Текст книги "Завтрашние сказки"
Автор книги: Феликс Кривин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 8 страниц)
В тени светлого будущего
Сначала он был русский. Родился в России, научился по-русски говорить. Но еще до начала, задолго до рождения, он был еврей. И это мешало ему быть русским.
Почему-то самым главным считалось то, что было до рождения. Даже если жизнь была длинной, оно могло перевесить всю жизнь.
Он стал поляком. Уехал в Польшу с родителями. Выучил польский язык, пошел в польскую школу, завел себе польских друзей. Но когда-то, еще до Польши и до России, он был еврей. И это мешало ему быть поляком.
Тогда он стал датчанином. Надо же кем-то быть. И тут приятная неожиданность: быть датчанином оказалось легко и совсем не мешало то, что он раньше был поляком, русским, а еще раньше евреем. Его даже об этом не спрашивали, будто никого это не интересовало. Он мог стать стопроцентным датчанином и даже гордиться тем, что он датчанин. Кстати, история для такой гордости дает немало оснований. Он мог считать эту историю своей и гордиться тем, что было в этой истории. Сменить прошлое нетрудно, ведь в нем не жить, и почему бы не выбрать прошлое, которым можно гордиться?
В России и Польше его учили думать о будущем, но здесь насчет будущего не было никаких проблем. Всех больше интересовали викинги – как они ухитрились открыть Америку до Колумба?
Он отправился в Индию. Как Колумб. Колумб ведь тоже, чтобы открыть Америку, отправился в Индию.
В Индии он стал индусом. И все в нем стали индусами – и датчанин, и русский, и поляк, и еврей. Но они нисколько не изменились, потому что гуру, его учитель, так его научил, что в нем спокойно уживались все эти национальности. Индийские гости пели арию варяжского гостя, и где-то Польша там еще не сгинела, и все это сплотила навеки великая Русь.
Он махнул рукой на все эти песни и продолжил путь Колумба – уехал в Америку. И там, в Америке, он начал строить коммуну.
Видно, и там достала его тень от светлого будущего, которое его учили строить на его первых двух родинах. Но здесь он строил его не сразу во всей стране, а только в одном небольшом месте. Там собрались ученики гуру и последователи других великих учителей, и строили они коммуну на собственные заработанные деньги. Куда-то ездили зарабатывать, а сюда приезжали строить.
Будущее подвигалось медленно, причем появлялись почему-то не светлые, а самые темные его места. Главная трудность состояла в том, что американцы не хотели, чтоб у них строили светлое будущее, и вредили коммуне как только могли. Они не понимали людей, которые нарушают законы экономической выгоды, и считали, что эти люди подрывают основы государства.
А потом возникла новая неприятность: как металл разъедает коррозия, коррупция стала разъедать коммуну. Некоторые коммунары использовали общественный труд для личного обогащения, и строителей становилось все меньше, а ряды расхитителей все росли.
Но гуру их учил: к вере можно прийти только через неверие, к победе – через поражение, к созиданию – через разруху. Это напоминало его первую родину, которая шагала от разрухи к разрухе по пути своего великого созидания. Викингам было легче: им нужно было всего лишь переплыть океан. Если б они плыли от катастрофы к катастрофе, от потопления к потоплению, они бы махнули рукой на эту Америку и Колумбу заказали бы: не открывай! Лучше открой свое дело, Колумб, сказали бы викинги, заработай сначала на собственную жизнь, а потом уже на жизнь будущих поколений. Чем светлее будущее, тем чернее отбрасываемая им тень, и не станет настоящее твое светлей оттого, что укроется в тени светлого будущего.
Встреча с Офелией в Эльсиноре
Фру Енсен-Ротенберг никогда не была фрекен, как бывают женщины скандинавских стран. Она была пани. Пани Ротенберг.
За то время, что мы не виделись, она успела побывать пани Ротенберг-Каминской, затем фру Ротенберг-Каминской и лишь после этого стала фру Енсен-Ротенберг. Вот как долго мы с ней не виделись.
Она стала Ивановой. В Дании сотни тысяч Ивановых, но половина их скрывается под фамилией Енсен, а другая половина под фамилией Хансен или Йохан-сен. Ну, не то, что скрывается, а просто в Дании принято так называть Иванова. Если он, конечно, Иванов. В Дании всюду Ивановы. Даже музей Андерсена не на улице Андерсена, а на улице Ивана Иванова, поместному – Ханса Енсена. Из-за большого количества однотипных фамилий датчанин, вступая в брак, с удовольствием берет себе вторую фамилию. Вот так один из Енсенов стал Енсеном-Ротенбергом, а на работе – просто Ротенбергом, по ому что фамилию Енсен его сослуживцам скучно произносить. В течение дня им столько раз приходится произносить фамилию Енсен, что они рады случаю отдохнуть на фамилии Ротенберг.
Может быть, где-нибудь, в какой-то другой стране, фамилия Ротенберг не пользуется таким уважением, но Енсен-Ротенберг ею очень гордится. И женой гордится, которая дала ему такую фамилию. И тестем гордится, который дал его жене такую фамилию. А тесть гордится зятем и гордится его страной, в которой можно смело быть Ротенбергом и звучать не хуже Иванова.
Мы идем с фру Енсен-Ротенберг по Эльсинору, по гамлетовским местам. Она поблизости здесь живет – шутка сказать, жить поблизости Эльсинора! По всем налоговым и прочим житейским делам она обращается непосредственно в Эльсинор, нисколько не связывая это с шекспировской трагедией.
Сегодня город отмечает столетие профсоюза красильщиков и еще какую-то дату профсоюза пивоваров. Оба этажа музея заполнены красильщиками и пивоварами: первый этаж красильщиками, второй – пивоварами. Никто и не вспоминает о гамлетовских делах.
Фру Енсен-Ротенберг то и дело вступает в разговор с представителями этих замечательных профессий, очень серьезно их выслушивает и что-то серьезно им объясняет. Фру Енсен-Ротенберг вообще серьезная женщина, никогда не поймешь, когда она смеется, а когда слушает и говорит всерьез. В свою бытность пани она не раз попадала в смешное положение. Однажды, когда родители послали ее в магазин за трубкой для фильтрования, она попросила трубку для флиртования, чем насмешила весь магазин. А приехав в Копенгаген уже взрослой женщиной, пани Ротенберг-Каминской, она выразила недовольство в гостинице: почему пани из соседнего номера меняют простыни каждый день, а ей с мужем Каминским только раз в неделю. Оказалось, что пани из соседнего номера меняет и мужей каждый день, такая у этой пани профессия.
С тех пор фру Енсен-Ротенберг избегает попадать в смешное положерше, предпочитая ставить в смешное положение других. Но, конечно, не своего мужа, Енсена-Ротенберга. Енсен-Ротенберг очень серьезный человек, академик, и к тому же он работает в министерстве финансов. Не каждому академику выпадет работать в министерстве финансов, а Енсену-Ротенбергу сама королева вручила медаль, потому что в Дании очень хорошо с финансами.
Между прочим, быть академиком в Дании – обычное явление. Читаешь в газете: «Академик 33-х лет, стройный, высокий, с чувством юмора, ищет девушку…» Невероятно! В 33 года академик! Да еще с чувством юмора! И при всех этих качествах он ищет девушку через газету.
Оказалось, что у них это в порядке вещей. Потому что академиком у них называется любой человек, получивший высшее образование.
Когда мы в последний раз виделись с фру Енсен-Ротенберг, ей было столько лет, сколько сейчас ее сыну. Фамилия сына Ротенберг-Каминский, потому что отец его был Каминский, но на самом деле он был не Каминский, у дедушки была другая фамилия. И когда во время войны они прятались от немцев, дедушка взял документы какого-то мертвого Каминского. Потому что фамилия Каминский была не такой опасной, как его собственная фамилия.
Зачем же Ротенбергу-Каминскому носить фамилию чужого Каминского? Он даже не знает, что это был за Каминский. И он охотно поменяет эту фамилию на фамилию будущей жены.
Не повезло этой фамилии – Каминский. То ее сняли с мертвого человека, то поменяли на фамилию Енсен, а теперь поменяют вообще неизвестно на что. Тот умерший Каминский и не подозревал, какая бурная жизнь предстоит его фамилии после его смерти. Да еще в Эльсиноре. Прямо хоть являйся призраком, вопрошай: «А что вы сделали с моей фамилией?»
Фру Енсен-Ротенберг не Офелия в Эльсиноре. Она была Офелией далеко отсюда, в другой стране. Там я ее встретил.
Это было в польском городе. Мы сидели в польском кино. Откуда-то из-за моря, издалека приплыли к берегу двое людей со шкафом. И в продолжение всего фильма они таскались со своим шкафом и никак не могли от него избавиться.
Потом они вернулись в море и уплыли со своим шкафом за горизонт.
Нам не понравилась их жизнь, не понравилось, что они ее прожили таким нелепым образом. Пришли из неизвестности и ушли в неизвестность. А в промежутке, в жизни, вместо того, чтобы жить, таскались со своим идиотским шкафом.
В то время в Польше была как раз такая жизнь. И у нас была такая жизнь. Только шкаф был потяжелее. Да и польский шкаф был изготовлен на нашей фабрике. И совсем как в этом фильме мы научились использовать шкаф как стол, резать на нем еду, но еды было мало, и она была плохая.
Фру Енсен-Ротенберг давно избавилась от своего шкафа. Прошло столько лет, она уже давно не Офелия. Но ей больше нравится быть в Эльсиноре не Офелией, чем Офелией там, где она раньше жила. Хотя место действия – это всего лишь место действия. Главное – роль, которую приходится играть. Место может быть самым лучшим, декорации – самыми лучшими, но если в роли нечего играть… Иногда роль нищего предпочтительней роли принца…
Так я себя убеждаю в Эльсиноре и при этом думаю: а как там мой шкаф? Мы его все еще используем как стол, но резать на нем уже практически нечего. И уезжают наши Офелии в поисках Эльсинора, уезжают наши Гамлеты, оставляя нам трагедию без действующих лиц, с лицами бездействующими и уже почти не похожими на лица…
Бердичев в Копенгагене
В датском кинотеатре шел советский фильм «Комиссар» – по рассказу Гроссмана «В городе Бердичеве». Комиссар – это женщина, которой в разгар военных действий приспичило рожать, и красные оставили ее в еврейской семье, каких много было в то время в уездном городе Бердичеве.
Еврейской семье это было совсем ни к чему. И эти красные, и эти белые, и их война, и все их революционные и контрреволюционные идеи. Поэтому поставленная на постой комиссарша не вызвала у евреев сочувствия. Но вскоре они заметили, что мадам военная собирается рожать, то есть делать хорошо им знакомое и привычное дело.
Рождение сближает больше, чем смерть. Примерно такой был смысл этого фильма.
Датский кинотеатр, в котором все это происходило, представлял собой контраст уездному городу Бердичеву. Город был серым, хотя его заняли красные, а кинотеатр был красным – и стены его, и кресла были обтянуты красной материей. Только в центре выделялись два кресла – белое и синее, видимо, для королевской четы. Два островка неба и воздуха в океане красного цвета.
Мадам военная собиралась рожать, но плохо представляла, что будет делать ее ребенок в этом столпотворении. Она думала, что ребенок – это случайность, а закономерность – это война. Но что будет делать война, если все будут умирать и никто не будет рождаться? Очень скоро наступит мир, потому что мертвые – самые мирные люди.
Господи, избери себе другой народ, или мы изберем себе другого бога! Это молитва разуверившихся. Господи, избери себе другой народ, зачем тебе этот затянувшийся эксперимент на одной шестой земного шара? Неужели наша страна не может быть страной, наша земля не может быть землей и наша жизнь не может быть жизнью?
В фильме моего детства тринадцать красноармейцев умирали у нас на глазах, защищая коммунистическую идею. В жизни умирали за ту же идею, но не на глазах, поэтому не вызывали сочувствия. Все наши чувства были направлены на экран, мы смотрели и думали: какое у нас замечательное время!
Фильм «Тринадцать» вышел на экраны в 1937 году.
Почему я вспомнил о фильме «Тринадцать» на фильме «Комиссар»? Потому что в зале сидело тринадцать зрителей. Тринадцать невозмутимых датчан. Что им до русской революции и русских евреев? Как им понять, почему фильм столько лет был под запретом – из-за евреев или из-за революции?
Я вспомнил, как переживали мы за наших красноармейцев, умиравших один за другим на экране 1937 года. Героям сегодняшнего фильма будет трудней, их на экране больше, чем в зале зрителей. И публика не такая подготовленная, как были мы в тридцатые наши годы. Фильм «Комиссар» и тринадцать невозмутимых датчан – бой еще более неравный, чем полчища басмачей против тринадцати плохо вооруженных красноармейцев.
В фильме «Тринадцать» басмачи и красноармейцы убивали друг друга – одни за идею национального прошлого, другие за идею интернационального будущего, и мы, зрители, были за будущее. Но оно нам отомстило, хотя мы были на его стороне. Оно за прошлое нам отомстило: все эти времена крепко связаны между собой.
На экране датского кинотеатра лошади, потерявшие всадников, но сохранившие их голоса. Это мы, которые мчимся в заданном направлении. Мы уже все потеряли и себя потеряли, и мчаться нам некуда, но мы никак не можем остановиться. Лишь только мы пытаемся остановиться или сменить направление, как громче начинают звучать голоса.
Датчанам этого не понять. Они главного не могут понять: неужели для того, чтоб ввергнуть страну в нищету, нужно было пролить столько крови?
Уходили с фильма тихо, как с похорон. Пожилая пара, молодая пара… Молодой датчанин в потертых штанах, сидевший в королевском кресле. Он даже не взглянул на кресло, с которого встал.
Чего грустить в их жизни? Другое дело нам. Вся наша жизнь – мадам военная, и страна наша и земля… И даже когда она в положении, наша земля, это военное положение…
Господи, избери себе другой народ! Дай нам не думать о классовых битвах и гражданских войнах, дай нашим фильмам не лежать по двадцать лет, дай нам жить не только той жизнью, которая на экранах…
В начале жизни «Тринадцать», в конце «Комиссар»… Что вы скажете на это, мадам военная?
Возвращение на агитпункт
Все интересуются: как там за границей? Живут?
Они уже живут. И в столовых, и в спальнях живут. А нас все еще не выпускают из агитпункта.
Потому что в спальне мы жить стесняемся, а в столовой нам просто нечего делать. Самое для нас привычное место – агитпункт.
Там нам объясняют: надо строить социализм. Осторожно, чтоб никакой частной собственности. Потому что иначе получится эксплуатация человека человеком, а нам нужно не человеком, а целой страной.
Слово «эксплуатация» по-латыни означает «развертываю». При социализме ни в коем случае нельзя развертывать человека, нужно наоборот – не дать ему развернуться. Хоть и широка страна моя родная, а человеку развернуться нельзя.
Мы говорим у себя на агитпункте: сколько можно строить социализм? Семьдесят лет строили, неужели достраивать на том свете? Мы, правда, и сами не знаем, на каком мы свете, у нас между этим и тем светом давно стерта грань, но все же обидно: ведь еще не начинали жить!
Нам говорят: пока не начинайте. Вот построим социализм, тогда все сразу начнем. Перестроим социализм, тогда и начнем…
Я возвращаюсь домой на великие перестройки социализма. С чего начинать перестраивать? На западе говорят: нужно сначала перестроить наши туалеты. Но уровень нашей жизни так стремительно падает, что скоро нам не понадобятся никакие туалеты. Зачем же их перестраивать?
Мы будем просто перестраивать социализм. Из одного социализма другой социализм. Из казарменного реальный, из реального развитой. Потому что социализм – это наш исторический выбор. Вот только бы вспомнить, кто его для нас выбирал.
В соседних странах уже вспомнили, а мы никак не можем вспомнить. Целое общество «Память» создали, но вспоминаем что-то совсем не то.
ЗАВТРАШНИЕ СКАЗКИ
О завтрашнем времени определенно можно сказать только одно: что это будет время исправления сегодняшних ошибок. Точно так же, как сегодня мы исправляем вчерашние, а вчера исправляли позавчерашние. Мы всегда утешались тем, что на ошибках учатся, но никогда не уточняли: чему? А учатся, оказывается, только одному: совершать новые ошибки. Давайте уже не будем учиться на ошибках. Тем более учиться, учиться и учиться, как нам завещали вчерашние наши учителя. Давайте будем ошибки использовать.
ТРУДЫ ПРОФЕССОРА ЭНЦИКЛОПУДЕЛЯ
Вступительная хулиганская сказкаВ одном городе жители дошли до вершины культуры и, перевалив через вершину, стали спускаться вниз. Когда все энциклопедии были обменены на детективные романы и порносправочники, в городе остался последний профессор-энциклопедист. Он долго крепился, уткнувшись в энциклопедию, а потом не выдержал, завернул ее в газету и понес на что-нибудь обменять.
А на улице такое хулиганство! Идет энциклопедист – и то обмирает, то шарахается, то обмирает, то шарахается. И вдруг видит: идет ему навстречу маленький человек, который еле виднеется из-под огромной гири. Спрашивает у него энциклопедист:
– На что меняете гирю?
Улыбнулся человек из-под гири: – А я не меняю, я просто ношу. С гирей мыкаюсь. Потому что я – гиремыка.
– А зачем вы мыкаетесь? – спросил энциклопедист.
– А кто не мыкается? Только другие мыкаются без гирь, но им от этого не легче. И вот я подумал: может, им станет легче, если они увидят, как я с гирей мыкаюсь.
Тут к ним подскочил какой-то хулиган, вцепился в гирю и завопил: – Эй, штаничники! Он у меня гирю украл!
Штаничники в широких штанах следили за порядком, а от беспорядка отворачивались. Услышав, что их зовут, они тут же спрятались в подворотню.
– Если вам нужна моя гиря, возьмите ее, – сказал гиремыка и взвалил хулигану гирю на плечи.
Хулиган растянулся на земле и завопил:
– Эй, штаничники! Он меня гирей придавил! Такой злоботряс, уголовотял, даже смотреть противно.
Не стал смотреть энциклопедист, пошел шарахаться дальше. Пришарахался домой – сам себя не узнает. Смотрит в зеркало – а там энциклопудель.
Смотрит в другое – и там энциклопудель. Такая хулиганская атмосфера, как тут сохранить человеческое лицо.
Сел профессор за свои энциклопедические труды и не может слова написать без ошибки. А раньше был грамотный. Все-таки профессор. А теперь вместо «энциклопедии» у него получилось «энциклопудия», вместо «дипломатии» – «дипломафия», вместо «образования» – «обрезование». Хотел уже отставить эту работу, но вспомнил, как гиремыка носится с гирей, вкладывая в это пустое дело глубокий и благородный смысл, и подумал: а что если в ошибки вложить смысл? Энциклопудия потому и энциклопудия, что в ней содержатся пуды знаний. Обрезование – это укороченное, обрезанное образование, дипломафия – тут и вовсе не нужно объяснять.
Так подумал профессор и с удвоенной энергией взялся за работу. Правда, вместо научных трудов у него все время получались энциклопудельские сказки, но, если к сказкам относиться серьезно, из них тоже можно немало извлечь, иногда даже больше, чем из какой-нибудь серьезной научной работы.
Великая горлодранская сказкаВ одном куролевстве запрещено было горло драть. Нос дери сколько угодно, шкуру с кого-то содрать – пожалуйста, хоть семь шкур, – хотя и нос, и шкура здесь весьма относительные понятия. Какие могут быть носы и шкуры в куролевстве? Но, как говорится, была бы охота драть, а что драть – всегда найдется. Кроме горла, конечно. Горло в куролевстве запрещалось драть. Взлетишь на забор, горло раскроешь – и тут же закроешь, с забора слетишь и успокаиваешь себя: спо-ко-койно, спо-ко-ко-койно…
Но самые горластые все чаще взлетали на забор, все шире раскрывали горла и все неохотней их закрывали. И тогда грянула великая горлодранская революция.
Тут уже не смотрели, кто чего дерет: заборы зашатались, затрещали, пух и перья полетели по ветру. А уж горло драть да соседа за горло брать – это оказалось самое милое дело.
На заборах уже не хватало мест, столько там набралось горлодранцев. Одни горло дерут против красных, другие против белых, зеленых, коричневых. И летит разноцветный пух по ветру, дерет подзаборное население кто во что горазд. И кто кого горазд.
Когда немного остыли, пришли в себя, смотрят – вокруг ни красных, ни белых. Ни пестрых, ни разноцветных. Все голые, общипанные, только горло дерут. Настоящие горлодранцы.
Ни пуха, как говорится, ни пера. Правда, говорится это на счастье, а какое ж тут счастье, когда ничего нет? Заборы разнесли, подзаборную жизнь – и ту вести не под чем. Бродят по развалинам куролевства голые, ободранные и одно твердят: куда податься? Куд-куда? Куд-куда?
Так окончилась великая горлодранская сказка.