Текст книги "Дневник заключенного. Письма"
Автор книги: Феликс Дзержинский
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 18 страниц)
Сама поездка – дважды: за обвинительным заключением и на суд, после 20 месяцев заключения, собственное движение, хотя и не по собственной воле и в ручных кандалах, движение на улице, видимое через сетку и частую решетку из окна тюремной кареты, витрины магазинов (одна с цветами, с надписью: «Бордигера», – там, в настоящей Бордигере, я так недавно бродил пешком по берегу Средиземного моря в лунную ночь, уже после этого побега, сразу после него), рестораны и кафе («фляки» по четвергам и воскресеньям), трамваи (сколько денег я потратил на них, чтобы замести свои следы, и сколько проездил на них, прежде чем ехать так торжественно, как сейчас), лица детей (Ясик мой, что ты делаешь в эту минуту, такой ли ты уже большой, как вот этот, такие ли у тебя смеющиеся веселые глазки, так же ли, как тот, горишь желанием напроказить?) – все это хлынуло на меня, переполнило мою душу. И я был сам как ребенок, как во сне. Столько воспоминаний, столько красок, звуков, света, движения – все это слилось как будто в воспоминание о музыке, слышанной когда-то и пережитой. Радость жизни… Б суровую, подчас ужасную жизнь поэзия вплетается через пламенную мысль. Мрак впитывает свет, как сухой песок впитывает влагу, а свет, проникая туда, где темно и холодно, и греет и озаряет. И вот в то время, как слова признанной поэзии отражают то, что сейчас уже умерло, что уже является ложью, родилась новая поэзия – поэзия действия, неизменного долга человеческих душ, отрицающая всякие трагедии, безвыходные положения, беспросветное отчаяние. Она отнимает трагизм даже у смерти в невыносимого страдания и окружает жизнь ореолом не мученичества, а безграничного счастья самой жизни, настоящей, своей.
Теперь я уже снова в камере, и уже не скоро опять вывезут меня. Потому что по статье 102-й следствие как будто снова затягивается, и я рассчитываю на то, что просижу тут еще с год, прежде чем все будет закончено. Однако сейчас, если мой защитник не ошибается, для меня лично это не имеет значения, так как исполнение приговора будет засчитываться с 12/V, то есть со дня вынесения приговора. А тут я так привык к тишине, что с некоторой опаской думаю об Арсенале…[105]105
Арсенал – пересыльная тюрьма для каторжан и ссыльнопоселенцев в Варшаве, – Ред.
[Закрыть]
В 1909 году, когда меня туда свезли, я в течение трех суток глаз не сомкнул и чувствовал себя прямо-таки невменяемым. Я сидел в те дни в здании, куда через коридорное окно отчетливо доносился страшный шум улицы, грохот телег, пролеток, бесконечные трамвайные звонки. Только потом, когда меня перевели в другое отделение, подальше от улицы, я смог уснуть.
Зося, ты мне столько пишешь про Ясика, и я все читаю и перечитываю твои слова, снова к ним возвращаюсь, смотрю на фотографию, закрываю глаза, чтобы его вызвать в воображении. Иногда мне кажется, что я что-то уловил, улыбку, взгляд, точно его всего увидел, но образ сейчас же тает – и я не могу представить себе его голоса, роста, как он ухмственно уже развит, представить его всего целиком. Я знаю, что это напрасный труд. Но когда я читаю твои слова, когда думаю о нем, мне кажется, точно он где-то тут невидимый при мне и дает мне минуты счастья, поэтому я уж ни на что не жалуюсь и ничто меня не мучает. И снова жажду твоих слов о нем, п все мне их мало, а иначе не может быть. Но ты не отрывай часов от своего сна и отдыха для длинных и частых писем. И если будешь мне писать в открытках о нем, о себе, о жизни, то и так мне уж много дашь, ибо меня не будет мучить беспокойство, и я буду счастлив, чувствуя, как он цветет, и улавливая из слов твоих темп жизни. Я так хотел бы видеть Ясенька, чувствовать его на руках своих, глазах, губах и сердце, слышать его щебетание и даже видеть слезы, пить улыбку его глаз, личика и губок. После приговора по статье 102-й пли после вручения обвинительного заключения буду добиваться разрешения увидеть его без решеток. Я знаю, что в Арсенале или Мокотове[106]106
Moкотов – каторжная тюрьма в Варшаве. – Ред.
[Закрыть] было бы легче добиться этого, чем тут, в павильоне, но я не хочу напугать Ясика арестантской одеждой и кандалами. Вид мой может оставить в нем на всю жизнь чувство страха, а может быть, и отвращения ко мне. Ведь человека за этой одеждой так трудно разглядеть. Ясик мой, будь же терпелив, придет время, когда Фелек тебя сможет обнять, приласкать и поцеловать, и мы будем вместе. Папа тебе напишет, когда можно будет, когда ты подрастешь еще немного, будешь такой большой, что уже не будешь проситься на ручки, а будешь молодцом, ножки у тебя будут крепкие. А пока я пишу мамочке и тебе, зайчик наш, и помню о тебе и люблю тебя. Крепко-крепко тебя обнимаю, мое солнышко дорогое.
Сегодня (16/V) меня перевели в другую камеру. Мне жалко старой. Хоть она до сих пор и была довольно холодной (северная) и солнце лишь на закате посылало нам свои прощальные лучи, но когда под вечер (на час или полтора, до половины девятого) открывали окна для проветривания камеры, я видел Вислу, закат солнца. И глаза мои смотрели вдаль, – хоть они свободные. В течение всего этого времени я стоял у окна, почти не замечая решеток, отделявших меня от этой дали, широкой и вольной, и наслаждался отблесками неба и Вислы, молниеносным полетом ласточек и голубей, и улетал мысленно отсюда, вбирал в себя жизнь и невозвратную молодость. Там я и о друге мог думать,[107]107
Поддерживать связь и делиться чем мог с сидевшим в том же коридоре товарищем. – Ред.
[Закрыть] а теперь и тебе не смогу излить своих горестей, как это было в письмах от 21/1 и 21/IV.[108]108
Не будет иметь возможности посылать письма нелегальным путем, без цензуры, как это было с письмами от 21/1 и 21/IV. – Ред.
[Закрыть] Там была полная тишина, тут больше движения. Тут перед окном густая стена деревьев (каштанов). Я слышу их шум, и солнце у меня с часу дня до самого заката, хоть и сквозь листья деревьев. Камера сама суха и тепла. Так что тут я быстро привыкну. Обычно, когда меня переводят из камеры в камеру, я чувствую некоторую привязанность к старой. Но эта новая – моя старая знакомая с 1909 года и напоминает мне столько старых переживаний: они тебе знакомы.[109]109
Ф. Э. Дзержинский имеет в виду переживания, описанные в его тюремном дневнике. – Ред.
[Закрыть]
Передай самый сердечный привет всем товарищам от меня, напиши теплое письмо Веселовскому.[110]110
Бронислав Веселовский – член Социал-демократии Королевства Польского и Литвы, потом РКП (б), находился тогда на каторге. В декабре 1918 года, являясь главой миссии советское го Красного Креста в Польше, был зверски убит польскими реакционерами. – Ред.
[Закрыть] Когда мы с ним сможем обнять друг друга?
Крепко тебя обнимаю.
Твой Феликс
А. Э. Булгак
[X павильон Варшавской цитадели] 20 мая
1914 г.
Дорогая моя Альдоночка, спасибо тебе за открытку (последняя от 2/V) с видами Вильно, вызывающими так много воспоминаний о моих детских и юношеских годах, А меня уже 3 недели тому назад осудили по первому делу – за побег из Сибири. Дали мне, как я и предполагал, 3 года каторжных работ. Я ожидал их, поэтому они не произвели на меня угнетающего впечатления, тем более что по другому делу я получу больше (около 5 лет) и будет считаться лишь более суровый приговор, но не со дня ареста, а с 12/V, то есть со дня первого суда. Таким образом, я теперь сижу уже не «впустую», а отсиживаю срок приговора. Сижу я все в X павильоне и просижу здесь до второго суда, то есть, очевидно, еще около года. А потом меня переведут в другое место. Но кто не мечтает в моем положении, что произойдут какие-либо изменения и я раньше буду освобожден. Впрочем, я не думаю об этих ближайших моих годах – так же, как каждый человек знает, что его ждет неминуемая смерть, но не думает об этом, а живет, как будто он бессмертен, как будто смерть никогда не придет. Это закон жизни. А пока что я имел небольшое развлечение, когда сквозь решетку оконца тюремной кареты смотрел на уличное движение, слышал шум городской жизни, видел витрины магазинов, видел, как продают гробы, а рядом магазин цветов с Ривьеры под громким названием «Бордигера». Бордигера… я там был. Я шел лунной ночью пешком из Бордигеры по берегу Средиземного моря, через итало-французскую границу в Монте-Карло. Как сегодня, я вижу эту дорогу и море, посеребренное лунным светом, эти взгорья, пальмы, помню этот воздух, насыщенный запахом цветов и мимозы.
Все это – минувшее. Но оно было – и осталось в душе, которая полна песнью наших лесов и лугов, и туманами, и росой по утрам, и нашими песками. Она полна любовью и верой (в лучшее будущее человечества], в ней – и печали наши, и вся последующая жизнь. И чем ужаснее ад теперешней жизни, тем яснее и громче я слышу вечный гимн жизни, гимн правды, красоты и счастья, и во мне нет места отчаянию. Жизнь даже тогда радостна, когда приходится носить кандалы. Поэтому не печалься и ты – жизнь такова. Но я, кажется, забыл передать тебе сердечную благодарность от моего товарища по камере за пожелания, которые ты ему пересылала, когда была у меня на свидании.
Теперь я опять сижу не один, а с молодым рабочим, симпатичным в совместной жизни человеком. Мы вместе с 10 апреля, а еще не надоели друг другу. Камера наша теперь западная, и хотя Вислы я уже не вижу, зато солнце у нас с 2 часов дня. О Ясике я имел в последнее время очень хорошие известия. Малыш здоров и хорошо развивается; весна так его радует, что когда мать взяла его в праздники за город, он точно опьянел от впечатлений.
Твой Феликс
С. С. Дзержинской[111]111
Это письмо было отправлено нелегальным путем. – Ред.
[Закрыть]
[X павильон Варшавской цитадели] 11 июня 1914 г.
Зося, моя дорогая!
Не знаю, получили ли вы мои письма от 22/V и 21/VI и довольно ли ясно я написал. Если не все ясно, то я могу повторить неясные места, но я должен знать, дошли ли письма.[112]112
Письма по партийным вопросам, дважды зашифрованные, написанные химическим способом. – Ред.
[Закрыть] Не обижайся на меня, Зося, что я так долго не писал. Думы мои постоянно с вами. То, что поддерживает мои моральные силы, – это мысли мои о нашей общей работе. Я хочу быть достойным тех идеи, которые мы оба с тобой разделяем. И кажется мне, что любое проявление слабости с моей стороны, жажда конца и покоя, каждое «не могу больше» было бы изменой и отказом от моих чувств к вам и от той песни жизни, которая жила и живет во мне…
Когда я думаю о малютке нашем любимом, о Ясике, меня заливает волна счастья. Но в то же время мучает мысль, что вся тяжесть воспитания легла на одну тебя, что оно отнимает много времени, даже почти целиком поглощая тебя, тогда как я ничем помочь не могу. Ведь чувства мои, мысли мои передаешь ему ты, он знает меня и обо мне от тебя, ибо мир наших мыслей – твоих и моих – один и тот же. И то, что я нахожусь сейчас тут, где ты была с ним, смысл этого не исчезнет для него. Он чувствует теперь, а скоро поймет и впитает наши мысли. И память о том, где он родился,[113]113
Сын ф. Э. Дзержинского родился в тюрьме. – Ред.
[Закрыть] и понимание причины этого останется у него навсегда, углубляя смысл его жизни. Эта память может стать для него решающей и определить его жизнь, если не испортится у него характер и он не превратится в типичного современного интеллигента, слова и мысли которого большей частью являются лишь «поэзией» жизни, декорацией, не имеющей ничего общего с его поступками, с его действительной жизнью.
В современном интеллигенте – два обособленных, почти не соприкасающихся друг с другом мира: мир мысли и мир действий, тончайший идеализм и грубейший материализм. Современный интеллигент совершенно не видит ни окружающей его действительной жизни, ни своей собственной. Не видит, потому что не желает видеть. Слезы при виде игры на сцене – и полное равнодушие, а то и жесткий кулак на практике, в жизни. Вот поэтому-то так важно внушить Ясику отвращение и омерзение ко лжи и комедианству, весьма распространенным среди детей, берущих пример с нашего общества… Но лжи, источником которой являются социальные условия, устранить нельзя, и ограждать Ясика от этих условий не следует. Он должен познать и осознать их, чтобы проникнуться чувством отвращения ко лжи или попять необходимость и неизбежность лжи, когда источником ее являются чистые и социальные побуждения, когда ложь необходима в борьбе за более глубокую и более возвышенную жизнь. Не тепличным цветком должен быть Ясь. Он должен обладать всей диалектикой чувств, чтобы в жизни быть способным к борьбе во имя правды, во имя идеи. Он должен в душе обладать святыней более широкой и более сильной, чем святое чувство к матери или к любимым, близким, дорогим людям. Он должен суметь полюбить идею – то, что объединит его с массами, то, что будет озаряющим светом в его жизни. Он должен понять, что и у тебя и у всех окружающих его, к которым он привязан, которых он любит, есть возлюбленная святыня, сильнее любви к ребенку, любви к нему, святыня, источником которой является и он, и любовь, и привязанность к нему. Это святое чувство сильнее всех других чувств, сильнее своим моральным наказом: «Так тебе следует жить, и таким ты должен быть». Сознания этого долга, как и всякого, связанного с чувством, нельзя внушить, действуя только на разум… Я помню вечера в нашей маленькой усадьбе, когда мать при свете лампы рассказывала, а за окном шумел лес, как она рассказывала о преследованиях униатов,[114]114
Униаты – часть белорусов и украинцев, признававших унию (объединение) католической и православной церкви под верховенством римского папы и гонимых за это русским царизмом, который насилием и расстрелами хотел их принудить отречься от униатской церкви и признать православную церковь. – Ред.
[Закрыть] о том, как в костелах заставляли петь молитвы по-русски на том основании, что эти католики были белорусами; помню се рассказы о том, какие контрибуции налагались на население, каким оно подвергалось преследованиям, как его донимали налогами и т. д. и т. п. И это было решающим моментом. Это повлияло на то, что я впоследствии пошел по тому пути, по которому шел, что каждое насилие, о котором я узнавал (например, Крожи,[115]115
Крожи – местечко в Литве, где в 1893 году царская полиция и казаки устроили массовую резню населения за отказ признать православную церковь. – Ред.
[Закрыть] принуждение говорить по-русски, ходить в церковь в табельные дни, система шпионажа в школе и т. д.), было как бы насилием надо мною лично. И тогда-то я вместе с кучкой моих ровесников дал (в 1894 г.) клятву бороться со злом до последнего дыхания. Уже тогда мое сердце и мозг чутко воспринимали всякую несправедливость, всякую обиду, испытываемую людьми, и я ненавидел зло. Но идти мне пришлось ощупью, без руководства, без указаний от кого-либо, и мои сердце и разум, пробиваясь к этой моей святыне, много утратили, много растеряли. Но у Ясика – ты и все мы, ему не придется идти ощупью, и он обретет свою святыню как наследие от нас. Но одного сердца недостаточно. Необходимы социальные условия, которые дадут ему возможность осознать это наследие и перенять его. Эти условия сильнее сердца… Только в среде угнетенных нет разлада между старшим и младшим поколением. И только в этой среде растет, крепнет и распространяется, как непреодолимая сила, наша идея, без лицемерия, без противоречий между словом и делом. И поэтому я часто возвращаюсь к мысли, что когда Ясик уже будет в соответственном возрасте, для нею такая среда будет более всего полезной. Теперь, может быть, преждевременно говорить об этом, но этот вопрос все время у меня в голове. Я так хотел бы, чтобы он был интеллигентным, но без «интеллигентщины». В настоящее время интеллигентская среда убийственна для души. Она влечет и опьяняет, как водка, своим мнимым блеском, мишурой, поэзией формы, слов, своим личным чувством какого-то превосходства. Она так привязывает к внешним проявлениям «культуры», к определенному «культурному уровню», что когда наступает столкновение между уровнем материальной жизни и уровнем духовной жизни, потребности первой побеждают, и человек сам потом плюет на себя, становится циником, пьяницей или лицемером. Внутренний душевный разлад уже никогда не покидает его.
Возможно, что все это, о чем я теперь думаю, – дикое варварство. Отказываться от жизненных благ, чтобы бороться за них вместе с теми, которые их лишены, и прививать в настоящее время своего рода аскетизм. Но эти мысли не оставляют меня, и я делюсь ими с тобой. Я – не аскет. Это лишь диалектика чувств, источники которой – в самой жизни и, как мне кажется, в жизни пролетариата. И весь вопрос в том, чтобы эта диалектика совершила весь свой цикл, чтобы в ней был синтез – разрешение противоречий. И чтобы этот синтез, будучи пролетарским, был одновременно «моей» правдой, правдой «моей» души. Надо обладать внутренним сознанием необходимости идти на смерть ради жизни, идти в тюрьму ради свободы и обладать силой пережить с открытыми глазами весь ад жизни, чувствуя в своей душе взятый из этой жизни великий, возвышенный гимн красоты, правды и счастья. И когда ты пишешь мне, что Ясина приводит в восторг зелень растений, пение птиц, цветы, живые существа, – я вижу и чувствую, что у него есть данные для того, чтобы воздвигнуть в будущем здание этого великого гимна, если условия жизни объединят в нем это чувство красоты с сознанием необходимости стремиться к тому, чтобы человеческая жизнь стала столь же красивой и величественной… Я помню, что почти всегда красота природы (в звездную летнюю ночь лечь на краю леса, что-то тихо шепчущего, и смотреть на эти звезды; в летний день лечь в сосновом лесу и смотреть на колеблющиеся ветви и на скользящие по небу облака; в лунную ночь на лодке выехать на середину пруда и вслушиваться в тишину, не нарушаемую ни малейшим шорохом, и – столько, столько этих картин), красота природы вызывала во мне мысли о нашей идее… И от этой красоты, от этой природы никогда не следует отказываться. Она – храм скитальцев, у которых нет уютных «гнездышек», усыпляющих и убаюкивающих всякий более широкий порыв души. А те, которые в настоящее время теряют собственный очаг, обретают весь мир, если они идут по пути пролетариата. И если Ясик сумеет обойтись без этой эстетики «гнездышек», свойственной в настоящее время интеллигентской среде, и если у него сохранится в душе чувство и понимание красоты, причем понятие «мое» будет у него совпадать с понятием «дорогие», если он не будет чувствовать потребности присвоить себе красоту – «присвоить» в купеческом значении этого слова, а будет считать весь чудесный мир своим, тогда он будет самым счастливым человеком, тогда он будет более всего творческим. И я мечтаю: если он способен видеть, слышать и чувствовать, быть может, вспоследствии, когда он вырастет, жизнь еще более заострит его зрение и слух и расширит чувство любви к людям, и он в действительности сольется с миллионами, поймет их, и их песнь станет его песнью, и он проникнется музыкой этой песни и поймет, осознает подлинную красоту и счастье человека. Он не будет поэтом, живущим на счет поэзии, он свою песню создаст, живя общей жизнью с миллионами. Я грежу о том, что ему не суждено быть современным интеллигентом-калекой, что в нем могут объединиться черты совершенного человека. Мечты! Но может возникнуть вопрос, что лучше: калека-интеллигент или калека-рабочий… И рабочий ведь калека. Но с каждым годом искалечениость рабочего становится меньше, а искалеченность интеллигента – больше… Момент победы близится. Да и теперь искалеченность рабочего, по своему характеру, совершенно другая. Это искалеченность, навязанная ему гнетом и насилием, а следовательно, такая, с которой он борется. А искалеченность интеллигента самому интеллигенту кажется его превосходством над другими, – и она неизлечима.
Твой Фел[икс]
С. С. Дзержинской
[X павильон Варшавской цитадели] 16 июня 1914 г.
Зося, моя дорогая!
Сегодня мое письмо будет кратким, так как, не имея еще твоего нового адреса, боюсь, что мое письмо не дойдет. Кроме того, я снова выведен из относительного равновесия. После такого длительного заключения любой пустяк выбивает из колеи и утомляет. Вот, наконец, закончилось следствие по второму моему делу – по 102-й статье, и нам зачитали следственные материалы. Продолжалось это с пятницы до сегодняшнего дня включительно – 4 дня по 5 часов ежедневно. Отсюда усталость, не говоря уже о других причинах, связанных с ознакомлением с материалами следствия.[116]116
Ф. Э. Дзержинский хотел этим сказать, что зачитанные материалы подтверждали его подозрения о провокации. – Ред.
[Закрыть]
Но скоро снова мое равновесие вернется ко мне. Суд будет не раньше чем в январе. В общем чувствую себя неплохо, физически я совершенно здоров. Разъедает только столь длительная бездеятельность и то, что я не могу быть полезным. Но что об этом говорить. Часто дая‹е думать об этом не могу. Неумолимая необходимость, с которой никогда нельзя примириться, не превращаясь в кусок бревна. Жду вестей о том, как ты проведешь лето, как тебе удастся устроиться.
Меня очень радует, что нашего Ясика так восхищает природа, что у него есть слух, что и лес, и цветы, и все богатство природы его так интересуют. Ибо кто чувствует красоту, тот может уловить и понять сущность жизни настоящего человека. Ведь ему исполнилось всего лишь три года, а он уже впитывает те лучи, из которых будет в течение всей жизни черпать радость и отдавать ее другим. Я сам помню из времен своего детства эти минуты невыразимого блаженства, когда, например, положив голову на колени Альдоны, я слушал по вечерам шум леса, кваканье лягушек, призывный крик дергача и смотрел на звезды, которые так мерцали, точно это были живые искорки… Сейчас ко мне возвращаются воспоминания моего детства, минуты подлинного счастья, когда природа так меня поглощала, что я почти не чувствовал своего существа, а чувствовал себя частицей этой природы, связанной с ней органически, будто я сам был облаком, деревом, птицей. Видел ли когда-нибудь Ясик, как искрятся и мерцают звезды?
Малышка он еще, и спать ему в это время уже пора, но с каждым годом мир будет перед ним раскрывать все новые и новые свои богатства.
Когда я вспоминаю гимназические годы, которые не обогатили моей души, а сделали ее более убогой, я начинаю ненавидеть эту дрессировку, которая ставит себе задачей производство так называемых интеллигентов. И светлые воспоминания мои возвращаются к дням детства и перепрыгивают через школьные годы к более поздним годам, когда было так много страданий, но когда душа приобрела столько новых богатств…
Уже поздно. Завтра утром возьмут письма, поэтому кончаю. Пишу так хаотически потому, что я устал, не могу сосредоточиться, но за письмом, думая о вас, я забыл обо всем, что так разрывало душу во время чтения следственных материалов; я отдыхаю душой, и силы возвращаются снова.
Твой Феликс
С. С. Дзержинской
[X павильон Варшавской цитадели] 7 июля
1914 г.
Дорогая моя Зося!
У меня ничего нового не произошло. В камере духота, жарко и трудно не только что-нибудь делать, но даже думать.
Моему товарищу по камере на прошлой неделе объявили, что его отпускают под залог в 200 рублей. Он очень обрадовался, но до сих пор находится со мной в камере, а не на воле. Каждая минута поэтому тянется для него бесконечно, и ежедневно с утра до вечера он все ждет: вдруг сегодня, сейчас придут за ним со словами: «со всеми вещами». Я его успокаиваю и спрашиваю шутя, что у него там, собственно, на воле хорошего, что он так рвется туда, не лучше ли ему тут, где из-за решеток эта воля кажется такой заманчивой, привлекательной, прекрасной, а когда выйдет, ему сразу придется впрячься в ярмо, и оно закроет перед ним весь мир, так что не раз еще, пожалуй, затоскует по тишине нашей каменной камеры. Это шутки, конечно, а на самом деле я сам тоже переживаю его ожидания, хотя еще болезненнее чувствую, как отодвигается для меня в бесконечное такая минута. Как будто я о воле уже только могу мечтать и гоню от себя возникающие иногда в воображении картины из жизни, потому что тогда именно чувствую великую жажду свободы, а сорвать цепи не в моих силах. Поэтому гоню от себя эти образы. А потом, потом, когда наступит эта минута… Я думаю о ней сейчас с некоторым опасением. Всегда, когда я в заключении, мне кажется, что я уже не сумею жить, что не сумею уже ни улыбнуться, ни что-нибудь сделать. Невыносимая жара настраивает меня сегодня так невесело. Но в действительности решетка не только отнимает силы, по заостряет зрение и чувства, и когда я тут вдумываюсь в жизнь на воле, она кажется мне сумасшедшим домом, хотя могла бы быть такой прекрасной, простой и легкой. И понимаю всю наивность этого «бы».
Пишу после получасового перерыва. Как раз пришли за товарищем по камере и увели его. Родные уже ждали его у павильона. Он уже среди своих после почти полуторагодичной разлуки.
Пока я останусь один и в течение некоторого времени не буду добиваться товарища к себе. Однако долго не захочется оставаться одному. Я тогда слишком много думаю о себе, а мне хотелось бы быть как можно дальше от себя. Обычно я спасаюсь мыслью о нашем Ясеньке и о творческой работе. Поэтому каждое слово, каждая весть от тебя для меня тут – все. На время ремонта меня перевели вниз, и я иногда вижу играющих детей. Тоска и обида охватывают меня, что не могу Ясика прижать к себе и обнять. Я просил разрешения попрощаться с ним перед окончательным приговором. Согласились и препятствий чинить не будут, хочу еще только удостовериться, разрешат ли мне видеть его без решеток. А приговор будет вынесен, вероятно, не раньше января. Ясик подрастет немного и, может быть, запомнит эту минуту, а для меня это будет счастьем на все годы моего заключения. Я тебе об этом напишу еще более точно. А пока целую его и прижимаю к сердцу, моего сыночка любимого.
Как малыши ведут себя друг с другом?
Отца Янечки[117]117
Отец Янечки – Адольф Барский – видный руководитель СДКПиЛ, а потом Коммунистической партии Польши. – Ред.
[Закрыть] обнимаю сердечно, сердечно. Как здоровье Леоси,[118]118
Леося – Лео Иогихес – один из руководителей Социал-демократии Королевства Польского и Литвы, зверски убитый в 1919 году германскими реакционерами. – Ред.
[Закрыть] как дела у него?
Я слышал, что Юленька заболела скарлатиной.[119]119
Ф. Э. Дзержинский имел в виду арест одного из руководителей Социал-демократии Королевства Польского и Литвы, Юлиана Мархлевского, в Германии. – Ред.
[Закрыть] Прошло ли это бесследно?
Твой Фел[икс]
А. Э. Булгак
[Мценск Орловской губернии][120]120
В связи с началом империалистической войны 1914–1918 годов все политические заключенные из Варшавы и других городов Польши были переведены в Россию. Ф. Э. Дзержинский, приговоренный к трем годам каторги, был направлен в Орловский каторжный централ. До этого он сидел некоторое время в городе Мценске под Орлом и в Орловской губернской тюрьме. Письма Феликса Эдмундовича из тюрем России написаны по-русски, кроме тех, которые отправлялись нелегальным путем. – Ред.
[Закрыть] 25 августа
1914 г.
Дорогая моя Альдона!
Прости, что так давно не писал тебе, но, как видишь, нахожусь теперь в глубине России, и за это время пришлось много странствовать, пока не очутился в тюрьме города, о существовании которого мне до этого пришлось слышать лишь пару раз. Но расскажу тебе, милая, все по порядку. Уже в конце июля по старому стилю, когда война уже висела в воздухе, нам говорили в X павильоне, что, по всей вероятности, нас на днях переведут в другую тюрьму, что, возможно, нас – политических заключенных – освободят. Прекратились свидания и передача посылок. 26 июля нас – подследственных – перевели в Мокотовскую тюрьму со всеми вещами, которых за долгое мое заключение набралось немало. Здесь нас переодели в казенное белье и платье и 28 июля отправили поездом в город Орел. Ехали мы трое суток. Как утомила эта дорога, писать не стоит. В Орле поместили меня вместе с остальными заключенными из X павильона в общую громадную камеру. Здесь нам уже разрешили переодеться в собственное белье и одежду, но оказалось, что все наши вещи утеряны, что неизвестно, где они, и мы оказались без собственного белья, платья, без подушки и одеяла, без книжек. Неизвестно, найдутся ли когда-нибудь эти вещи. В Орле, как нам сказали, мы должны были недолго оставаться. И действительно, спустя 3 недели меня переслали в Мценскую уездную тюрьму, где, кажется, буду ожидать окончательного решения моей судьбы. Тяжело жить – прозябать в таких условиях, без книг, без всяких известий о своих; но желание жить, перенести все и еще увидеть вас и моего Ясика, побывать в Дзержинове и т. д. настолько сильно, что надеюсь преодолеть все трудности и вернуться еще к жизни. Теперь я не сомневаюсь, что скоро, скоро уже буду свободен.[121]121
Ф. Э. Дзержинский был убежден, что война приблизит революцию, которая его освободит. – Ред.
[Закрыть]
Твой Фел[икс]
А. Э. Булгак
[Мценск Орловской губернии] 7 октября
1914 г.
Альдона, моя милая!
Третьего дня я получил отрезной купон[122]122
Денежного перевода. – Ред.
[Закрыть] с твоим письмом, а деньги (25 рублей) – десять дней назад.
За все сердечно тебе благодарен. Но почему, дорогая, ничего не пишешь о себе и детях? Наверное, ты и теперь так же занята, как и раньше, и, может быть, еще больше у тебя горя и забот. Пиши мне много о себе, как только время позволит. Как тебе живется теперь, во время этой страшной войны, многие ли из наших родных и близких призваны в армию и вздорожала ли жизнь у вас? Охватывает ужас, когда подумаешь, что должно происходить теперь в Польше, сколько горя, страданий и опустошений. Я должен отгонять от себя эти мысли и картины. Правда, человек может ко всему привыкнуть, тогда он просто теряет способность чувствовать, видеть и слышать – и поэтому я знаю, что в действительной жизни переносят всякие безумия и ужасы. Действительность – это переживание момента за моментом, каждого в отдельности, и каждый из них подготовляется предыдущим; но когда мысль все это охватит сразу и видит целое, человека охватывает ужас, и он должен перестать думать, чтобы не сойти с ума. Бессмысленность моей теперешней жизни – полное бессилие моих дум и чувств, их ненужность – прямо душит меня. Нечем здесь забыться. Варишься в собственном соку, и порой кажется от этого вечного напряжения, что становишься неспособным мыслить, чувствовать и работать; ненавидишь самого себя, и злоба кипит в душе. Прости меня, Альдона моя, за эти настроения, но за ними скрываются ведь и надежда моя и силы мои, живо еще пламенное желание жить, и я не могу примириться с той бессмыслицей, которая не только опутала тело, но хочет убить и душу. Всякое отчаяние так далеко от меня, и ты, думая обо мне, помни об этом. В человеке столько сил, и жизнь влила в него столько светлого и радостного и столько разумного, что оно может пересилить все – даже ужас смерти. Все и всех понимать и всегда видеть добро и ненавидеть зло. Понимать и страдания и боль – как свои, так и других, и иметь в душе гордость пережить все, что выпадет в жизни на твою долю. А самое великое счастье в жизни человека – это те чувства, которые ты можешь дать людям и люди тебе – твои близкие и далекие, тебе подобные. И поэтому, моя дорогая, я тебе так благодарен за твои теплые слова, и всегда, когда мне тяжело, эти слова дают мне столько сил и желания перевести все и вернуться. Как долго мне придется здесь сидеть – неизвестно, должно быть, до окончания войны, которая, я думаю, не может долго еще продолжаться…
Твой
Феликс
А. Э. Булгак
[Орел, Губернская тюрьма] 16 октября 1914 г.
Дорогая моя, милая Альдона!
Мою телеграмму из Мценска ты, наверное, получила. Дело в том, что мой приговор за побег из Сибири вошел в законную силу, и, может быть, меня отправят отсюда еще в другую тюрьму. Во всяком случае, я здесь пробуду еще но крайней мере несколько недель и думаю, что письмо твое еще застанет меня здесь. Я получил также открытку из Варшавы, но о Ясике и Зосе ни слова. Не беспокойся обо мне, милая, я выдержу все и вернусь.
Твой
Феликс
А. Э. Булгак
[Орел, Губернская тюрьма] 2 ноября 1914 г.
Альдона моя милая, дорогая!
Неделю тому назад я получил твое заказное письмо с карточкой Ясика и так обрадовался – луч света проник в камеру, и улыбка снова могла появиться на моем лице. А пару дней тому назад я получил письмо из Варшавы: мне пишут, что Зося с Ясиком находятся в Закопане, живы и здоровы. Она сама не пишет, так как письма из-за границы не доходят… Попроси Стася, чтобы он подписался для меня 1/XI (по русскому стилю) на «Правительственный вестник». Теперь, во время войны, разрешают выписывать эту газету… Я все думаю, что мне уж не придется так долго сидеть, как я думал. А пока здоровье сносное, и, может быть, скоро вернусь к вам и буду иметь право, не скрываясь, видеть вас и хоть на короткое время побывать в нашем Дзержинове, куда так часто собирался… Напиши мне, дорогая, как война отозвалась на твоей и вашей жизни в Вильно, ведь мы здесь, в тюрьме, прямо сгораем от нетерпения в ожидании известий. Здесь, в Орле, довольно хорошая библиотека (присылать сюда книг не нужно), и я недавно читал описание франко-русской войны Мирбо – прямо потрясающе. И мыслью я переносился в Польшу и в ту часть Литвы, где разыгрывается теперешняя война и льются кровь и горячие слезы. Там – ужас и безумие, а здесь приходится мысленно переживать, а это подчас тяжелее, чем сама действительность. Здесь, в губернской тюрьме, мне придется сидеть, во всяком случае, еще каких-нибудь полтора-два месяца, пока не перешлют в каторжную, хотя вообще неизвестно, перешлют ли теперь, ввиду моего незаконченного второго дела. Я писал по этому поводу в Тюремную инспекцию, но пока ответа не получил. Здесь тяжелее и хуже, чем в X павильоне, но ведь человек может ко всему привыкнуть, а стольким теперь тяжелее, чем нам здесь. Эта мысль заставляет стыдиться собственной слабости и малодушия и дает силы, чтобы когда-нибудь, когда выйдешь отсюда, быть полезным и работоспособным.