Текст книги "Рыжий"
Автор книги: Федор Боровский
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 6 страниц)
– Смотри, смотри…
Я посмотрел. Собака шла к нам, таща в зубах крысу. Ого, что это было за шествие! Я вдруг вспомнил Рыжего, который тоже когда-то поймал свою первую крысу. Это было давно, в незапамятные времена, но глядя сейчас на этого – ну, как его назвать, не собакой же! – я словно видел и прошлогоднего Рыжего с крысой в зубах, и самого себя еще до войны с двумя дохлыми пескарями на кукане, и длинную вереницу поименованных и безымянных героев, впервые одержавших победу. Шествие остановилось у самых наших ног, и крыса была торжественно уложена почти на то же самое место, куда клал своих крыс Рыжий. И теперь, как когда-то Рыжий, этот чертенок смотрел на нас гордым императорским взглядом и ждал похвалы. Я бы, ей-же-ей, спустился и погладил его, если бы не боялся, что он кинется мимо меня по лестнице на Рыжего, а я не успею помешать. Нет уж, подождем.
Он таки Рыжего и увидел – то ли тот пошевелился, то ли запах почуял. Вдруг взвился, издал утробный угрожающий рык и мощно рванулся к коту. Но не по лестнице, как я боялся, а по земле. В два прыжка очутился под углом террасы, где Рыжий нежился на солнышке, и застыл изваянием, подняв голову и хвост. Только в горле его за слегка оскаленными зубами негромко и грозно клокотало. Но Рыжий вызова не принял. Он, правда, дремать перестал, выгнул шею и внимательно смотрел на собаку с высоты террасы, но и только. Ни вздыбленной шерсти, ни прижатых ушей, ни змеиного шипения. Видимо, он считал себя в безопасности. Я был с ним согласен, но брат вскочил и замахал руками.
– Эй, ты! Вот я тебе покажу, шен мамадзагли!
Тот перестал урчать, глянул на нас искоса и, не поняв братовой жестикуляции, подбежал и завилял хвостом. Мне стало смешно.
– Не бойся, – сказал я брату. – Куда ему до Рыжего.
– Это я боюсь? – возмутился брат. – Пусть он только Рыжего тронет, я ему последний хвост оборву. Мамадзагли!
– Не мамадзагли, а просто дзагли.
– Нет, мамадзагли! Вот так его теперь и звать будут – Мамадзагли.
– Лучше Дзагли, – сказал я. – А то смотри, Витька тебе самому хвост оторвет, и я защищать не буду. Симпатичный же песик.
– Изменник! – возопил брат.
– Да ты посмотри, – пытался я его усмирить. – Они друг на друга ноль внимания.
А они и в самом деле – ноль. Рыжий уже снова дремал, новокрещеный Дзагли вилял хвостом и, вывалив язык, смотрел на нас. Потом вдруг звонко гавкнул, словно призывая нас помириться, и запрыгал из стороны в сторону, болтая ушами.
– Видишь? – сказал я брату, наклонился и прямо с террасы погладил собаку по голове; в конце концов, крыса стоила похвалы, да и явное дружелюбие и приветливость собаки успокоили меня. Я как-то сразу перестал бояться за Рыжего.
Но брат не смирился.
– Все равно мамадзагли! Пусть он только Рыжего тронет, я и ему и Витьке все конопухи выведу.
– Да не тронет он, – сказал я лениво. Мне что-то не хотелось ссориться, хотя и можно было – вот ведь упрямец. Но уж очень неуместно показалось сейчас, когда даже кот с собакой помирились.
* * *
Зураб Константинович Эристави был человек древней фамилии. Он происходил из Кахети, и неизвестно, что заставило его перебраться в Имерети на постоянное жительство. Даже дед Ларион этого не знал. Дед говорил, что Зураб Константинович приехал раньше, что он нелюдимый, замкнутый человек, что у него своя жизнь и свои дела, что на наш двор он смотрит свысока в буквальном и переносном смысле и что он, может быть, княжеского рода, но уж тут – все одна сплошная тайна, ибо сам Зураб Константинович никогда и никому этого не скажет, разве что перед смертью, а друзей или родственников у него в городе нет.
– Кто знает?.. – говорил дед Ларион. – Кто знает?..
То была мудрость старого, видавшего виды и уже успокоившегося человека. Действительно – кто знает? Там была своя жизнь и своя судьба, отгороженные от нас просторным садом и горой, и если бы не этот сад, то мы даже и не подозревали бы друг о друге.
Но сад был, и был наверху просторный дом на кирпичных сваях. Они жили в этом доме вдвоем с дочерью, редкой красавицей, девушкой лет двадцати. Даже удивительно было, что у него родилась такая дочь. Сам-то он был плотный, среднего роста человек с большеносым неприветливым лицом. Какая уж там красота. Говорил он всегда мало, веско и назидательно, смотрел на нас, приподняв брови, словно удивлялся, как это нас еще земля носит. Чем мы ему представлялись, я сказать не могу, но уж во всяком случае не ровней, а может быть, и не людьми. Неприятный был взгляд, удивительно ли, что мы старались сталкиваться с Зурабом Константиновичем как можно реже.
Наверное, дочь была похожа на его покойную жену, уж в любом случае не на него. Видя ее, я всегда вспоминал Тариэла, проливавшего слезы в одиночестве и готового на степу полезть от любви. Если Нестан-Дареджан была хоть немного похожа на Делию, то его вполне можно понять. Вообще, среди грузинок встречаются иногда женщины такой красоты, что при одном взгляде упасть можно. Делия как раз и была из них. Чистые, нежные линии ее лица были просты, но это была благородная простота совершенства; и легкий теплый румянец, и огромные черные продолговатые глаза, сияющие ровным внутренним огнем, – разве найдешь для этого слова. Высокая и стройная, с удивительно легкой походкой, она всегда одета была в длинное, до пят, черное платье, как вдова. Только платка она не носила, и отливающие алмазным блеском черные волосы шалью лежали на плечах. Вероятно, она была еще более одинока, чем ее отец. Никогда у них там, в доме наверху, не раздавались молодые голоса, она не знала ни подруг, ни кавалеров, только молчаливый замкнутый отец. И это в двадцать-то лет, в многолюдном городе. Иногда она пела вечерами, аккомпанируя себе на пандури, ее сильное бархатное контральто плыло в вечернем теплом сумраке среди шороха листвы, среди замирающих голосов городской жизни, между небом и землей. Мы сидели и слушали, все население нашего дворика: и сестры Датунашвили, и сыновья Дарахвелидзе, и лейтенант Корнилов с женой, и мы с братом, и Витька с сестрами. Даже младенцы Корниловы переставали капризничать, даже Дзагли переставал бегать и вилять хвостом. Только Рыжий оставался равнодушным, если ему случалось бывать дома. А впрочем, у него не разберешь. Сидит, дремлет, поводя иногда ухом или подергивая усами, – поди узнай, слушает он или нет.
Песни были протяжные, задумчивые и сплошь мне незнакомые. Тихий однообразно-напевный звон пандури вплетался в них и делал их еще задумчивее и еще протяжнее; мы молча слушали, иногда час, а иногда и дольше, пока она не замолкала в совершенной уже темноте.
– Бедная девочка, – вздыхала тетя Кето, старшая из сестер, и мы как-то сразу с ней соглашались, потому что, может быть, тетя Кето и ее сестры лучше всех среди нас понимали Делию. Они тоже были одиноки, старые девы, которым давно перевалило уже за тридцать, и, значит, выйти замуж в послевоенном безмужичье у них уже не получится, а пускаться во все тяжкие не позволяло воспитание и заветы предков. – Бедная девочка.
Но никто из нас не знал их жизни. Была ли судьба Делии так уж действительно печальна и достойна сочувствия, как мы думали? Кто знает… Дед Ларион был прав. Мы знали только, что она была прекрасна и одинока, так же одинока, как и ее замкнутый, неприветливый отец, целыми днями возившийся в саду.
Он нигде не работал, и неизвестно, чем они жили. Может, он продавал фрукты, но никто из нас никогда не видел его на базаре. Кто знает… Зато сад был удивительный, это мы знали. На добрых полгектара сад, раз в двадцать больше нашего двора. Он был старательно ухожен, каждое дерево, от корней до макушки. Ни одной лишней веточки, а может быть, и листика. Все аккуратненько подрезано, подперто, подвязано, взрыхлено и привито. То ли он селекцией занимался, то ли земля была особенная, но ничего подобного его саду в городе не существовало. Скажем, сливы с кулак, которые за один раз и в рот-то не впихнешь. И куда же все это девалось? Уж во всяком случае не на базар, совершенно точно.
Мы с тем садом жили почти что в мире. Он был слишком хорош, да и соседский. Если по соседским садам лазать – хлопот не оберешься. Мы даже охраняли его, уводя разбойничьи ватаги подальше от дома. У многих глаза разгорались, стоило лишь помянуть сад Зураба Константиновича, но из уважения к нам с Витькой никто туда не лез, хотя сам Зураб Константинович об этом и не подозревал. Другой раз сидишь, смотришь туда, а в животе ветер свищет, аж холодно, и такая за душу берет тоска смертная, что завыть впору. Заходи, рви и ешь – ну почему же нельзя-то? Тем не менее я даже брата туда не пускал. У соседей не берут. И мне табу, и ему табу, пусть терпит.
Но одна трещина в этом табу была. Сам Зураб Константинович ее создал, сам и расплачивался. У него не было ни караульщиков, ни помощников. Ухаживал он за садом и обрабатывал в одиночку, а урожай собирал вдвоем с Делией. Черешни он не держал: может, не любил, а может, из-за размеров, потому что черешня – дерево большое, высокое, его с лестницы не оберешь. Зато, начиная с вишни, они по целым дням торчали на лестницах. Ранняя вишня, поздняя вишня, ранние абрикосы, поздние абрикосы, ранние сливы, ранние персики – в таком огромном саду все время что-нибудь поспевало и требовало уборки. Делия напевала негромко за работой, но днем ее голос тонул в шуме городской жизни и не производил впечатления. И так до поздней осени. И все сами, сами, за исключением орехов.
Четыре ореха росли в его саду, ибо что это за сад без орехов. Мы, например, презирали такие сады всей душой, хотя залезть, конечно, и туда не отказывались. Видимо, Зураб Константинович думал точно так же – в его саду орехи росли. Гигантской вышины четыре дерева – выше нашего дома с его мезонином, выше горы, выше дома Зураба Константиновича. Как было собирать с них урожай немолодому уже человеку и девушке? Они и не могли, а урожай бывал большой, даже очень большой, это были еще те орехи, как и все у Зураба Константиновича. И Зураб Константинович нанимал молодых парней. Парни были все незнакомые, издалека, и всегда разные, хотя в округе и своих хватало и никто бы не отказался помочь. Даже бесплатно. Просто, чтобы побывать в саду. Мы с Витькой как-то набрались храбрости и предложили свои услуги. Но он даже не удостоил нас ответом. Только поднял брови, отчего его угрюмое лицо стало высокомерно-презрительным, и посмотрел на наши руки. Мы ушли с его двора, как побитые. Наши руки действительно были выкрашены в коричневый цвет соком поспевающих орехов, но не из его сада. Он зря нас подозревал, его орехов мы не трогали.
– А что?.. – сказал Витька, когда мы, вернувшись, уселись на террасе.
– Что – а что? – спросил я.
Мы посмотрели друг на друга, и я увидел, что он думает точно так же. Даже брат все понял.
– Да! – закричал он, спрыгнув с террасы и забегал перед нами. – Да, да, да!..
Потом он повернулся и погрозил кулаком саду, и орехам, и Зурабу Константиновичу, не желавшему нас знать и оскорбившему подозрением. Что мы, и в самом деле такие плохие и ненадежные люди? Ну, украли бы мы у него горсть орехов, разве от них убудет? Те парни, которых он нанимал, воровали гораздо больше, и потому не стоило Зурабу Константиновичу смотреть на наши руки. С конца августа у всех пацанов в городе такие руки, потому что сок поспевающих орехов красит кожу в зеленовато-коричневый цвет и эта краска не оттирается даже пемзой. В городе много орехов, мало ли где могли мы выкраситься.
И в тот же вечер, оскорбленные, мы нарушили запрет. Это было нетрудно, потому что орехи росли возле самой ограды, гораздо ближе к нашему дому, чем к дому Зураба Константиновича. Деревья были толстые – мы с Витькой даже вдвоем не могли обхватить стволы, – сучки начинались высоко над землей, но мы все равно залезли. Мы были так злы, что даже брата затащили на дерево, даже Рыжего я позвал с собой, и он пошел, хотя орехи ему были ни к чему. Он пошел просто потому, что всегда ходил, когда я его звал, ему это нравилось.
С тех пор мы стали навещать Зураба Константиновича. Мы лазали только за орехами и не очень часто – раза два-три за осень, но и это было нарушением порядка. Мы не стыдились, только испытывали неловкость и смущение: порядок есть порядок, даже чужой, а уж свой – тем более. Приходилось специально подогревать в себе злость и обиду, и у нас выработалась в конце концов стойкая неприязнь к Зурабу Константиновичу.
Зураб Константинович наши визиты заметил довольно быстро. После второго или третьего мы однажды утром, отправляясь в школу, с опаской и злорадством увидели, что он стоит под тем самым орехом, на который мы лазали накануне. Когда я свистел Витьке, Эристави повернулся в нашу сторону и смотрел, пока мы не скрылись за углом. Забравшись в подвал под нашим домом, мы следили за ним через отдушину, а он ходил вокруг дерева и сокрушенно качал головой. Наверное, мы там наследили, хотя и старались быть осторожными. Но ему все равно должно казаться ужасным наше вторжение, потому что его сад не знал до сих пор пиратских набегов ребячьих ватаг. Он своими руками взлелеял в этом саду каждое деревце, каждую травинку, каждый кустик, чужие следы казались ему, наверное, кощунственными и разрушительными, словно не трое мальчишек в компании с котом оставили их, а стадо слонов. Он трогал дерево руками, рассматривал его, задирая кверху носатое лицо, и качал головой. Иногда он поворачивался в нашу сторону, и тогда мне казалось, что я вижу, как шевелятся его губы. Я вдруг подумал, что ладони его так же корявы, жестки и заскорузлы, как кора того дерева, вокруг которого он ходил, но это не вызвало во мне ни симпатии, ни сочувствия к нему. А вот так тебе и надо, думал я, сам не видимый в полутьме подвала. Ходи щупай теперь свои орехи, жадина.
– А что, а? – говорил Витька, когда мы, наглядевшись досыта, пошли в школу. – Пусть ходит…
– Пусть ходит, – соглашался я.
– Пусть ходит, – эхом вторил нам брат, гордый участием в деле. Для него это был первый выход, мудрено ли, что он пыжился, как индюк.
Одним словом – пусть ходит.
Так мы поссорились с Зурабом Константиновичем, предварительно даже не познакомившись толком. Впрочем, только ли с ним? Немало было людей, которые могли обижаться на нас и обижались. Кого из них мы знали по-настоящему? Да никого. Пусть еще спасибо скажет, что мы к нему втроем залезли, а не вдесятером.
* * *
– Рыжий, Рыжий… – громко шепчу я.
Рыжий спрыгивает с террасы и подходит неторопливо и бесшумно. Я плохо вижу его. Уже стоит безлунная сентябрьская ночь. Часов десять, наверное, но во дворе все спят, окна темны, темен дом, только у нас да у Корниловых сквозь занавески пробивается слабый свет.
Рыжий теперь поздно уходит со двора. Сидит на террасе и ждет, не позову ли я его. Зову я его редко, потому что мы и ходим к Зурабу Константиновичу редко. Но он все равно ждет. То ли ему приятно ходить со мной, то ли кошачья его воровская душа тянется ко всему противозаконному. Не за орехами же он идет.
Брат сопит, прижавшись к моему боку, Витька нетерпеливо перетаптывается с ноги на ногу.
– Ну, айда, эй…
Мы идем, пригибаясь и проскальзывая под бельевыми веревками. Я и Витька рядом, брат немного позади. Мы крадемся через двор, мы еще дома, на своей территории, но здесь-то и нужна осторожность больше всего, потому что рядом наши родители и соседи, только тонкие стены и окна отделяют нас от них, только легкие занавески на дверях. Если нас застукают свои, хлопот потом не оберешься. Рыжий тоже где-то тут. Может, впереди, а может, сзади. Его не видно в темноте, но я-то его знаю. Просто он идет бесшумно, как привидение, и если не захочет показаться, то ночью его увидеть нельзя. Ни травинкой не шелохнет, ни листиком не зашуршит. Нам бы так. Или, скажем, Дзагли. Умей Дзагли вести себя тихо, мы бы и его взяли. Но он не умеет и потому сидит дома. Не помощник он в делах тайных, не тот у него характер. Его можно, скажем, взять купаться к Красному мосту, на наше обычное место, хотя и там благородный его и пылкий нрав доставлял массу хлопот.
Выше моста гремел порог. Вода бушевала и узком канале метров триста, у самого моста вырывалась из теснины и, не в силах сразу успокоиться, все еще ошалело крутилась водоворотами. Только миновав каменные быки, рока изгибалась плавной дугой и текла широко и мощно среди скалистых берегов до следующего порога. Мы купались у излучины, но, наскучив, шли наверх, на порог, за острыми ощущениями. Сначала надо было ползти по залитым водой отполированным камням, мучительно напрягаясь, чтобы не сорвало, а потом несколько секунд восхитительного полета в ревущем потоке. Только руки надо держать вытянутыми над головой, а то ударит о камень, и – прощай. Чем угодно, только не головой. Впрочем, долгий опыт научил нас чувствовать течение, и нас даже не кувыркало. Пролетишь все триста метров, вытянувшись стрелой и лишь изредка подгребая, чтобы удержаться посреди потока, и вот тебя уже вышвырнуло из жерла и потащило в водоворот. Высунь голову из воды – продышаться, набери полную грудь воздуха и иди на дно. Не сопротивляйся, не трать понапрасну силы, все равно утащит. Мы даже сами подныривали, чтобы побыстрее уйти вниз. А когда дотащит до дна, нужно лишь собраться в комок и сильно толкнуться в сторону. Вот и все. Рядом с водоворотом всегда есть восходящее течение, и тебя вышвырнет на поверхность как пробку.
На мосту всегда стояли люди и смотрели, как мы летим по порогу и уходим в водовороты.
– Не страшно? – спрашивали нас иногда.
– Нет, не страшно, – отвечали мы.
И в самом деле – не страшно. Разве можно назвать страхом то, что мы переживали? Никто же не спрашивал, страшно ли нам прыгать с моста, с высоты десяти метров. Всем ясно, что, может быть, в первый раз и страшно, но уж не в сотый, а тем более – не в тысячный. Должно быть, порог казался опаснее высоты. Но я-то знаю, что на пороге никто никогда не тонул. Те, кто мог утонуть, туда никогда не лезли, а новичков всегда сопровождали. Двое, трое, четверо – все, кто был. Им объясняли, как и что делать, куда рулить, чтобы не ударило о камни. Ну обдерется разок-другой, ну заработает пару синяков, всего и делов-то. Все зарабатывали в свое время, всем доставалось, стоит ли говорить.
Но Дзагли! Откуда было ему все это знать? И откуда нам было знать, что у него свои понятия об опасности и о долге? Не водолаз и не какой-нибудь особый пловец, вполне сухопутная собака, веселый, дружелюбный и храбрый крысолов. Но когда мы в первый раз на его глазах поползли с Витькой по камням, он вдруг залился таким возбужденным, громким лаем, что нам стало смешно.
– Смотри, – сказал я Витьке. – Если бы он был большой, тебе бы сейчас досталось. Или если бы он был твоим отцом. Ого!
Дзагли подпрыгивал на берегу и лаял на нас, как на врагов, требовательно и яростно. Мы посмеялись и поползли дальше. И тогда, не долго думая, он кинулся за нами в воду. Там было по колено. Но это нам. А ему – по уши. Вода свирепо пенилась на камнях, камни были скользки, как намыленные, его подхватило и понесло. В тот самый момент, когда он прыгал, я оглянулся. Может, оттого, что он замолчал, а может, по другой какой причине. Увидев его в воде, я заорал и вскочил на ноги, но стоять там было нельзя. Я поскользнулся и грохнулся во весь рост. Вода потащила меня, колотя о камни, но я извернулся, вскочил на четвереньки и побежал за Дзагли, не разбирая дороги и не замечая разбитых коленей. Дзагли отчаянно греб навстречу. Его захлестывало пеной, но он выныривал и опять греб и тянул к нам длинную свою лохматую морду. Его обязательно надо было поймать здесь, иначе затянет в водоворот – и погиб наш пес. В мутной воде мы не сможем его быстро выловить.
– К берегу! – орал я, словно он мог меня услышать и понять. – К берегу!
Витька тоже орал сзади что-то неразборчивое, иногда я поскальзывался, и тогда вода швыряла меня грудью о камни с такой силой, что в глазах темнело. Но времени не было замечать боль и опасность.
– К берегу! К берегу!..
Все-таки мы его догнали. На берегу он отряхнулся, повернулся к нам и залаял. Ей же богу, он ругался, как человек, он был, по-моему, вполне уверен, что это он нас из воды вытащил, а не мы его. Две педели ходили мы потом с перевязанными руками и ногами, все ободранные, в синяках и царапинах. На груди у меня чернел синячище от плеча до плеча, так что дышать было невозможно. Но зато мы знали теперь – на Дзагли можно положиться. Только поручали брату держать его, когда лезли на порог. Впрочем, со временем он привык и больше никогда не кидался нас спасать. Зато, когда однажды какой-то парень решил собрать нашу одежонку, оставленную на берегу, ему пришлось иметь дело с Дзагли лицом к лицу. Не обращая внимания на пинки и ловко уворачиваясь от камней, он в клочья изодрал ему штаны и ноги и не позволял уйти, пока мы не подоспели на помощь. Взрослый парень, лет пятнадцати, плакал от обиды, гнева и боли, а Дзагли пришлось взять на руки, чтобы унять.
– Я его убью, – пригрозил тот.
– А попробуй, – только и ответил Витька – когда нужно, он умел быть кратким.
Нас было шестеро плечом к плечу, Дзагли бесновался у Пуделя на руках, и воришка понял, что пробовать не стоит.
Да, Дзагли был помощник и друг, но только в открытом, честном деле. Когда мы шли на базар, он гордо шествовал перед нами, помахивая обрубком хвоста. Он не боялся ни собак, ни людей, ни машин. Только в чужом саду как раз и нужно было, чтобы боялся. Ну не боялся, так хотя бы остерегался. Но он этого не умел. Иной раз даже казалось, что он начисто лишен естественного чувства страха. Во всяком случае, мы так и не узнали никогда, чего же он боится.
Зато Рыжий был осторожен и мудр, как змий. Он тоже ничего не боялся, но кошачья сдержанность не позволяла ему показывать свое бесстрашие. Лишь в крайних случаях оно выплескивалось вдруг наружу, да еще с такой силой, что мы только диву давались. Правда, в отличие от Дзагли, он бывал отчаянно храбр лишь при самообороне или мести. Но это уж такой характер. Он никогда ничего не затевал сам, он только соблюдал привычный порядок, соблюдал со строгостью педанта. Любое покушение на этот порядок он воспринимал с раздражением, даже с яростью. Его иногда можно было встретить за пределами двора: где-нибудь на крыше, на заборе или на дереве. Он сидел там и невозмутимо дремал, не обращая внимания на людей и животных. Даже на тех, которые могли стать его добычей, – воробьев, например. То ли сыт, то ли воробьи слишком далеко. А вот попробуй тронь его, тогда узнаешь, несмотря на самый обыкновенный вид – кот да и кот, только очень большой. Я уж не говорю про случай с Бродягой или про нападение на Витьку. Но его дважды пытались украсть, в точности, как предсказывал дед Ларион…
Вначале пришел какой-то усатый дядька и попросил Рыжего на несколько дней. Он был невысокого роста, но широкоплечий – такой кряжистый большерукий человек. Я объяснил ему, что без согласия Рыжего отдать его не могу, что Рыжий у нас такой же равноправный член общества, как и мы с братом, и что сам он никуда не пойдет, и потому все эти разговоры бесполезны.
Дядька скривился, словно хины проглотил, и пожал плечами:
– Если жадный, так и скажи.
– Ничего я не жадный! – взвился я, на всякий случай отскочив подальше. – Сам жадный! Своего кота кормить жмешься, за моим пришел!
Он был взрослый человек, а я пацан, но уж очень он меня разозлил. Это я-то жадный! Потому что Рыжего ему не дал! Да он бы брата еще у меня попросил, а потом заявил, что я жадный.
Он со мной спорить не стал, повернулся и ушел, но на следующий день под вечер мы вдруг услышали душераздирающий крик в переулке за забором. Мы играли в футбол, и на этот раз Ленькина команда дула со свистом, как ей и полагалось. Тут и раздался вопль, и у меня все внутри оборвалось, потому что – не знаю уж и как, я узнал Рыжего. Рыжий вообще редко подавал голос, а в этом вопле и кошачьего-то ничего не было. Так мог кричать человек – гневно и отчаянно, человек в большой беде, на которого напали и ломают руки и убивают.
Мы замерли все вдруг, и, наверное, я побледнел, потому что ребята смотрели на меня удивленно.
– Рыжий… – вырвалось у меня.
– Откуда знаешь? – вскинулся Пудель, но я уже не слышал, я летел к забору, не чуя под собой земли.
И не обманулся – это был действительно Рыжий. Еще сидя верхом на заборе, не успев перекинуть через него вторую ногу, я уже увидел, как мой кот насмерть бьется с тем самым усатым дядькой метрах в двадцати от меня вверх по переулку. Дядька держал Рыжего поперек живота, а Рыжий извивался, размахивал лапами и орал дурным голосом. Вздыбленная его шерсть горела на солнце, и казалось, что дядька держит в руках язык пламени, перекидывает его с руки на руку и отворачивает лицо, чтобы ему не опалило усы. Ну настоящий фокусник, только почему это он решил свои фокусы с Рыжим показывать? Не задумываясь, я соскочил с забора, подобрал камень и запустил что было силы. Дальше все произошло очень быстро и само собой. Камень попал дядьке в плечо, тот охнул и повернул ко мне голову. Должно быть, в этот момент он ослабил хватку, потому что Рыжий выпрыгнул у него из рук, полоснул дядьку лапой по щеке и шее, пал на землю и молнией сверкнул через дорогу на ближайшее дерево. Дядька заревел, как бык, и бросился ко мне. Подхватив с земли еще пару камней, я не хуже Рыжего взлетел на забор и, почти не глядя, запустил их один за другим. Одним, правда, в спешке промазал, но второй попал дядьке прямо в середину груди, туда, где распахнутый ворот открывал волосатое тело. Не очень сильно – времени не было сильно кинуть, – но чувствительно, потому что дядька приостановился на миг, схватился за грудь и в следующее мгновенье уже был под забором.
Ребята, которые только и успели залезть на забор, должны были бежать вместе со мною.
– Атас! – крикнул Пудель. Мы, как вспугнутые воробьи, разлетелись в разные стороны и уже через минуту сидели с Витькой у себя на террасе – запыхавшиеся, потные, возбужденные – и весело переглядывались.
Во дворе царили мир и покой. Младшая из сестер Датунашвили, тетя Натела, стирала возле своей пристройки; посреди двора в траве возились и попискивали близнецы Корниловы – в матросках, чистенькие и белоголовые, в папу, – а их мать сидела неподалеку от нас на террасе, поглядывала на них и шила; дремал в споем углу дед Ларион; шуршал в лопухах Дзагли – была его очередь ловить крысу, потому что Рыжий минувшей ночью одну притащил к крыльцу. Мир и покой, и тихий вечер, и тень от пакгауза лежит в полгоры, и лопухи потемнели в этой тени и притихли совсем по-ночному, словно уснули.
– Ничего ты ему дал, – сказал Витька.
– А то как? Он будет Рыжего хватать, а я – смотреть?
– Жалко, я не успел.
– А ничего. Ему и так хватит.
Но, видимо, не хватило. Мы даже и отдышаться не успели, минут пять всего прошло, как вдруг Дзагли выскочил из лопухов и уставился за угол дома, на тропу. Оттуда почти сразу же вышел тот самый дядька и решительно направился в нашу сторону. Он нас сразу увидел и узнал, но мы-то его еще раньше, нам Дзагли помог. Без раздумий брызнули мы по домам, и секунды не прошло, а Витька уже торчал на площадке своего мезонина, ну а мне и бежать никуда не нужно было. Я лишь открыл дверь нашей квартиры и встал на пороге, одной ногой уже дома. Увидев это, усатый в нерешительности остановился. Он колебался, но было видно, что просто так он не уйдет.
– Шалико!.. – неожиданно позвал дед Ларион.
– У?.. – Из-за старенькой ковровой занавески в красную и серую полоску высунулась голова Шалвы Дарахвелидзе, дедова сына.
Дед повел в нашу сторону носом – в мою и усатого, который все еще колебался, стоя у крыльца, – и вслед послушно повернулось добродушное лицо дяди Шалвы – круглощекое и круглоглазое.
– А-а… – сказала голова.
Усатый посмотрел в ту сторону, но она уже скрылась, и он увидел только колышущуюся занавеску и деда Лариона рядом; дед сидел спокойно, откинувшись в кресле, сложив на клюке узловатые руки, из-под надвинутой на глаза шляпы торчал его нос, из-под носа свисали седые усы, скрывая подбородок.
– Ну-ка, иди сюда, – сказал мне незнакомец.
Отвечать я и не собирался, а подходить – тем более.
Все было ясно между нами, и никаких слов не требовалось. Он зря пришел, но не мне было ему это объяснять. Из-за угла высунулась курчавая голова Пуделя. Ага, подмога: Пудель-то наверняка не один. Он подмигнул мне и, выставив руку, подбросил на ладони увесистый камушек.
– Иди сюда, говорю.
Как же, держи карман. Занавеска откинулась, и вышел дядя Шалва, вытирая руки о старенький, до полу, замызганный фартук из чертовой кожи. Манерное, он сапожничал. Он на этот счет был большой мастер и подрабатывал вечерами, починяя обувь. Нам он чинил бесплатно, и благодаря его зоркому глазу у нас во дворе у всех обувь носилась в три раза дольше, чем обычно. Мы с Витькой не успевали износить своих башмаков, и потому у брата, который донашивал за нас обоих, с обувью никогда проблем не было. Шалву просить не приходилось. Его острый глаз замечал все.
– Э, бичо, цамоды, – говорил он мимоходом, и надо было послушно идти, иначе потом хуже будет.
Это означало, что он углядел в твоих башмаках нечто, и если не пойдешь, то завтра они разлетятся, и ты останешься вообще без ничего. Надо было идти, он приводил тебя домой, вытаскивал из-под лежанки лапку, вытаскивал ящик: обрезки кожи, деревянные и железные гвоздики, вар, воск, дратва, бутылочки с клеем, молотки, косые, отточенные как бритва сапожные ножи – все было в этом ящике, вытаскивал низкую табуретку с ременным сиденьем, надевал свой фартук и молча пальцем показывал, какой ботинок снимать.
– Ц-ц-ц…
Он укоризненно качал головой, а его толстопалые руки ловко управлялись с ботинком – одно удовольствие смотреть. Он и шить обувь умел, было бы только из чего. Корнилов, например, всегда ходил в сапогах его работы, как и многие его сослуживцы. Кстати, во всем дворе он с одного лейтенанта и брал деньги, потому что тому было чем заплатить. Дядя Шалва был очень сильный, высокий и тяжелый человек, и сейчас, когда он шел к нам, казалось, даже дом вздрагивает под его шагами.
– Здравствуй, дорогой, – сказал дядя Шалва, спустившись с крыльца и подойдя к усатому. Голос его был приветлив, и на лице была приветливая учтивая улыбка. – В гости пришел?
Усатый посмотрел на собеседника снизу вверх и распахнул рубаху:
– Вот, посмотри.
– Ц-ц-ц… – сочувственно покачал головой дядя Шалва и ткнул большим пальцем через плечо в мою сторону: – Он?
– А кто еще? – угрюмо сказал усатый и спустил рубашку с правого плеча. – Вот, посмотри…