Текст книги "Рассказы разных лет"
Автор книги: Фазиль Искандер
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 17 страниц)
– Не это? – спросил он, выпучив глаза от напряжения.
– Что я, сумасшедший, что ли, – сказал я. – Там каменная плита, на ней люди.
– Откуда я знаю, – сказал он и, отбросив железяку в сторону, снова нырнул.
Оказавшись один, я подумал, что пришло время удирать на берег, но стыд перед учителем был сильнее страха. Я же видел ее здесь, она никуда не могла деться!
– Пфу! Черт! – заорал он на этот раз, испуганно выбрасываясь из воды.
– Что случилось? – спросил я, сам испугавшись.
Я решил, что его хлестнул морской конек или еще что-нибудь.
– Что случилось, что случилось! Воздуху забыл взять, вот что случилось, – зафырчал он, гневно передразнивая меня.
– Сами забыли, а я виноват, – сказал я, несколько уязвленный его передразниванием.
Физрук что-то хотел мне ответить, но не успел.
– Что вы ищете? – спросила незнакомая девушка, осторожно подплывая к нам.
– Вчерашний день, – сердито сказал физрук, но, обернувшись, неожиданно растаял: – Древнегреческую статую… Может, поныряете с нами?
– Я не умею нырять, – сказала она с идиотской улыбкой, словно приглашая его научить. На ней была красная косыночка. И физрук с молчаливым восхищением уставился на эту косыночку, как бы удивляясь, где она могла достать ее.
– А сами вы откуда? – спросил он ни с того ни с сего, словно, откуда была косынка, он уже установил.
– Из Москвы, а что? – ответила девушка и на всякий случай посмотрела на берег, прикидывая, не опасна ли на такой глубине разговаривать с чужими мужчинами.
– Вам повезло, – сказал физрук, – я вас научу нырять.
– Нет, – улыбнулась она на этот раз смелей, – лучше посмотрю, как вы ищете.
– Если я не вынырну, считайте, что вы меня нокаутировали, – сказал он, улыбкой перехватывая ее улыбку и доводя ее до нахальных размеров.
Он особенно мощно перевернулся и пошел ко дну. Я понял, что начались трали-вали и теперь ему будет не до плиты.
– Вы в самом деле видели статую? – спросила девушка и, вынув руку из воды, мизинцем, который ей по глупости показался наименее мокрым, приткнула сбившиеся волосы под косынку.
– Не статую, а стелу, – поправил я ее, глядя, как она бесстыдно прихорашивается для физрука.
– А что это такое? – спросила она, продолжая спокойно стараться.
Я тоже решил принять свои меры, пока он не вынырнул.
– Не мешайте, – сказал я, – что, вам моря мало, плывите дальше.
– А ты, мальчик, не груби, – ответила она надменно, словно разговаривала со мной из окна собственного дома. Быстро же они осваиваются.
Она знала, что физрук рано или поздно вынырнет и будет на ее стороне.
Физрук шумно вынырнул, словно танцор, ворвавшийся в круг. Хотя он очень долго был под водой, это был пропащий нырок, потому что сейчас он нырял не для нас, а для нее.
– Ну как, видели? – спросила она у него, словно они были из одной компании, и даже подплыла к нему немного.
– А, – сказал он, отдышавшись, – фантазеры! – Так он называл всех маломощных и вообще никчемных людей. – Давайте лучше сплаваем.
– Давайте, только не очень далеко, – согласилась она, может быть, назло мне.
– А как же плита? – проговорил я, тоскливо напоминая о долге.
– Я сейчас дам тебе шалабан, и ты сразу очутишься под своей плитой, – разъяснил он спокойно, в они поплыли. Черная голова с широкой загорелой шеей рядом с красной косынкой.
Я посмотрел на берег. Многие ребята уже лежали на песке и грелись.
Учитель еще стоял на своих костылях и ожидал, когда я найду плиту. Если б я еще вчера не видел этого пацана, с которым мы ее нашли, я бы, может, решил, что все это мне примерещилось.
Я пронырнул еще раз десять и перещупал дно от самой сваи до буйка. Но проклятая плита куда-то запропала. За это время учитель наш несколько раз меня окликал, но я плохо его слышал и делал вид, что не слышу совсем. Мне было стыдно вылезать, я не знал, что ему скажу.
Я сильно устал и замерз и наглотался воды. Нырять с каждым разом делалось все противней и противней. Я уже не доныривал до дна, а только погружался в воду, чтобы меня не было видно.
Многие ребята оделись, некоторые уходили домой, а учитель все стоял и ждал.
Физрук и девушка уже вылезли из воды, и он перешел со своей одеждой к девушке, и они сидели рядом и, разговаривая, бросали камушки в воду.
Я надеялся, что нашим надоест ждать и они уйдут и тогда я вылезу из воды. Но учитель не уходил, а я продолжал нырять.
За это время физрук успел надеть на голову девушкину косынку. Пока я соображал, с чего это он повязал голову ее косынкой, он неожиданно сделал стойку, а она по его часам стала следить, сколько он продержится на руках.
Он долго стоял на руках и даже разговаривал с нею в таком положении, что ей, конечно, очень нравилось.
Я уныло залюбовался им, но в это время учитель меня очень громко окликнул, и я от неожиданности посмотрел на него. Наши взгляды встретились.
Мне ничего не оставалось как плыть к берегу.
– Ты же замерз, – закричал он, когда я подплыл поближе.
– Вы мне не верите, да? – спросил я, клацая зубами, и вышел из воды.
– Почему не верю, – строго сказал он, подавшись вперед и крепче сжимая костыли своими гладиаторскими руками, – но разве можно так долго купаться. Сейчас же ложись!
– Со мной был мальчик, – сказал я противным голосом неудачника, – я завтра его вам покажу.
– Ложись! – приказал он и сделал шаг в мою сторону. Но я продолжал стоять, потому что чувствовал – мне и стоя трудно будет их убедить, не то что лежа.
– А может, этот мальчик вытащил? – спросил один из ребят. Это был соблазнительный ход. Я посмотрел на учителя и по его взгляду понял, что он ждет только правды и то, что я скажу, то и будет правдой, и поэтому не мог солгать. Гордость за его доверие не дала.
– Нет, – сказал я, как всегда в таких случаях жалея, что не вру, – я его видел вчера, он бы мне сказал…
– Может, ее какая-нибудь рыба унесла, – добавил тот же мальчик, прыгая на одной ноге, чтобы вытряхнуть воду из ушей.
Это был первый камушек, я знал, что за ним посыплется град насмешек, но учитель одним взглядом остановил их и сказал:
– Если бы я не верил, я бы не пришел сюда. – Потом он задумчиво оглядел море и добавил: – Видно, ее во время шторма засосало песком или отнесло в сторону.
И все-таки через пятнадцать лет ее нашли, не очень далеко от того места, где я ее видел. И нашел ее, между прочим, брат моего товарища. Так что и на этот раз она далеко от меня не ушла.
Знатоки говорят, что это редкое и ценное произведение искусства – надгробная стела с мягким, печальным барельефом.
Я с волнением и гордостью вспоминаю нашего учителя, его курчавую голову с прекрасным горбоносым лицом эллинского бога, бога с перебитыми ногами.
…Хотя в наших морях не бывает приливов и отливов, земля детства – это мокрый, загадочный берег после отлива, на котором можно найти самые неожиданные вещи.
И я все время искал и, может быть, от этого сделался немного рассеянным. И потом, когда стал взрослым, то есть когда стало что терять, я понял, что все счастливые находки детства – это тайный кредит судьбы, за который мы потом расплачиваемся взрослыми. И это вполне справедливо.
И еще одно я твердо понял: все потерянное можно найти – даже любовь, даже юность. И только потерянную совесть еще никто не находил.
Это не так грустно, как может показаться, если учесть, что по рассеянности ее невозможно потерять.
Летним днем
В жаркий летний день я сидел у лодочного причала и ел мороженое с толченым орехом. Такое уж тут мороженое продают. Сначала накладывают тебе в металлическую чашечку твердые кругляки мороженого, а потом посыпают сверху толченым орехом. Наверное, можно было попросить не посыпать его толченым арахисом (если уж быть точным), но никто не просил, поэтому не решился и я.
Юная продавщица в белоснежном халате, на вид прохладная и потому приятная, работает молча, мягко, равномерно. Никому не хочется менять этого налаженного равновесия. Жарко, лень.
Цветущие олеандры бросают негустую тень на столики открытого кафе.
Сквозь их жидковатые кусты с моря задувает спасительный ветерок. От истомленных розовых цветов потягивает сладковатый гнилостный запах. Сквозь ветви олеандров виднеется море и лодочный причал.
Вдоль берега время от времени медленно проходят лодки рыбаков-любителей. За каждой лодкой по дну волочится самодельный трал – кошелка на железном обруче.
Сегодня суббота. Рыбаки ловят креветок, готовятся к завтрашней рыбалке.
Иногда лодка останавливается, сидящий на корме подтягивает канат и вволакивает в лодку тяжелую от ила и мокрого песка кошелку. Склонившись, долго выбирают из нее креветок, выбрасывая за борт шлепающие пригоршни ила.
Освободив кошелку, они ополаскивают ее в воде и забрасывают за корму, стараясь держаться подальше от трала, чтобы близость лодки не пугала креветок. Они проходят очень близко от берега, потому что в такую погоду креветки выбираются к самой кромке воды.
На верхнем ярусе причала пляжники ожидают катера.
Из воды доносятся азартно перебивающие друг друга голоса мальчишек. Они просят, пожалуй, скорее требуют, чтобы пляжники бросали в воду монеты. Туговато поддаваясь на эти уговоры, пляжники время от времени швыряют в воду монеты. Судя по их лицам, склоненным над барьером причала, большого веселья от этого занятия они не испытывают. Один из пацанов все время отплывает подальше от причала и требует, чтобы бросали в глубину. Блеснув на солнце, монета иногда летит в его сторону. Здесь достать ее трудней, зато нет соперников, и он спокойно работает один.
Некоторые пацаны прыгают за монетами прямо с пристани. Звук шлепающегося в воду тела, детские голоса обдают свежестью. Когда катер с пляжниками отходит от причала, те из пацанов, которым удалось поймать несколько монет, прибегают наверх и покупают мороженое. Мокрые, дрожащие от холода, громко звякая ложками, они поедают свою порцию и снова бегут на причал.
– Здесь свободно? – услышал я над собой мужской голос.
Возле моего столика стоял человек с чашечкой мороженого и свернутой газетой в руке.
– Да, – сказал я.
Он кивнул головой, отодвинул стул и сел. Занятый морем, я не заметил, как он подошел к моему столику. По выговору, по едва заметной растяжке слов я догадался, что он немец. Это был загорелый человек лет пятидесяти пяти, с коротким энергичным ежиком светлых волос, с чуть асимметричным лицом и яркими глазами.
Сейчас в руках он держал одну из черноморских русских газет. Некоторое время он просматривал ее, потом усмехнулся и, отложив газету, принялся за мороженое. Усмешка усилила асимметрию его лица, и я подумал, что привычка усмехаться таким образом, может быть, слегка стянула в сторону нижнюю часть его в остальном правильного лица.
Мне захотелось узнать, чему это он там усмехнулся, и я попытался незаметно заглянуть в газету.
– Хотите прочесть? – спросил он живо, заметив мою не слишком ловкую попытку и протягивая газету.
– Нет, – сказал я и, по тону почувствовав, что душа его жаждет общения, добавил: – Вы очень хорошо говорите по-русски.
– Да, – согласился он, и его яркие глаза блеснули еще ярче, – это моя гордость, но я с юношеских лет изучаю русский язык.
– Да ну? – удивился я.
– Да, – повторил он энергично и добавил с неожиданным лукавством: – Догадайтесь почему?
– Не знаю, – сказал я, слегка притормаживая выражение общительности, если, конечно, оно было у меня на лице. – Чтобы читать Достоевского?
– Точно, – кивнул он и отодвинул пустую чашечку. Все это время он энергично орудовал над ней, в то же время не выпуская меня из поля зрения своих ярких глаз. Так что для совмещения этих двух дел ему приходилось смотреть на меня почти все время исподлобья.
– Как вам здесь нравится? – спросил я у моего собеседника.
– Хорошо, – кивнул он головой. – Вот приехал с женой и дочкой, хотя у вас это очень дорого стоит…
– А где они? – спросил я.
– Вот жду их с пляжа, – сказал он и посмотрел на часы, – я решил сегодня погулять по городу один.
– Слушайте, – сказал я, стараясь сдерживать воодушевление, – что, если мы разопьем бутылку шампанского?
– Готов, – сказал он добродушно и развел руками.
Я встал и подошел к буфету.
Из голубого пластика и стекла, сверкая обтекаемыми изгибами, буфет напоминал по своим очертаниям скорее летательный аппарат, чем торговую точку.
Внутри этого пластика и стекла сидел буфетчик и с буколическим благодушием ел мамалыгу с сыром. Рядом с ним возвышалась жена, а внизу, запустив руки в ящик с конфетами и задумчиво роясь в нем, стоял ребенок.
– Шампанское и кило яблок, – сказал я, оглядев витрины.
Единственная официантка, опершись спиной о стойку буфета, стояла рядом со мной и ела мороженое. Буфетчик вытер руки тряпкой и, почмокивая языком, полез в бочку со льдом. Официантка и ухом не повела на мой заказ.
– Иностранец, – кивнул я головой в сторону моего столика.
Буфетчик ответил мне понимающим кивком, и я почувствовал, как рука его, похрустывая сдавленными льдинками, глубже зарылась в бочку. Официантка спокойно продолжала есть мороженое.
– Скажи детям, чтоб тише сидели, – услышал я за спиной голос буфетчика.
Рядом с нами за освободившийся столик уселись ловцы монет. Локти пацанов беспрерывно двигались по столику. Один из них то и дело мотал головой, чтобы вытряхнуть воду из уха, что вызвало у остальных приступы неудержимого смеха. Мокрые, загорелые, в гусиной коже от холода, дети выглядели крепышами, и на них было приятно смотреть.
Официантка принесла вазу с яблоками и бутылку шампанского. Поставив вазу на стол, она стала снимать с горлышка бутылки фольговую обертку. Пацаны за соседним столом замерли, ожидая, когда хлопнет пробка. Тут я заметил, что она еще не принесла бокалов, и остановил ее. Она нисколько не обиделась на это, но и не смущаясь промахом, отправилась за бокалами. В ней угадывалось повышенное чувство независимости. Кроме того, скрытая ирония по отношению ко всем клиентам. Особенно это угадывалось, когда она удалялась, покачивая широкими бедрами, но в меру, для собственного удовольствия, а не для кого-то там.
Через минуту она вернулась с двумя длинными узкими бокалами. Пробку она открыла, постепенно выпуская газ, так что мальчишки, замершие было снова в ожидании выстрела, были разочарованы. Мы выпили за встречу по полному бокалу.
– Божественный напиток, – сказал немец и твердо поставил пустой бокал. Лоб у него покрылся мелкими капельками пота. Шампанское и в самом деле было очень хорошим.
– Во времена нацизма вы жили в Германии? – спросил я у него, когда разговор зашел о фильме Ромма «Обыкновенный фашизм», который он очень хвалил. Оказывается, он его смотрел еще у себя в Западной Германии.
– Да, – сказал он, – с первого дня до разгрома.
– Дело прошлое, – спросил я, – как вы думаете, Гитлер был по-своему человеком умным или талантливым?
– Умным он никогда не был, – качнул головой мой собеседник, слегка оттянув в сторону губу, – но он обладал, по-моему, своего рода гипнотическим даром…
– Как это понять?
– Речи его возбуждали толпу, внушали ей своеобразный политико-половой психоз…
– Ну, а «Майн кампф»? – спросил я. – Что это?
– По форме это типичный поток сознания… Только, в отличие от Джойса, это поток глупого сознания…
– Меня интересует не форма, – пояснил я свой вопрос, – меня интересует, каким образом он доказывал в этой книге, ну, скажем, необходимость уничтожения славян?
– В «Майн кампф» все это подавалось в очень туманной упаковке, прямо обо всем этом они начали говорить только после прихода к власти, а эта книга написана в двадцать четвертом году. Вообще ничтожная полуграмотная книжка, – добавил он презрительно. Чувствовалось, что ему скучно о ней говорить.
– Это вы сейчас так думаете или и тогда она вам казалась такой? – спросил я.
– Я и тогда так думал, – несколько надменно, как мне показалось, ответил он и вдруг добавил: – За что чуть не поплатился…
Он остановился, словно вспоминая что-то, а может, раздумывая, стоит ли рассказывать?
– Мои вопросы вам не надоели? – спросил я, разливая шампанское.
– Нет, нет, – живо возразил он и, отпив несколько глотков из бокала, твердо поставил его на столик. По-видимому, устойчивость этого бокала не внушала ему доверия.
– Это была мальчишеская затея, – сказал он, улыбнувшись. – Мы с двумя товарищами однажды ночью пробрались в здание нашего университета и разбросали там листовки. В них приводилось несколько явно неграмотных цитат из «Майн кампф» и говорилось о том, что человек, плохо знающий немецкий язык, не может претендовать на роль вождя немецкого народа.
– Ну и что было? – спросил я, стараясь не слишком обнажать свое любопытство.
– Нас спасла схематичность полицейского мышления, – сказал он и, допив шампанское из бокала, встал, услышав гудок подходящего катера.
– Сейчас приду, – кивнул он и быстро направился к причалу, легко перебирая мускулистыми ногами. Только сейчас я заметил, что он в шортах. За столиком, где до этого сидели мальчишки, сейчас сидел местный пенсионер. Это был небольшой розовый старик в чистом чесучовом кителе. На столике у него стояла бутылка боржома и маленький граненый стаканчик, из которого он время от времени попивал боржом двумя-тремя глоточками.
Отопьет, пожует губами и, перебирая четки, глядит на окружающих с праздным любопытством.
Всем своим видом он как бы говорил: вот я в жизни хорошо поработал, а теперь пользуюсь заслуженным отдыхом. Захочу – пью боржом, захочу – четки перебираю, а захочу – просто так сижу и смотрю на вас. И вам никто не мешает хорошо поработать, чтобы потом, в свое время, пользоваться, как я сейчас пользуюсь, заслуженным отдыхом.
Сначала он сидел один, но потом за его столик присела с чашечкой мороженого крупная, как-то неряшливо накрашенная женщина с деревянными бусами на шее. Сейчас они оживленно беседовали, и в голове пенсионера все время чувствовался холодок интеллектуального превосходства, который собеседница безуспешно пыталась растопить, отчего в ее собственный голос проскальзывали нотки тайной обиды и даже упрека. Но старик, не обращая на них ни малейшего внимания, упрямо держался взятого тона.
Я стал прислушиваться.
– …Япония сейчас считается великой страной, – сказал пенсионер, перебрасывая несколько бусинок на четках, – и, между прочим, у них очень красивые женщины встречаются.
– Зато мужчины некрасивые, – радостно подхватила женщина, – в сорок пятом году у нас в Иркутске я видела много пленных японцев, среди них ни одного красивого не было…
– Пленные никогда красивыми не бывают, – перебил ее пенсионер наставительно, как бы вскрывая за ее этнографическим наблюдением более глубокий, психологический смысл и тем самым сводя на нет даже скромную ценность самого наблюдения.
– Но почему же… – запротестовала было женщина, но чесучовый поднял палец, и она замолкла.
– В то же время Япония в будущем – крупный источник агрессии, – сказал он, – потому что связана с Америкой через банковский капитал.
– По-моему, в Америке, кроме десяти процентов, все остальные негодяи, – сказала женщина и, посмотрев на руки старика, сейчас снова перебирающие четки, зачем-то притронулась к своим бусам.
– Богатейшая страна, – сказал пенсионер задумчиво и поставил локти на столик – сквозь широкие чесучовые рукава два острых независимых локотка.
– …Дочь Дюпона, – начал он что-то рассказывать, но остановился, вспомнив об уровне аудитории. – Дюпон кто такой, знаете?
– Ну этот самый, – растерялась женщина.
– Дюпон – миллиардер, – жестко уточнил старик и добавил: – А против миллиардера миллионер считается нищим.
– Господи, – вздохнула женщина.
– Так вот, – продолжал пенсионер, – дочь Дюпона пришла на один банкет с бриллиантами на десять миллионов долларов. А теперь спрашивайте, почему ее никто не ограбил?
Старик слегка откинулся, как бы давая время и простор для любых догадок.
– Почему? – спросила женщина, все еще подавленная богатством миллиардерши.
– Потому что ее сопровождали пятьдесят переодетых сыщиков в виде знатных иностранцев, – торжественно заключил пенсионер и отпил боржом из своего маленького стаканчика.
– Они интимную переписку адмирала Нельсона предали огласке, – вспомнила женщина, – мало ли что мужчина может писать женщине…
– Знаю, – строго перебил ее старик, – но это англичане.
– Все равно это подлость, – сказала женщина.
– Вивьен Ли, – продолжал пенсионер, – пыталась спасти честь адмирала, но у нее ничего не получилось.
– Я знаю, – кивнула женщина, – но она, кажется, умерла…
– Да, – подтвердил старик, – она умерла от туберкулеза, потому что ей нельзя было жить половой жизнью… Вообще при туберкулезе и при раке, – придерживая одной рукой четки, он на другой загнул два пальца, – половая жизнь категорически запрещается…
Это прозвучало как сдержанное предупреждение.
Старик слегка покосился на женщину, стараясь почувствовать ее личное отношение к вопросу.
– Я знаю, – сказала женщина, не давая ничего почувствовать.
– Виссарион Белинский тоже умер от ТБЦ, – неожиданно вспомнил пенсионер.
– Толстой – мой самый любимый писатель, – ответила ему на это женщина.
– Смотря какой Толстой, – поправил старик, – всего их было три.
– Ну, конечно, Лев Толстой, – сказала женщина.
– «Анна Каренина», – заметил пенсионер, – самый великий семейный роман всех времен и народов.
– Но почему, почему она так ревновала Вронского?! – с давней горечью заметила женщина. – Это ужасно, этого никто не может перенести…
Толпа пляжников поднялась на берег и лениво разбрелась по улице.
Иностранки в коротких купальных халатах казались особенно длинноногими.
Несколько лет тому назад им не разрешали в таком виде появляться в городе, но теперь, видимо, примирились.
Появился мой собеседник.
– Что-то сильно запаздывают, – сказал он без особого сожаления и присел за столик. Я разлил шампанское.
– Вот вам и немецкая аккуратность, – сказал я.
– Немецкая аккуратность сильно преувеличена, – ответил он.
Мы выпили. Он взял из вазы яблоко и крепко откусил его.
– Значит, вас спасла схематичность полицейского мышления? – напомнил я, дав ему проглотить откушенный кусок.
– Да, – кивнул он головой и продолжил: – Гестапо поставило вверх дном философский факультет, но нас почему-то не тронули. Решили, что это дело рук студентов, которые по роду своих занятий могли Гегеля сравнить с Гитлером. В один день на всех курсах философского факультета у студентов отобрали конспекты, хотя мы писали эти листовки измененным почерком и печатными буквами. Двое отказались отдавать конспекты, и их прямо из университета забрали в гестапо…
– Что с ними сделали? – спросил я.
– Ничего, – ответил он, усмехнувшись своей асимметричной усмешкой, – на следующий день их выпустили с большими извинениями. У смельчаков оказались высокопоставленные родственники. У одного из них дядя работал чуть ли не в канцелярии самого Геббельса. Правда, пока это выяснилось, ему успели под глазом оставить… – Он сделал красноречивый жест кулаком.
– Синяк, – подсказал я.
– Да, синяк, – с удовольствием повторил он, по-видимому, выпавшее из памяти слово, – и он этот синяк целую неделю с гордостью носил. Вообще для рейха было характерно возвращение назад, к простейшим родовым связям.
– Это делалось сознательно или вытекало из логики режима? – спросил я.
– Думаю, и то и другое, – сказал он, помедлив, – функционеры рейха старались подбирать людей не только по родственным, но и по земляческим признакам. Общность произношения, общность воспоминаний о родном крае и тому подобное давало им эрзац того, что у культурных людей называется духовной близостью. Ну и, конечно, система незримого заложничества. Например, над нашей семьей все время висел страх из-за маминого брата. Он был социал-демократом. В тридцать четвертом году его арестовали. Переписка длилась несколько лет, а потом наши письма стали приходить обратно со штампом «адресат унбекант», то есть адресат выбыл. Маме мы говорили, что его перевели в другой лагерь без права переписки, но мы с отцом подозревали, что его убили. Так оно и оказалось после войны…
– Скажите, – спросил я, – это вам не мешало в учебе или в работе?
– Прямо не мешало, – сказал он, подумав, – но все время было ощущение какой-то неуверенности или даже вины… Это ощущение трудно передать словами, его надо пережить… Оно временами ослабевало, потом опять усиливалось… Но полностью никогда не исчезало… Комплекс государственной неполноценности – вот как я определил бы это состояние.
– Вы очень ясно выразились, – сказал я и разлил остатки шампанского.
Возможно, под влиянием напитка или точного определения, но я очень ясно представил описанное им состояние.
– Чтобы вы еще лучше могли представить это, я вам расскажу такой случай из своей жизни, – сказал он и, щелкнув губами, поставил на столик пустой бокал. Видно было, что шампанское ему очень нравится.
– Выпьем еще бутылку? – спросил я.
– Идет, – согласился он, – только теперь за мой счет…
– У нас это не положено, – сказал я, чувствуя некоторый прилив великодушной спеси.
Я приподнял пустую бутылку и показал ее официантке. Она наблюдала за рабочим, присевшим на корточки возле бочки, в которую был погружен бак с мороженым, – рабочий расколачивал обухом топорика брусок льда, обернутый мокрой мешковиной. Официантка кивнула и неохотно подошла к буфету. Мой собеседник закурил и угостил меня.
Пенсионер все еще разговаривал со своей собеседницей. Я снова прислушался.
– Черчилль, – сказал он важно, – кроме армянского коньяка и грузинского боржома, никаких напитков не признавал.
– А он не боялся, что ему отомстят? – сказала женщина, кивнув на бутылку с боржомом.
– Нет, – ответил пенсионер миролюбиво. – Сталин ему дал слово. А слово Сталина – знаете, что это такое?
– Конечно, – сказала женщина.
– Интересно, – заметил немец, – какое из местных вин у вас популярно?
– Я читал переписку Сталина с Черчиллем, – сказал пенсионер, – редкая книга.
– Сейчас, – сказал я, невольно прислушиваясь к разговору за соседним столиком, – популярно вино «изабелла».
– Вы не могли бы мне дать ее почитать? – попросила женщина.
– Не слыхал, – сказал мой собеседник, подумав.
– Эту не могу, дорогая, – смягчая интонацией отказ, проговорил пенсионер, – но другую редкую книгу пожалуйста. С тех пор как я на пенсии, я собираю все редкие книги.
– Это местное крестьянское вино, – сказал я, – сейчас оно модно.
Немец кивнул.
– А «Женщина в белом» у вас есть?
– Конечно, – кивнул пенсионер, – у меня есть все редкие книги.
– Дайте мне ее почитать, я быстро читаю, – сказала она.
– «Женщину в белом» не могу, но другие редкие книги пожалуйста.
– Но почему «Женщину в белом» вы не можете дать? – с обидой сказала она.
– Не потому, что не доверяю, а потому, что она сейчас на руках у одного человека, – сказал старик.
– Мода – удивительная вещь, – вдруг произнес мой собеседник, гася окурок о пепельницу, – в двадцатые годы в Германии был популярен киноактер, который играл в маске Гитлера.
– Каким образом? – не понял я.
– Он почувствовал или предугадал тот внешний облик, который должен полюбиться широкой мещанской публике… А через несколько лет его актерский образ оказался натуральной внешностью Гитлера.
– Это очень интересно, – сказал я.
Подошла официантка со свежей бутылкой шампанского.
Я не дал ей открыть ее, а сам взял в руки мокрую холодную бутылку. Официантка убрала пустые чашечки из-под мороженого.
Я содрал обертку с горлышка бутылки и, придерживая одной рукой белую полиэтиленовую пробку, другой стал раскручивать проволоку, скрепляющую ее с бутылкой. По мере того как я раскручивал проволоку, пробка все сильней и сильней давила на ладонь моей руки и подымалась, как сильное одушевленное существо. Я дал постепенно выйти газу и разлил шампанское. Когда я наклонил бутылку, оттуда выпорхнула струйка пара.
Мы выпили по полному бокалу. Свежая бутылка была еще холодней, и пить из нее было еще приятней.
– После университета, – сказал он, все так же твердо ставя бокал, – я был принят в институт знаменитого профессора Гарца. Я считался тогда молодым, так сказать, подающим надежды физиком и был зачислен в группу теоретиков. Научные работники нашего института жили довольно замкнутой жизнью, стараясь отгородиться, насколько это было возможно, от окружающей жизни. Но отгородиться становилось все трудней хотя бы потому, что каждый день можно было погибнуть от бомбежки американской авиации. В сорок третьем году у нас в городе были разрушены многие кварталы, и даже любителям патриотического средневековья уже было невозможно придать им вид живописных развалин. Все больше и больше инвалидов с Восточного фронта появлялось на улицах города, все больше измученных женских и детских лиц, а пропаганда Геббельса продолжала трубить о победе, в которую – в нашей среде во всяком случае – уже никто не верил.
Однажды воскресным днем, когда я сидел у себя в комнате и читал одного из наших догитлеровских романистов, я услышал из соседней комнаты голоса жены и незнакомого мужчины. Голос жены мне показался тревожным. Она приоткрыла дверь, и я увидел ее взволнованное лицо. «К тебе», – сказала она и пропустила в дверь мужчину. Это был незнакомый мне человек.
«Вас вызывают в институт, – сказал он, поздоровавшись, – срочное совещание».
«Почему же мне не позвонили?» – спросил я, вглядываясь в него.
По-видимому, решил я, какой-то новенький из администрации.
«Сами понимаете», – сказал он многозначительно.
«Но почему в воскресенье?» – спросила жена. «Начальство приказывает, мы не рассуждаем», – ответил он, пожимая плечами.
Мы уже давно привыкли к полицейской игре в бдительность вокруг нашего института, и с этим ничего нельзя было поделать. Стоило позвонить из одной комнаты в другую и начать разговаривать с кем-нибудь из коллег по той или иной конкретной проблеме, как телефон мгновенно выключался. Считалось, что так они нас оберегают от утечки информации. Теперь надумали сообщать об особо секретных совещаниях через своих штатских ординарцев.
«Хорошо, сейчас», – сказал я и стал переодеваться. «Может, вам сделать кофе?» – спросила жена. Я по голосу ее чувствовал, что она все еще тревожится.
«Хорошо», – сказал я и кивнул ей, чтобы она успокоилась.
«Спасибо», – сказал человек и сел в кресло, искоса оглядывая книжные полки. Жена вышла из комнаты.
«Я из гестапо», – сказал он, прислушиваясь, как за женой захлопнулась дверь в другой комнате. Он это сказал тихим, бесцветным голосом, как бы старясь сдержать, насколько это возможно, взрывную силу своей информации.
Я почувствовал, как мои пальцы мгновенно одеревенели и никак не могут свести пуговицу с петлей на рубашке. Огромным усилием воли я заставил себя негнущимися пальцами провести пуговицу в петлю и затянуть галстук. Помню до сих пор эти несколько мгновений удушающей тишины, громыхание накрахмаленной рубашки и какое-то раздражение на жену за то, что она всегда мне чуть-чуть перекрахмаливала рубашки, и – удивительное дело! – ощущение какого-то неудобства, что я так непочтительно переодеваюсь на глазах этого человека, и сквозь все эти ощущения – напряженно пульсирующую тревожную мысль: не спеши, ничем не выдавай тревоги…