла. – Для твоего сведения.

– Спасибо, Мартин.

– Марвин, – сказал певец.

– Слышу я уже не так чтобы хорошо. Голди Эпштейн оторвалась от газеты:

– От сифилиса мозги мягчают.

– Что, что?

– От сифилиса мозги мягчают…

Эпштейна точно подкинуло.

– Это ты ей такое сказала? – заорал он на дочь. – Кто ей такое сказал?

Певец перестал щипать струны. Все молчали: сговорились против него. Он схватил дочь за плечи:

– Отца надо уважать, поняла?

Шейла вывернулась:

– Тоже мне отец!

Ее слова отбросили его назад – вызвали в памяти шутку, которую Ида Кауфман отпустила тогда в машине, ее коричневое платье, весеннее небо. Он перегнулся через стол, приблизил лицо к жене:

– Голди, Голди, посмотри на меня! Посмотри на меня, на Лу!

Голди снова уставилась в газету, но держала ее так далеко от носа, что Эпштейну было ясно: она не различает букв; оптометрист сказал, что вдобавок ко всему у нее еще ослабли глазные мышцы.

– Голди, – сказал он. – Голди, и что, страшнее меня уже нет преступника? Посмотри мне в глаза, Голди. Ну, скажи, когда это евреи разводились? Когда?

Голди посмотрела на него, потом на Шейлу.

– От сифилиса мягчают мозги. Я не буду жить с пакостником.

– Мы во всем разберемся. Пойдем к раввину…

– Он тебя не узнает…

– Но дети, что будет с детьми?

– С какими детьми?

Герби умер, а Шейла, Шейла стала чужой; Голди права.

– Дети взрослые, они сами о себе позаботятся, – сказала Голди. – Шейла захочет, так она уедет со мной во Флориду. Я думаю переехать на Майами-Бич.

– Голди!

– Не кричи, – сказала Шейла, ей не терпелось ввязаться в склоку. – Разбудишь Майкла.

Голди – подчеркнуто церемонно – адресовалась к дочери:

– Майкл уехал утром. Повез свою Линду на денек в их коттедж в Белмаре.

– В Барнегате, – буркнул Эпштейн, выходя из-за стола.

– Ты что это сказал? – взвилась Шейла.

– В Барнегате.

Эпштейн решил уйти из дому прежде, чем к нему пристанут с расспросами.

В закусочной на углу он купил себе газету, сидел в одиночестве, пил кофе, глядел в окно – люди тянулись к церкви. Мимо прошла смазливая шикса [77]77
  Девушка, женщина-нееврейка (идиш).


[Закрыть]
, в руке она несла белую круглую шляпку, вот она нагнулась, сняла туфельку – вытряхнула камешек. Заглядевшись на нее, Эпштейн облил рубашку кофе. Девичья попка под обтягивающим платьем была круглой, что твое яблоко. Он смотрел на нее, потом ударил себя кулаком в грудь – так, словно молился, – и раз, и два, и три.

– Что я натворил! О Господи!

Допив кофе, забрал газету и пошел по улице. Куда пойти – домой? А есть ли у него дом? Он увидел, как на другой стороне улицы Ида Кауфман в шортах и лифчике вывешивает у себя на задах дочернино бельишко. Эпштейн огляделся, вокруг не было никого, кроме тянущихся к церкви гоев. Ида завидела его и улыбнулась. На Эпштейна накатила злость, он сошел с тротуара и в сердцах двинул через дорогу.

* * *

В полдень в доме Эпштейна услышали, как завыла сирена. Шейла оторвалась от «Пост» – прислушалась, посмотрела на часы.

– Уже двенадцать? У меня часы отстают на четверть часа. Скверные часы, отец подарил.

Голди Эпштейн листала «Нью-Йорк таймс», проглядывала объявления в разделе путешествий – за газетой по ее просьбе сходил Марвин. Она посмотрела на часы.

– И у меня на четырнадцать минут. Тоже, – сказала она дочери, – его подарок.

Сирена взревела еще громче.

– Бог ты мой, – сказала Шейла. – Конец света, да и только.

Марвин – он надраивал гитару красным носовым платком – тут же завел песню, страстную, самозабвенную негритянскую песню, о конце света.

– Тихо! – сказала Шейла. Навострила слух. – Сегодня же воскресенье. А сирену включают по субботам.

Голди сорвалась с дивана.

– А вдруг это воздушная тревога? Ой, только этого нам не хватало!

– Это полиция, – Шейла с горящими глазами метнулась к входной двери: она по политическим соображениям относилась к полиции враждебно. – Смотри, едут – да это же «скорая помощь».

Шейла выскочила на улицу, за ней – на шее у него все еще моталась гитара – Марвин. За ними – задники шлепанцев хлопали ее по пяткам – ковыляла Голди. Посреди улицы она обернулась: удостовериться – закрыта ли дверь, иначе от воров, им ведь что ночь, что день, букашек и пыли не уберечься. Когда Голди повернула голову, выяснилось, что бежать недалеко. «Скорая» остановилась напротив, у дома Кауфманов.

Там уже толпились соседи все еще в халатах, в пеньюарах, с юмористическими страницами газет в руках; и гои, шиксы в шляпках, тут же. Пробиться вперед к Шейле и Марвину Голди не удалось, но, хоть она и стояла позади толпы, ей было видно, как из «скорой» выскочил молодой врач и взбежал, перепрыгивая через две ступеньки, на крыльцо, из его заднего кармана, вихляясь, свисал стетоскоп.

Тут подоспела и миссис Катц. Коренастая, лицо багровое, живот чуть не до колен, дергала Голди за рукав.

– Голди, у них опять беда?

– Кто знает, Перл? Такая кутерьма. Можно подумать, атомную бомбу взорвали.

– Как бомбу взорвут, так ты узнаешь, – сказала Перл Катц. Обозрела толпу, перевела взгляд на дом. – Бедняга, – сказала она: вспомнила, что всего три месяца назад ветреным мартовским утром «скорая помощь» увезла мужа миссис Катц в частную лечебницу, откуда он уже не вернулся. – Беда, беда… – Миссис Катц трясла головой – сочувствие било в ней через край. – У всех, уж я-то знаю, свои беды – у кого больше, у кого меньше. Наверное, у нее нервы сдали. Это нехорошо. Желчные камни, их вырежут, так их уже нет. А нервы – это же просто страшно. Ну а вдруг не ей, а дочке стало плохо, вы как думаете?

– Дочки нет дома, – сказала Голди. – Она уехала с Майклом, нашим племянником.

Из дома никто не выходил, и, чтобы время не пропадало даром, миссис Катц решила кое-что поразведать.

– Голди, он кто? Сын того брата, с которым Лу не разговаривает? Это его сын?

– Да. Сын Сола из Детройта…

Голди оборвала фразу на середине: входная дверь отворилась, но из дома никто не вышел. Голос из первых рядов скомандовал:

– Попрошу расступиться! Прошу вас! Да расступитесь же! – Голди узнала голос Шейлы. – А ну расступимся! Марвин, помоги!

– Я не знаю, куда положить гитару, на нее могут…

– Оттесни их! – скомандовала Шейла.

– Да гитара же…

Теперь врач с помощником пытались вынести носилки из дверей – двигали их туда-сюда, накреняли. Позади них стояла миссис Кауфман в белой мужской рубашке, заправленной в шорты. На месте глаз – две красные ямы, и не накрашенная, отметила миссис Катц.

– Наверное, что-то с девчонкой! – сказала Перл Катц – она приподнялась на цыпочки. – Голди, ты не видишь, кого несут – девчонку?

– Девчонки нет дома…

– А ну отступите! – скомандовала Шейла. – Марвин, что же ты, помогай!

Молодой врач с помощником, крепко держа носилки, боком спускали их с крыльца.

Миссис Катц подпрыгивала.

– Кто это, кто?

– Мне не видно, – сказала Голди. – Не видно… – И, скинув шлепанцы, встала на цыпочки.

– Господи ты, Боже мой! Господи! – и с криком:

– Лу! Лу! – ринулась вперед.

– Мама, отойди! – Шейле пришлось оттащить мать.

Носилки тем временем вдвинули в «скорую помощь».

– Шейла, пусти, там же твой отец! – Голди указала на «скорую», на крыше которой медленно вращался красный фонарь. На миг обернулась – посмотрела на крыльцо. Ида Кауфман все еще стояла там, крутила пуговицы на рубашке. И только потом рванула к «скорой», дочь бежала рядом, поддерживала ее под локоть.

– Кто вы ему? – спросил врач. Он шагнул вперед – хотел преградить им путь: казалось, они того и гляди нырнут в «скорую» вслед за носилками, рухнут на пациента.

– Жена… – возопила Шейла.

Врач указал на крыльцо.

– Послушайте…

– Я его жена, – кричала Голди. – Я.

Врач посмотрел на нее.

– Влезайте.

Голди, пока врач и Шейла подсаживали ее в «скорую», тяжело сопела, когда же она увидела Эпштейна – мертвенно бледное лицо, глаза закрыты, кожа серее прикрывавшего его серого одеяла, – у нее захватило дух. Врач, отодвинув Шейлу, забрался в машину, «скорая» тронулась, завыла сирена. Шейла метнулась вслед за «скорой», забарабанила кулаком по дверце, но тут же повернула назад и, раздвигая толпу, поднялась к миссис Кауфман.

Голди обратилась к врачу:

– Он умер?

– Нет, у него сердечный приступ.

Голди ударила себя кулаком по лицу.

– Он выздоровеет, – сказал врач.

– Почему вдруг сердечный приступ? У него никогда не было сердечного приступа.

– Ему шестьдесят, шестьдесят пять, такое случается, – врач говорил отрывисто: держал Эпштейна за руку.

– Ему всего пятьдесят девять.

– Всего-навсего, – сказал врач.

«Скорая» проскочила на красный свет, резко свернула направо, Голди шмякнулась на пол. И, так и не поднявшись с пола, сказала:

– И почему вдруг у здорового человека…

– Не спрашивайте. Мужчине на возрасте не пристало вести себя как юнцу…

Голди заслонила глаза руками, и тут Эпштейн открыл глаза.

– Он очнулся, – сказал врач. – Может быть, он хочет подержать вас за руку или что.

Голди подползла к Эпштейну, посмотрела на него.

– Лу, как ты? Что у тебя болит?

Эпштейн молчал.

– Он понимает, что это я?

Врач пожал плечами:

– Скажите ему.

– Лу, это я.

– Лу, это ваша жена, – сказал врач.

Эпштейн сморгнул.

– Он понимает, – сказал врач. – Он выздоровеет. И всего-то нужно вести себя, как положено, как положено в шестьдесят.

– Слушай доктора, Лу. Тебе нужно вести себя, как положено, и только.

Эпштейн открыл рот. Язык дохлой змеей повис между зубов.

– Ничего не говори, – сказала жена. – Ни о чем не волнуйся. И о фирме тоже. Все обойдется. Наша Шейла выйдет за Марвина – и так все устроится. Тебе не придется продать фирму, она останется семье. А ты не будешь работать, ты отдохнешь, тебя заменит Марвин. Марвин, он умный, Марвин – это менч [78]78
  Здесь – голова (идиш).


[Закрыть]
.

Лу закатил глаза.

– Не говори, лежи себе тихо. Я за всем присмотрю. Ты поправишься, мы поедем отдохнуть. Хочешь, поедем в Саратогу – там минеральные ванны. Вдвоем – ты, я… Лу, я тебя спрашиваю, ты будешь жить, как положено? – Она вцепилась ему в руку. – Будешь? – По щекам ее текли слезы. – Потому что, Лу, чем это кончится – ты совсем убьешь себя, вот чем! Не прекратишь свои штуки – и все…

– Ладно, ладно, – сказал врач. – Успокойтесь, не то нам придется выхаживать не одного больного, а двух.

Машина сбросила скорость и, притормозив, подкатила к дверям больницы, врач опустился на колени у задней дверцы.

– Сама не знаю, почему я плачу. – Голди утерла глаза. – Он поправится? Вы так скажете, так я вам поверю: вы же доктор.

Молодой человек распахнул дверцу с намалеванным на ней большим красным крестом; Голди, понизив голос, спросила его:

– Доктор, а от сыпи вы его тоже вылечите? – И нацелила палец.

Врач посмотрел на нее. Приподнял прикрывающее наготу Эпштейна одеяло.

– Доктор, а это опасно?

Из глаз, из носа у Голди текли ручьи.

– Это же всего-навсего раздражение, – сказал врач.

Голди схватила его за руку:

– И вы можете от него вылечить?

– Конечно, навсегда, – и врач выпрыгнул из «скорой».

ПО ПЕСНЕ ЧЕЛОВЕКА НЕ ПОНЯТЬ

С бывшим преступником Альберто Пелагутти я познакомился пятнадцать лет назад, в девятом классе, на уроке профориентации. В первую неделю нас подвергли серии тестов, чтобы определить наши навыки, недостатки, склонности и душевные особенности. В конце недели мистер Руссо, учитель профориентации, сложит наши навыки, вычтет недостатки и скажет нам, какая работа наиболее соответствует нашим талантам; все это было чрезвычайно таинственно, но научно. Помню, первым был у нас «тест на предпочтения»: «Что бы вы предпочли делать: то, это или еще что-то…» Альби Пелагутти сидел позади меня слева, и в этот первый день занятий, пока я вольно шагал по тесту, то изучая древние ископаемые, то защищая в суде преступников, Альби, как нутро Везувия, дышал, возгонялся, вздымался, опадал, затухал, набухал на стуле. Когда он наконец принимал решение, он его принимал. Слышно было, как карандаш его твердо ставит крестик в столбце против деятельности, предпочесть которую он считал наиболее разумным. Его мучения подтверждали легенду, предшествовавшую его появлению: ему было семнадцать, он только что вышел из Джемсбергской колонии; наша школа была у него третьей – третий год в девятом классе; но теперь я услышал еще один твердый крестик – он решил «завязать».

Посреди урока мистер Руссо вышел из класса.

– Я пойду попью, – сказал он. Руссо всегда старался показать нам, какой он честный мужик, и что, в отличие от некоторых других учителей, выйдя через переднюю дверь, не будет подкрадываться к задней и подсматривать, как мы себя ведем. И действительно, если уходил пить, то возвращался с влажными губами, а когда возвращался из туалета, от его рук пахло мылом. – Не торопитесь, мальчики, – сказал он, и дверь за ним закрылась.

Его черные туфли «с разговором» застучали по мраморному полу, и в плечо мое впились пять толстых пальцев. Я обернулся; это был Пелагутти.

– Чего? – сказал я.

– Номер двадцать шесть. Какой ответ?

Я сказал ему правду:

– Любой.

Пелагутти привстал над столом и уставился на меня свирепо. Это был бегемот: большой, черный и пахучий; короткие рукава рубашки обтягивали его толстенные руки, как будто мерили ему давление, – в эту минуту взлетевшее до небес:

– Какой ответ!

Перед лицом угрозы я отлистал назад три страницы в моем вопроснике и перечел номер двадцать шестой: «Что бы вы предпочли: (1) Присутствовать на конференции по международной торговле; (2) Собирать вишню; (3) Сидеть с больным другом и читать ему; (4) Возиться с автомобильным мотором». Я хладнокровно посмотрел на Альби и пожал плечами.

– Не важно – правильного ответа нет. Любой годится.

Он чуть не взлетел со стула.

– Дуру не гони! Какой ответ!

Головы в классе повернулись – взгляды с прищуром, шушуканье, издевательские ухмылки, – и я понял, что с минуты на минуту вернется с мокрыми губами мистер Руссо, и в первый же день занятий меня поймают на жульничестве – на подсказке. Я снова посмотрел на двадцать шестой вопрос; потом опять на Альби, а затем – движимый, как всегда, в отношениях с ним, гневом, жалостью, страхом, любовью, местью и неодолимой склонностью к иронии, тонкой в ту пору, как бревно, я прошептал:

– Сидеть с больным другом и читать ему.

Вулкан утих, и мы с Альби познакомились.

* * *

Мы подружились. Он был при мне во время тестов, потом во время завтрака, потом после уроков. Я узнал, что Альби, в его молодые годы, успел проделать все то, что я, пай-мальчик, не смог: он ел гамбургеры в разных незнакомых ресторанчиках; после холодного душа, с мокрой головой, выходил зимой на улицу; жестоко обращался с животными; сношался с проститутками; воровал, был пойман и расплачивался. Но теперь, сказал он мне: «Я кончил мудить. Я получу образование. Я постараюсь, – думаю, эту фразу он подцепил из музыкального фильма, который смотрел накануне, пока мы сидели на уроке литературы, – я постараюсь показать себя с лучшей стороны.» На следующей неделе, когда Руссо зачитывал результаты тестирования, эта лучшая сторона высветилась неожиданно и прелестно. Руссо сидел за своим столом с кипой тестов, сложенной как боеприпасы, на фоне громадных таблиц и диаграмм, и открывал нам наши судьбы. Нам с Альби предстояло стать юристами.

Из всего, что Альби поведал мне в эту первую неделю, в голове у меня прочнее всего засел один факт. Я быстро забыл название города в Сицилии, где он родился, забыл профессию его отца (он то ли делал, то ли развозил лед), забыл годы выпуска и модели автомобилей, которые Альби угнал, но запомнил, что он, по-видимому, был звездой в бейсбольной команде Джеймсбергской колонии. Когда учитель физкультуры назначил меня капитаном софтбольной команды нашего класса (в софтбол мы играли до окончания чемпионата страны по бейсболу, потом переключились на бесконтактный футбол), я решил заполучить Пелагутти в свою команду. С его ручищами он мог выбить мяч на километр.

В тот день, когда набирали команды, в раздевалке, пока я надевал форму – футболка, бандаж, трусы хаки, толстые носки, кеды, Альби, шаркая ногами, прохаживался около меня. Сам он уже переоделся: бандаж он не надел, а из-под спортивных трусов цвета хаки свисали сантиметров на восемь широкой причудливой каймой его собственные бледно-лиловые. Вместо футболки на нем была нижняя майка, а на ногах – угольно-черные кеды и тонкие шелковые носки с вышитыми сбоку узкими стрелами. Такой мог в древности нагишом сокрушать львов в Колизее; наряд же, хотя я умолчал об этом, – не прибавлял ему достоинства.

Пока мы шли из раздевалки по темному подвальному коридору на солнечное сентябрьское поле, он без умолку говорил:

– Пацаном я не занимался спортом, а в колонии стал играть, и бейсбол стал с ходу получаться.

Я кивнул.

– Тебе нравится Пит Ризер? – спросил он.

– Хороший игрок.

– А Томми Хенрич нравится?

– Не знаю, – сказал я. – Наверное, надежный.

Болельщик «Доджеров» [79]79
  «Бруклин доджерс» – бейсбольная команда Национальной лиги; «Нью-Йорк янкиз» – бейсбольная команда Американской лиги.


[Закрыть]
, я, конечно, предпочитал Ризера Хенричу из «Янкиз»; кроме того, вкусы мои всегда были несколько своеобразны, и Ризер, неоднократно налетавший на стену в погоне за мячом, завоевал особый приз в моей бейсбольной душе.

– Да, – сказал Альби, – мне все «Янкиз» нравятся.

Я не успел спросить Альби, что он хотел этим сказать: мистер Хоппер, бронзовый, улыбающийся, высокий, уже подбросил монету; я поднял голову, монета блеснула на солнце, и я сказал: «Орел». Выпала решка, и первым выбирал другой капитан. Сердце у меня упало, когда он посмотрел на руки Альби, но успокоилось, когда он прошел мимо и выбрал высокого худого парня, типичного первого бейсмена. Я тут же сказал: «Беру Пелагутти». Не часто увидишь такую улыбку, как та, что появилась на его лице: можно было подумать, что я отменил ему пожизненное заключение.

* * *

Игра началась. Я играл на позиции шорт-стопа и к бите выходил вторым, Альби – в центре поля и попросился бить четвертым. Их первого бьющего высадили на первой базе: я взял с земли и бросил первому бейсмену. Следующий выбил высоко, удобно и как раз в центр поля. Увидев, как двинулся за мячом Альби, я в тот же миг понял, что Томми Хенрич и Пит Ризер для него – только имена: все, что он знал о бейсболе, он вызубрил вчера вечером. Пока мяч висел в воздухе, Альби подпрыгивал под ним с поднятыми руками, соединив ладони над головой и хлопая ими, как бабочка крыльями, и при этом призывал мяч к себе.

– Сюда, – кричал он в небо, – сюда, подлюга… – И перебирал ногами, как на велосипеде.

Надеюсь, что умирать буду не так долго, как падал этот проклятый мяч. Он висел и висел, а Альби камлал под ним. Наконец, мяч упал – и прямо на грудь Альби. Бегун уже пробежал вторую базу и мчался к третьей, а Альби повернулся кругом и растопырил руки, словно собрался затеять хоровод с двумя невидимыми детьми.

– Сзади, Пелагутти, – завопил я.

Он замер:

– Что?

Я побежал к центру.

– Мяч сзади, передавай!

Их игрок добежал до третьей, а я должен был стоять и объяснять Альби, что значит «передавай».

После первой половины первого иннинга у них было восемь хоумранов – все благодаря запоздалым передачам Альби, и мы начали бить при счете 0:8.

Из чистого мазохизма я должен описать, как бил Альби. Для начала он стал лицомк питчеру; затем, когда хотел ударить по мячу – это происходило каждый раз, – бил не сбоку, а сверху, словно загонял кол в землю. Не спрашивайте, правша он был или левша. Я не знаю.

Мы переодевались в раздевалке, я молчал. Краем глаза наблюдал за Пелагутти, и во мне все кипело. Он скинул свои дурацкие черные кеды и надел розовую рубашку «гаучо» на майку – в вырезе ее еще краснело пятно на том месте, куда угодил первый верховой мяч. Не сняв спортивных трусов, он сунул ноги в серые брюки и стал натягивать их – сперва на красные пятна от низовых мячей на лодыжках, потом – на колени и бедра с пятнами от мячей, брошенных питчерами.

Наконец я не выдержал:

– Ты дурак, Пелагутти, ты не узнал бы Пита Ризера, если бы столкнулся с ним нос к носу.

Он засунул кеды в свой шкафчик и не ответил. Я разговаривал с его необъятной спиной в розовой рубашке.

– Зачем ты наврал, что играл в тюремной команде?

Он что-то промямлил в ответ.

– А? – сказал я.

– Играл, – пробурчал он.

– Врешь!

Он повернулся и злобно уставился на меня черными глазами.

– Играл!

– Представляю, что за команда!

Уходя из раздевалки, мы не разговаривали. По дороге на профориентацию, когда проходили мимо кабинета мистера Хоппера, он поднял голову и подмигнул мне. Потом показал головой на Пелагутти: мол, понимаю, какое ты выбрал сокровище, – но как я сам-то принял этого обалдуя за бейсбольную звезду? Потом мистер Хоппер снова опустил свою кварцованную голову над столом.

– Теперь, – сказал я Пелагутти, – ты повис на мне до конца сезона.

Он шаркал впереди меня молча, и бычьему его заду не хватало только хвоста, чтобы отгонять мух – он приводил меня в ярость.

– Врун несчастный! – сказал я.

Он обернулся со всей быстротой, на какую способен бык:

– Никто на тебе не повис. – Мы стояли на лестничной площадке, от которой отходил коридор со шкафчиками; ребята, поднимавшиеся за нами по лестнице, остановились и слушали. – Никто на тебе не повис, соплеед!

И я увидел волосатый кулак, летящий прямо к моему рту. Я отклонился, но поздно, и услышал хруст у себя в переносице. Средняя часть тела у меня пошла назад, голова и ноги – вперед, и, согнутого буквой «с», меня отнесло назад метров на пять прежде, чем мои ладони уперлись в холодный мрамор пола. Альби обошел меня и вошел в кабинет профориентации. В это время я поднял голову и увидел, как туда же входят черные туфли мистера Руссо. Я почти уверен, что он видел, как Альби меня саданул, но доказательств у меня нет. Никто, включая меня и Альби, об этом случае никогда не упоминал. Возможно, я был не прав, назвав Альби вруном, но если он блистал в бейсболе, то уж не знаю, среди каких игроков.

Для контраста представлю Дьюка Скарпу, тоже бывшего преступника, который пришел к нам в том году. И Альби, кстати, и Дьюк были не из нашего района. Оба жили на другом краю Ньюарка, в «Нижней шее» [80]80
  Рабочий район в восточной части города у излучины реки Пассейк, напоминающей шею.


[Закрыть]
, и Совет по образованию перевел их к нам только после того, как Альби выгнали из двух других школ, а Дьюка – из четырех. Совет надеялся, подобно Марксу, что высшая культура в конце концов поглотит низшую.

Альби и Дьюк не уважали друг друга: если Альби решил завязать, то Дьюк, бескостно-грациозный, скользкий тихушник, чувствовалось, что-то затевал. И хотя теплых чувств они друг к другу не питали, Дьюк всегда таскался за Альби и мной, понимая, мне кажется, что если Альби презирает его, то потому, что видит его насквозь, – а такого приятеля легче выносить, чем того, который презирает тебя, потому что совсем не понимает. Если Альби был бегемотом, то Дьюк – рептилией. Я? Не знаю; в других видеть животное легче.

В обеденный перерыв мы с Дьюком иногда занимались спаррингом в коридоре перед кафетерием. Он не умел отличить хук от джеба и не любил ссадин на своей смуглой коже и беспорядка в прическе; но с таким наслаждением нырял, уклонялся, закручивался, раскручивался, что, наверное, согласился бы заплатить за удовольствие поиграть со мной в змея. Он гипнотизировал меня, Дьюк, задевал некую слизистую струну в моей душе, тогда как Альби искал и напрягал какую-то более глубокую и, надеюсь, более благородную.

* * *

Но кажется, Альби у меня выходит каким-то ангелом или агнцем. Поэтому расскажу, что мы с ним устроили мистеру Руссо.

Руссо верил в набор своих тестов так же, как его родители-иммигранты (и родители Альби, и, возможно, он сам) верили в непогрешимость папы. Если тесты показали, что Альби будет адвокатом, значит, он будет адвокатом. Что до прошлого Альби, оно как будто только укрепляло веру мистера Руссо в свое пророчество: спасение светилось в его глазах, когда он занимался Альби. В сентябре он дал ему прочесть биографию Оливера Уэнделла Холмса [81]81
  О.У. Холмс (здесь) (1841–1935) – юрист, правовед, председатель Верховного суда Массачусетса, член Верховного суда США.


[Закрыть]
; в октябре заставлял беднягу еженедельно выступать экспромтом перед классом, в ноябре задал ему написать доклад о Конституции, который написал я; в декабре – окончательное унижение – отправил Альби, меня (и еще двоих, обнаруживших юридические наклонности) в суд округа Эссекс, чтобы мы увидели «настоящих юристов в деле».

Было холодное ветреное утро, и, когда мы, отщелкнув свои окурки в статую Линкольна на площади перед судом, стали подниматься по длинной белой цементной лестнице, Альби вдруг повернулся кругом и пошел по площади обратно к Маркет-стрит. Я окликнул его, а он закричал в ответ, что все это уже видел, – и теперь он уже не шел, а бежал к людным улицам центра, преследуемый не полицией, но прошлым. Он не счел Руссо дураком за то, что тот послал его в суд, – нет, он слишком уважал учителей; думаю, он решил, что Руссо хочет ткнуть его носом в это прошлое.

Поэтому неудивительно, что на следующий день после физкультуры Альби объявил об открытии военных действий против учителя профориентации – первом преступлении, запланированным им после того, как он встал на путь добродетели. Он очертил мне план действий и предложил сообщить его остальным ученикам. В качестве посредника между Альби и дисциплинированным, не привлекавшимся к суду составом класса я был поставлен у двери в кабинет и каждому входящему сообщал на ухо этот план: «После десяти пятнадцати, как только Руссо отвернется к доске, наклонись и завязывай шнурки на туфлях». Если одноклассник отвечал недоуменным взглядом, я показывал на Пелагутти, громоздившегося над столом; недоумение исчезало, и очередной сообщник шел на свое место. Единственным, с кем получилась загвоздка, был Дьюк. Он выслушал план и уставился на меня с видом человека, у которого под началом собственная группировка, а о твоей он даже не слышал.

Наконец прозвенел звонок; я закрыл за собой дверь и бесшумно подошел к своему столу. Потом дождался, когда минутная стрелка дойдет до трех; она дошла; потом Руссо повернулся к доске, чтобы написать шкалу зарплат рабочих в производстве алюминия. Я нагнулся, чтобы завязать шнурки, – и увидел под всеми столами перевернутые улыбающиеся лица. Слева позади послышался свистящий шепот Альби; руки его возились с черными шелковыми носками, и шепот становился все громче и громче, неразборчивый, сицилийский, яростный. Диалог происходил исключительно между ним самим и Руссо. Кровь прилила у меня к голове и стучала в висках, пальцы развязывали и завязывали шнурки; я посмотрел в сторону доски. Ноги Руссо повернулись. И какое же зрелище предстало его глазам – там, где были двадцать пять лиц, нет теперь ничего. Только столы.

– Ну все, – услышал я его голос, – ну все. – Он слегка хлопнул в ладоши. – Достаточно, ребята. Хорошего понемножку. Сядьте.

И тут шепот Альби достиг всех налившихся кровью ушей под столами; он окатил нас, как подземный поток:

– Не вылезайте!

Руссо просил нас подняться, но мы не двигались. И не сели, пока Альби не приказал; а потом под его управлением запели:

 
Не сиди под яблоней
Ни с кем, кроме меня.
Ни с кем, кроме меня,
Ни с кем, кроме меня.
Нет, нет, не сиди под яблоней…
 

А потом, в такт мелодии, мы стали хлопать в ладоши. Какой шум!

Мистер Руссо застыл в изумлении. На нем был отутюженный синий костюм в полоску, бежевый галстук с головой колли посередине и булавкой с выгравированными инициалами РР; на нем были черные туфли с разговором; они блестели. Мистер Руссо – он веровал в опрятность, честность, пунктуальность, в планируемую судьбу, он веровал в будущее, в профессиональную ориентацию! А рядом со мной, позади меня, внутри меня, всюду вокруг меня – Альби! Мы посмотрели друг на друга, Альби и я, грудь мою распирала радость: «Не сиди под яблоней ни с кем…» – гудел голос Альби, а потом меня окутал другой, густой, паточный голос; это был голос Дьюка, и он хлопал в ладоши в ритме танго.

Руссо на секунду прислонился к таблице «Квалифицированные рабочие: квалификация и размер зарплаты», а потом отодвинул со скрежетом кресло и опустился в него – так низко, как будто в нем не было сиденья. Он опустил большую голову к столу, и плечи его свернулись, как края мокрой бумаги; и тут Альби нанес завершающий удар. Он перестал петь «Не сиди под яблоней»; мы тоже перестали. В тишине Руссо поднял голову; черными припухшими глазами он смотрел на нашего атамана Альберто Пелагутти. Руссо стал медленно качать головой: это был уже не Аль Капоне, это был Гарибальди! Руссо ждал: я ждал; ждали все остальные. Альби медленно поднялся и запел: «Скажи, ты видишь в проблесках зари то, с чем гордо прощались…» [82]82
  Начало «Звездного знамени» – гимна США.


[Закрыть]
Мы все встали и тоже запели. Со слезами на длинных черных ресницах, побежденный, мистер Роберт Руссо устало поднялся за столом и, вторя раскатистому пагубному басу Пелагутти зашевелил губами: «…бомбы, рвущиеся в небе, подтверждали…»Ну и пели же мы!

* * *

Альби покинул школу в июне того года – он сдал только профориентацию, – но наше приятельство, это странное судно, разбилось в щепки однажды в полдень за несколько месяцев до этого. Дело было в марте, в обеденный перерыв, мы с Дьюком боксировали в коридоре перед кафетерием; Альби, расположившийся к Дьюку после того, как его теплый мелодичный голос присоединился к общему хору, – Альби вызвался быть рефери и влезал между нами, расталкивая из клинча, предупреждал насчет ударов ниже пояса, дергал Дьюка за мотню – словом, получал удовольствие. Помню, как в клинче я легонько молотил Дьюка по почке, а он извивался в моем захвате. Солнце светило в окно у него за спиной, пронизывало его прическу, похожую на гнездо змей. Я стучал его по боку, он изворачивался, я тяжело дышал носом, глядя на его змеистые волосы, и вдруг Альби вклинился между нами и оттолкнул друг от друга – Дьюк отступил в сторону, а я по инерции пролетел вперед и врезался кулаком в окно, где был угол Дьюка. Затопали ноги, через секунду жующая толпа непричастных с шуточками окружила меня – меня одного. Альби и Дьюк испарились. Я проклинал их обоих, бесчестных гадов! Толпа не вернулась к прерванному обеду, пока не вышла диетсестра, громадная, с варикозными ногами матрона в накрахмаленном белом халате и, записав мою фамилию, не отвела меня в медицинский кабинет извлекать из моего кулака осколки. Позже меня в первый и последний раз вызвали к директору мистеру Уэнделлу.

С тех пор прошло пятнадцать лет, и я не знаю, что сталось с Альби Пелагутти. Если он гангстер, то не настолько знаменитый и богатый, чтобы заинтересовать комитет Кифовера [83]83
  Эстес Кифовер (1903–1963) – демократ, член Палаты представителей (1939–1949), а затем сенатор (1949–1963) боролся против сосредоточения власти в руках богатой элиты; в 1950 г. возглавил Специальный комитет Сената по расследованию организованной преступности и впервые привлек внимание народа к деятельности мафии.


[Закрыть]
. Когда комитет занялся штатом Нью-Джерси, я стал внимательно следить за расследованиями, но ни разу не встретил в газетах фамилию Пелагутти и даже Дьюка Скарпы – хотя кто знает, под какой фамилией живет теперь Дьюк. Я знаю, однако, что сталось с учителем профориентации. Позже, когда другой сенатский комитет [84]84
  Постоянный подкомитет Сената по расследованиям, возглавлявшийся Джозефом Маккарти.


[Закрыть]
стал пропалывать штат, выяснилось, что около 1935 года Роберт Руссо, в ту пору студент педагогического колледжа, был (в числе прочих) марксистом. Руссо отказался ответить на некоторые вопросы комитета, и Совет по образованию собрался, всыпал ему горячих и уволил. Время от времени я читаю в ньюаркской газете, что Союз защиты гражданских свобод все еще пытается обжаловать это решение. И даже сам написал в Совет, что, если и оказал на меня кто-то разлагающее влияние, то отнюдь не бывший мой учитель Руссо; если он и был коммунистом, то никак этого не проявлял. Я не решился включить в письмо эпизод с пением «Звездного знамени»: как знать, что докажет или не докажет он капризным дамам и владельцам сетевых магазинов, которые заседают и умирают в советах по образованию?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю