Текст книги "Агасфер (Вечный Жид) (том 3)"
Автор книги: Эжен Сэ
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 29 (всего у книги 35 страниц)
Бледные губы Родена искривились в улыбку, придававшую лицу дьявольское выражение.
Он продолжал после минутной паузы:
– Третьего дня проходили похороны свободомыслящего... филантропа... друга ремесленников... господина Франсуа Гарди... Он умер в припадке исступленного бреда в Сент-Эреме... Конечно, у меня была его дарственная... но так вернее: затеять процесс можно всегда... только мертвые не затевают процессов...
После недолгого молчания он продолжал:
– Остается рыжая и ее мулат... Сегодня 27 мая... Первое июня не за горами, а эти влюбленные скворцы кажутся неуязвимыми!.. Княгиня думала, что нашла отличную зацепку... я разделял ее мнение... разумно было напомнить о том, что Агриколь Бодуэн был найден полицией у нее... Этот индийский тигр... заревел от ярости и ревности... но стоило голубке заворковать... и глупый зверь стал извиваться у ее ног, втянув когти... Жалко... мысль была хорошая...
Роден ходил все быстрее и быстрее.
– Ничего не может быть удивительнее, – продолжал он, последовательного рождения мыслей. Сравнивая эту рыжую дуру с голубкой, я вспомнил о той отвратительной старухе, по прозвищу Сент-Коломб, за которой ухаживает Жак Дюмулен и чье состояние аббат Корбине, надеюсь, загребет в пользу нашей общины. Почему эта мегера пришла мне на ум?.. Я замечал, что часто бессмысленный случай подсказывает рифмоплетам лучшие рифмы; так точно и лучшие идеи возникают иногда из глупейшей ассоциации представлений... Сент-Коломб, отвратительная колдунья... и красавица Адриенна де Кардовилль... нечего сказать: они подходят друг к другу, как седло корове или ожерелье... рыбе... Нет... никакого толку из этого не будет...
Едва проговорив эти слова, Роден вздрогнул, и его лицо просияло мрачной радостью. Затем оно приняло выражение задумчивого изумления, как это часто случается с учеными, обрадованными непредвиденным открытием. Вскоре, сияя от радости и гордости, иезуит выпрямился, скрестил на груди руки и победоносно воскликнул:
– О! Как велика и прекрасна таинственная работа мозга... необъяснимые сцепления мыслей... порождающие иногда из глупого слова великую, блестящую, ослепительную идею. Несовершенство или величие?.. Странно... странно... очень странно!.. Я сравнивал рыжую с голубкой... при этом мне припомнилась мегера с прозвищем святой голубки... торговавшая телом и душой продажных созданий... Дальше мне в голову приходят грубые сравнения... корова и седло... рыба и ожерелье... и вдруг при слове _ожерелье_ точно свет воссиял пред моими очами... а мрак, в который я был погружен все эти дни, считая неуязвимыми этих влюбленных, разом рассеялся... Да, одно слово _ожерелье_ золотым ключом открыло клеточку в моем мозгу, дурацки закупорившуюся с давних времен...
И, начав снова быстро ходить, Роден продолжал:
– Да... попробовать надо... Чем больше я раздумываю, тем более исполнимым мне кажется этот замысел... Только как установить связь с мегерой?.. Ба! А этот каналья толстяк... Жак Дюмулен! Но ту-то где найти?.. Как ее убедить? Вот в чем главное... Вот в чем камень преткновения... Не поторопился ли я праздновать победу?
Иезуит заходил по комнате поспешными шагами, грызя ногти с озабоченным видом. Напряжение мысли было у него так сильно, что на грязном и желтом лбу выступили крупные капли пота. Он метался по комнате... останавливался... топал ногой... поднимал глаза к небу, ища вдохновения... чесал затылок... и по временам у него вырывались возгласы то гнева и обманутого ожидания, то радостной надежды на успех. Если бы цели иезуита были не так гнусны, наблюдение за усиленной работой этого могучего ума представляло бы большой интерес... Было бы интересно проследить ход его мысли, когда он придумывал план, на котором сосредоточил всю силу своего мощного ума.
Казалось, он достигал желаемого успеха.
– Да... да... – бормотал Роден, – это рискованно... это смело... отчаянно смело... но зато быстро... и последствия неизмеримы... Как рассчитать последствия взрыва заложенной мины?
И, уступая порыву энтузиазма, иезуит воскликнул:
– О страсти!.. Человеческие страсти! Какое вы магическое орудие... это клавиши для легкой, искусной и сильной руки играющего на них. И как велико могущество мысли!.. Боже, как оно прекрасно! Говорите после этого о чудесах материального мира, о желуде, рождающем дуб, о зерне, из которого выходит колос. Но ведь для зерна нужны месяцы, для желудя годы, а вот одно слово из восьми букв... запавших в мой мозг: ожерелье... рождает в несколько минут могучую идею, идею, обладающую тысячью корней, как вековой дуб, стремящуюся ввысь, как он, и служащую для вящей славы Господней... да, для славы Господней, как я это понимаю... И этого я достигну... достигну непременно, потому что эти проклятые Реннепоны исчезнут, как тень... Что значит жизнь этих людей для того нравственного порядка, мессией которого я буду? Что могут весить эти жизни на весах великих судеб мира? А между тем это наследство, брошенное моей смелой рукой на чашу весов, вознесет меня на такую высоту, с которой я буду господствовать и над королями, и над народами... что бы там ни говорили, ни кричали, ни делали дураки и кретины! Или нет, лучше сказать: милые, святые глупцы!.. Нас хотят раздавить, нас, служителей церкви, провозглашая: "Вам принадлежит _духовная_ власть... а нам – _светская_!" О! Какое счастье, что они отказываются от "духовного", бросают "духовное", презирают "духовное". Понятно, что у них нет ничего общего с духовным, у этих почтенных ослов! Они не видят, что и к земному-то добраться всего легче через духовное... Разве ум не управляет телом? Они уступают нам _духовную_ власть, они презирают ее, то есть то, что управляет и совестью, и душой, и умом, и сердцем, и убеждением! _Духовная_ власть – ведь это право раздавать именем неба награды и наказания, прощение и возмездие, и все это бесконтрольно, в тиши и тайне исповедальни, так, что неповоротливая светская власть ничего и не увидит... ей принадлежит тело, материя... И она радуется в своей слепоте. Немного поздно начинает она замечать, что хотя ей принадлежат тела, зато души – наши, и так как душа управляет телом, то и тело затем переходит в нашу власть... и вот _светская_ власть просыпается, таращит глаза и, разинув рот, лепечет: "Батюшки... вот уж не ожидала!"
И, презрительно усмехнувшись, Роден продолжал:
– О! Когда я достигну власти... когда сравнюсь с Сикстом V, я покажу свету в один прекрасный день, при его пробуждении, что значит духовная власть в таких руках, как мои, в руках священника, прожившего до пятидесяти лет грязным, воздержанным и девственным, который и на папском престоле останется и умрет грязным, воздержанным и девственным!
Роден казался страшным при этих словах. Все кровожадное, святотатственное, отвратительное честолюбие слишком известных римских первосвященников, казалось, было обозначено на челе сына Игнатия Лойолы кровавыми чертами! Болезненное возбуждение властолюбия разжигало нечистую кровь иезуита, он обливался жарким, тошнотворным потом! Звук въехавшей во двор почтовой кареты привлек внимание Родена. Жалея, что позволил себе так увлечься, Роден смочил грязный клетчатый носовой платок в воде и отер им лоб, виски и щеки, заглядывая в то же время в окно, чтобы узнать, кто приехал. Из-под навеса подъезда он не мог увидеть.
– Ну все равно, – сказал иезуит, понемногу возвращая хладнокровие. Сейчас узнаю, кто там приехал... Надо поскорее написать Жаку Дюмулену, чтобы он немедленно сюда явился; этот пройдоха удачно и верно служил мне в деле отвратительной девчонки с улицы Хлодвига, которая раздирала мне уши припевами из этого дьявольского Беранже... Он послужит мне еще раз... я держу его в своих руках... он должен мне повиноваться.
Роден сел за письменный стол и начал писать. Спустя несколько секунд в дверь постучали. Она была заперта на двойной поворот ключа вопреки правилам общества Иисуса. Но, уверенный в своей силе и влиянии, Роден во многом позволял себе нарушать правила. Он даже выхлопотал у генерала разрешение временно остаться без социуса под предлогом особенно важного для общества дела.
Вошел слуга и подал Родену письмо. Прежде чем его распечатать, тот спросил:
– Что это за карета сейчас подъехала?
– Из Рима, отец мой! – с поклоном отвечал служитель.
– Из Рима? – с живостью переспросил Роден, и невольно легкая тень тревоги пробежала по его лицу. Затем, все еще не распечатывая письма, он спросил довольно спокойно:
– Кто в ней приехал?
– Преподобный отец из нашей общины...
Несмотря на страстное желание узнать, в чем дело, потому что такие путешествия преподобных отцов вызывались каким-нибудь особенно важным поручением, Роден больше ничего не спросил и, показывая на письмо, сказал:
– Откуда доставлено это письмо?
– Из Сент-Эрема, отец мой.
Роден внимательно взглянул на конверт и узнал почерк д'Эгриньи, которому было поручено присутствовать при последних минутах г-на Гарди. Письмо содержало следующее: "Посылаю к вашему преподобию нарочного, чтобы сообщить о факте скорее странном, чем значительном. Останки господина Гарди были до погребения на кладбище поставлены в подвал нашей часовни. Сегодня же, когда за ними туда спустились, чтобы везти на кладбище соседнего города, оказалось, что тело исчезло..."
Роден, остолбенев, проговорил:
– В самом деле странно!
Затем он продолжал: "Самые тщательные поиски не дали результатов, виновники похищения не найдены! Часовня стоит в стороне, и пробраться в нее незаметно было возможно. Около нее обнаружены следы четырехколесного экипажа, но далее в песках эти следы затерялись".
"Кто бы мог похитить тело и кому это было нужно?" – подумал Роден и продолжал чтение: "По счастью, свидетельство о смерти было выдано врачом города Этампа по всем правилам и вполне законно, и наши права на наследство формально вполне обеспечены и неоспоримы во всех пунктах. Во всяком случае, я нашел нужным уведомить ваше преподобие о случившемся, чтобы вы могли распорядиться..." и т.д.
После минутного размышления Роден сказал:
– Д'Эгриньи прав... это более странно, чем важно... но все-таки подумать об этом не мешает! – И, обращаясь к слуге, он промолвил, подавая письмо, написанное им Нини Мельнице: – Отправить тотчас же по адресу и велеть, чтобы подождали ответа.
– Слушаю, отец мой.
В ту минуту, когда слуга уходил, в комнату вошел один из преподобных отцов и сказал:
– Преподобный отец Кабочини приехал сейчас из Рима с поручением к вашему преподобию от нашего святейшего отца генерала.
При этих словах кровь застыла в жилах Родена, но он совершенно спокойно спросил:
– Где же преподобный отец Кабочини?
– В соседней комнате, отец мой.
– Просите его сюда и оставьте нас одних.
Через минуту в комнату вошел отец Кабочини, и иезуиты остались с глазу на глаз.
57. НАШЛА КОСА НА КАМЕНЬ
Преподобный отец Кабочини, римский иезуит, был маленький, толстенький человек лет тридцати, не больше; брюшко преподобного отца заставляло вздуваться спереди его черную сутану.
На один глаз маленький патер был крив, зато другой блестел живостью. Лицо у него было круглое, цветущее, улыбающееся, располагающее к себе; на голове – целая шапка курчавых темных волос, точно у воскового Христа-младенца. Его дружелюбные, почти фамильярные манеры, одновременно добродушные и стремительные, вполне подходили к его наружности.
В мгновение Роден раскусил посетителя и невольно испытал какое-то мрачное предчувствие при виде ласковых уклончивых жестов. Зная привычки Рима как свои пять пальцев, иезуит предпочел бы какого-нибудь сурового, худого аскета с погребальной миной. Он знал, что орден любит вводить людей в заблуждение наружностью своих агентов. Если Роден правильно предчувствовал, то этот эмиссар, с его располагающей физиономией, действительно должен был иметь самые зловещие полномочия. Как старый, бывалый волк, подозрительно вглядываясь и держа ухо настороже, Роден медленно и зигзагообразно приближался к маленькому кривому, стараясь выгадать время, чтобы получше рассмотреть, что же скрывается под веселой оболочкой. Но тот не дал ему для этого времени. С порывом необыкновенной нежности он бросился на шею к Родену и начал покрывать его щеки необыкновенно звучными и смачными поцелуями, громко раздававшимися по всей комнате.
Никогда на долю Родена не выпадало подобного праздника. Все более и более тревожась, что скрывается под шумными объятиями, французский иезуит, охваченный неприятными предчувствиями, делал усилия, чтобы избавиться от преувеличенной нежности римского иезуита, но последний держался твердо и не отступал; его коротенькие ручки вцепились в Родена так крепко, что уклониться от сыпавшихся градом поцелуев было почти невозможно, пока преподобный отец Кабочини сам не отстал, задыхаясь от усталости.
Незачем добавлять, что ласки эти сопровождались дружескими, нежными восклицаниями на правильном французском языке, с невозможным итальянским акцентом, который придавал им комичный оттенок.
Быть может, читатель не забыл восклицания Родена, не доверявшего кардиналу Малипьери, при первом приступе холеры в доме княгини де Сен-Дизье: – "Я отравлен!" Тот же страх овладел иезуитом и теперь при нежностях генеральского эмиссара. Роден невольно подумал: – "Уж слишком нежен этот кривой... только бы не крылось отравы под лобзаниями этого Иуды!"
Наконец запыхавшийся маленький отец Кабочини оторвался от шеи Родена, сердито оправлявшего грязный воротник и жилет и угрюмо бормотавшего:
– Слуга покорный, отец мой, слуга покорный... а целовать меня так крепко совершенно излишне...
Не отвечая на этот упрек, маленький кривой, уставившись на Родена единственным глазом, восхищенно воскликнул, произнося слова с невозможным выговором:
– Наконеч я его визу, светило насей обстины! наконеч я могу его призать к сертю... Есте... есте раз...
И, как будто успев отдохнуть, преподобный отец снова хотел броситься на шею Родена; но тот энергично протянул вперед руки, защищаясь от нежностей кривого, и, намекая на его слова, резко ответил неутомимому любителю целоваться:
– Ладно, ладно... во-первых, светило к сердцу прижимать нельзя, а затем я вовсе не светило, а простой, смиренный возделыватель виноградника Господня...
Отец Кабочини с жаром воскликнул в ответ (мы избавим читателя от передачи его произношения, с которым он достаточно теперь знаком):
– Вы правы, отец мой, светило не прижимают к сердцу, а перед ним преклоняются и любуются его слепящим светом.
И отец Кабочини хотел на деле показать, как это делают, преклонив колени перед Роденом, но последний не допустил его до этого, схватив за руку и нетерпеливо промолвив:
– Ну, уж это идолопоклонство вы бросьте, отец мой! Оставим в стороне мои достоинства и перейдем к цели вашего приезда. В чем она заключается?
– О, эта цель наполняет счастьем, радостью и нежностью мое сердце! Я не мог не выразить этой радости ласками, потому что душа моя переполнена... Я по дороге едва сдерживал бедное сердце, оно так и рвалось к вам. Говорю вам: цель моей поездки меня радует, восхищает, она меня...
– Ну-с, так что же это за цель, столь радующая вас? – взбешенный этими южными преувеличениями, воскликнул Роден. – Что она из себя представляет наконец?
– Этот рескрипт нашего наипреподобнейшего, найсвятейшего генерала объяснит вам ее, мой наидражайший отец...
И отец Кабочини вытащил из портфеля письмо за тремя печатями. Прежде чем подать его Родену, он почтительно поцеловал письмо, что сделал и Роден, прежде чем стал его не без тревоги распечатывать.
На лице иезуита нельзя было заметить, какое впечатление произвело на него чтение этой бумаги; видно было только, что жилы на висках у него усиленно забились; по этому можно было судить о волнении преподобного отца. Однако он совершенно хладнокровно положил письмо в карман и проговорил, обращаясь к отцу Кабочини:
– Да будет по воле его святейшества отца-генерала.
– Итак, отец мой, – с новым преувеличенным восторгом воскликнул отец Кабочини, – итак, я буду вашей тенью, вашим вторым я! Я буду иметь счастье не расставаться с вами ни днем, ни ночью; словом, мне оказана милость быть вашим _социусом_! Милость великая, нежданная и за которую я бесконечно благодарен отцу-генералу!
"Ловко сыграно! – подумал отец Роден. – Ну, да ведь меня врасплох не захватишь... а кривые бывают королями только в царстве слепых..."
Вечером того дня, когда эта сцена происходила между иезуитом и его новым _социусом_, Нини Мельница, получив от Родена приказания в присутствии отца Кабочини, отправился к госпоже Сент-Коломб.
58. ГОСПОЖА ДЕ ЛА СЕНТ-КОЛОМБ
Госпожа де ла Сент-Коломб, осматривавшая в начале этого рассказа замок Кардовилль с намерением его купить, разбогатела благодаря тому, что со времени вступления союзников в Париж содержала в деревянных галереях Пале-Рояля модный магазин, отличавшийся тем, что его многочисленные работницы были гораздо свежее и красивее шляп, которые они изготовляли.
Трудно точно обозначить источник богатства этой особы, но преподобные отцы иезуиты, равнодушные к его происхождению, лишь бы только можно было захватить самое богатство – ad majorem Dei gloriam, имели на нее серьезные виды. Следуя своей обычной системе, они относились легко и снисходительно к былым _грешкам_ грубой, пошлой женщины, но пугали ее, что если на склоне лет она не постарается искупить щедрыми дарами эти грешки, то они достигнут размеров смертного греха, и ей не миновать встречи с дьяволом, его рогами, вилами и вечным пламенем. Однако в том случае, если эти грешки были бы преодолены и это сопровождалось бы щедрым даром для ордена, почтенные отцы объявляли себя достаточно могущественными, чтобы отослать Люцифера к его котлам, и гарантировали госпоже де ла Сент-Коломб – все также благодаря движимым, и недвижимым ценностям – теплое местечко среди избранных. Однако, несмотря на обычную ловкость иезуитов, ее обращение оказывалось делом нелегким. Она часто возвращалась к страстным увлечениям юных лет, да и происки Нини Мельницы, не на шутку рассчитывавшего жениться на этой женщине и захватить ее состояние, препятствовали планам святых отцов.
Итак, духовный писатель направился посланником от Родена к госпоже де ла Сент-Коломб; эта особа занимала квартиру во втором этаже на улице Ришелье, потому что, несмотря на слабые попытки к исправлению и уединенной жизни, она бесконечно любила оглушительный шум и веселье бойких улиц. Квартира ее была роскошно меблирована, но отличалась беспорядком, хотя – а может, именно по этой причине – госпожа де ла Сент-Коломб держала трех слуг, с которыми она проводила дни или в необыкновенно приятельских отношениях, или в яростной брани и ссорах.
Мы проведем читателя в святилище, где эта особа вела секретный разговор с Нини Мельницей. Неофитка, являвшаяся предметом честолюбивых стремлений преподобных отцов, восседала на диване красного дерева, обитом пунцовым штофом. На коленях у нее помещались две кошки, у ног сидел пудель, а по спинке дивана разгуливал старый серый попугай. На окне пищала его зеленая подруга; попугай не кричал, но время от времени вмешивался в разговор, произнося непристойные ругательства и словечки, уместные для тех злачных мест, где он, видимо, воспитывался. В заключение следует сказать, что закадычный друг госпожи де ла Сент-Коломб получил от хозяйки, до ее обращения, малоутешительное воспитание и был окрещен неким неприличным именем, которое госпожа де ла Сент-Коломб, отказавшись от своих ранних заблуждений, переменила на скромное имя _Барнабе_.
Хозяйка этих милых животных, толстая женщина лет пятидесяти, со значительной растительностью на подбородке, с мужественным голосом, с широким и красным лицом, вырядилась, несмотря на конец мая месяца, в лиловое бархатное платье и оранжевый тюрбан; на всех пальцах ее были кольца, и она украсила себя еще бриллиантовой фероньерой.
Нини Мельница был весь в черном и старался своим костюмом и набожной, умильной физиономией казаться достойным искателем руки зрелой красавицы и одержать в ее мнении победу над ее новым духовником, аббатом Корбине. Впрочем, теперь он заботился больше всего о том, чтобы удачно выполнить поручение Родена, которому последний сумел придать совершенно приличную видимость и почтенная цель которого вполне оправдывала немножко рискованное средство.
– Итак, – продолжал Нини Мельница начатый разговор, – ей двадцать лет?
– Не больше, – отвечала госпожа де ла Сент-Коломб, видимо, сгорая от любопытства. – А все-таки потешную штуку вы затеяли, толстый биби! (Мы знаем, что почтенная особа была знакома довольно коротко с духовным писателем и позволяла себе с ним нежную фамильярность.)
– Потешную? О нет! Это слово не годится, моя дорогая, – лицемерно говорил Нини Мельница. – Трогательную... интересную, хотите вы сказать... потому что, если вы сегодня или завтра найдете эту особу...
– Черт возьми! Сегодня или завтра, сыночек! – воскликнула госпожа де ла Сент-Коломб. – Как вы торопитесь! Да ведь я уж о ней больше года ничего не слыхала!.. Ах, нет, впрочем! Антония месяц тому назад говорила мне, где она находится!..
– Нельзя ли найти ее с помощью того средства, о котором вы сперва подумали?
– Да... мой толстый биби! Только до чего неприятно впутываться в эти дела... когда потеряешь к ним привычку!
– Как, красавица моя! Вы, такая добрая... так заботящаяся о спасении души... и останавливаетесь перед маленькой неприятностью, когда дело идет о таком примерном поступке, чтобы вырвать несчастную из когтей сатаны?
В это время попугай очень ясно произнес два ужасных ругательства; хозяйка с негодованием обернулась к нему и гневно закричала:
– Этот... (из ее уст вылетело не менее звучное выражение, чем те, какие выкрикивал Барнабе) этот... никогда не исправится! Замолчишь ли ты?.. (новый взрыв подобных же словечек из словаря Барнабе...) Точно нарочно! Вчера он заставил аббата Корбине покраснеть до ушей... Да замолчишь ли ты?
– Если вы будете постоянно так строго останавливать эту птицу, несомненно, она исправится! – сказал Нини Мельница с невозмутимой серьезностью. – Но вернемся к нашему разговору. Будьте тем, чем вы всегда были: доброй и обязательной особой; посодействуйте вдвойне доброму делу. Во-первых, вырвите девушку из когтей Сатаны, дав ей возможность вести честную жизнь... Затем помогите вернуть к жизни несчастную, обезумевшую от горя мать... И много ли для этого надо сделать?.. Чуточку похлопотать, вот и все!
– Но отчего именно ее, а не другую, мой биби? Или потому, что она редкость в своем роде?
– Да ведь иначе бедная помешанная мать не будет поражена до такой степени, как нужно!
– Да, это верно!
– Ну постарайтесь же, мой дорогой, достойный друг!
– Плут! Приходится всегда делать все, что он хочет! – жеманничала госпожа де ла Сент-Коломб.
– Итак... вы обещаете?
– Обещаю! И даже сейчас отправляюсь, а сегодня вечером дам ответ.
С этими словами толстая дама с усилием поднялась с места, положила кошелек на диван, оттолкнула ногой собаку и резко позвонила.
– Вы очаровательны! – с достоинством произнес Нини Мельница. – Я этого никогда в жизни не забуду.
– Не воображайте себе... толстячок! – прервала госпожа де ла Сент-Коломб духовного писателя. – Я не из-за вас на это решаюсь...
– А из-за кого же? Из-за чего? – допрашивал Нини Мельница.
– Это моя тайна! – оказала госпожа де ла Сент-Коломб и, обращаясь к вошедшей горничной, прибавила: – Курочка, вели мне привести фиакр и дай пунцовую шляпу с перьями!
Пока служанка исполняла поручения хозяйки, Нини Мельница подошел к госпоже де ла Сент-Коломб и скромным, чувствительным тоном произнес:
– Но вы заметили, моя красавица, что я сегодня ни слова не сказал вам о своей любви?.. Вы оценили мою сдержанность?
В эту минуту госпожа де ла Сент-Коломб снимала с головы тюрбан. При словах Нини Мельницы она со смехом обернулась и, заливаясь грубым хохотом, одним движением натянула на лысую голову обожателя это украшение. Казалось, столь милая, интимная шутка восхитила духовного писателя, который осыпал страстными поцелуями тюрбан, искоса поглядывая на толстую даму своего сердца.
На следующий день после этой сцены Роден с торжествующим видом собственноручно отправлял по почте письмо.
На конверте было написано:
"Господину Агриколю Бодуэну.
Улица Бриз-Миш, N 2.
Париж.
Весьма срочно".
59. СТРАСТЬ ФЕРИНДЖИ
Быть может, читатель помнит, что Джальма, подозревая измену Феринджи, оказал ему в опьянении счастья, когда убедился в любви Адриенны:
– Ты заключил союз с моими врагами, а я тебе не сделал никакого зла... Ты зол потому, что, вероятно, несчастлив... я хочу тебя сделать счастливым, чтобы ты был добр. Хочешь золота? Бери его... Желаешь иметь друга? Ты раб, а я царский сын, но я предлагаю тебе дружбу...
Феринджи от золота отказался, а дружбу сына Хаджи-Синга, казалось, принял.
Одаренный замечательным умом, умея превосходно притворяться, метис ложным раскаянием, наигранной благодарностью и преданностью легко обманул такого благородного, доверчивого человека, каким был Джальма. А почему принц не стал доверять своему рабу, ставшему другом? Джальма был защищен глубокой, полной доверия любовью к мадемуазель де Кардовилль от пагубного влияния коварных советов ученика Родена, да и тот сам был слишком хитер, чтобы позволить себе что-нибудь сказать против Адриенны; он только принимал к сведению все, что срывалось с уст доверчивого влюбленного индуса в те минуты, когда он не мог сдержать восторга и радости.
Вскоре после того как целомудрие Адриенны одержало верх над порывом страсти, охватившим влюбленных, на следующий день после того как Роден, уверенный в успехе своей миссии к госпоже де ла Сент-Коломб, опустил письмо на имя Агриколя, метис надел на себя маску столь мрачного горя и отчаяния, что Джальма не мог этого не заметить и, желая его успокоить, начал его допрашивать о причине такой подавленности и печали; однако Феринджи, с горячей благодарностью отнесясь к заботам принца, не открыл ему ничего.
Теперь, когда мы упомянули об этом, нижеследующая сцена станет понятна читателю. Она происходила днем, в маленьком домике на улице Клиши, занятом индусом.
Против своего обыкновения Джальма целый день не был у Адриенны. Еще накануне девушка предупредила его, что просит пожертвовать целым днем, чтобы дать ей возможность заняться приготовлением к их браку, который должен соответствовать светским законам, оставаясь в то же время таким, каким понимали его принц и Адриенна. Объяснить Джальме, кто та святая, чистая личность, которая освятит этот союз, Адриенна еще не могла, так как покуда это была не ее тайна.
День показался Джальме бесконечным. Присутствие при их свиданиях Горбуньи, о чем просила опасавшаяся за свое мужество Адриенна, довело всепожирающую страсть Джальмы до крайних пределов; он мучился страстным нетерпением и переходил от состояния пылкого возбуждения к какому-то отупению, которое он старался делать длительным во избежание сладких, мучительных страданий.
И теперь молодой принц лежал на диване, закрыв лицо руками, как бы желая отогнать от себя какое-то пленительное видение.
В эту минуту в комнату, как обычно постучавшись, вошел Феринджи.
При шуме отворившейся двери Джальма вздрогнул, бросил взгляд вокруг себя, но при виде бледного, искаженного лица слуги вскочил с места и поспешно спросил:
– Что с тобой, Феринджи?
После минутного молчания метис, как бы уступая порыву отчаяния, бросился на колени перед принцем и прошептал слабым, умоляющим голосом:
– Я очень несчастлив... пожалейте меня, господин.
Голос и лицо метиса выражали глубокое горе, он казался таким взволнованным по сравнению с обычной бесстрастной бронзовой маской, что Джальма невольно был тронут и, наклоняясь, чтобы поднять метиса, ласково ему сказал:
– Говори... говори... Откровенность облегчает сердечные страдания... доверься мне, друг, и положись на меня... Мой ангел недавно еще сказал: "Счастливая любовь не терпит слез возле себя!"
– Но несчастная, презренная любовь, любовь, которую предали... сама проливает кровавые слезы... – с унынием оказал Феринджи.
– О какой любви говоришь ты? – спросил пораженный Джальма.
– Я говорю о своей любви! – мрачно ответил метис.
– О твоей? – переспросил удивленный принц.
Метис был еще молод и обладал красивой, хотя и мрачной наружностью; но Джальма никогда не предполагал, что этот человек способен внушать и испытывать любовь, так же как не считал его способным испытывать такое глубокое горе.
– Господин! – продолжал метис. – Вы сказали мне: "Несчастье озлобило тебя... будь счастлив, и ты будешь добр"... Я увидал в этих словах предзнаменование. Можно подумать, что благородное чувство любви ожидало лишь, когда мое сердце освободится от злых чувств ненависти и предательства, чтобы занять их место... И вот я, полудикарь, встретил прелестную молодую женщину, ответившую на мое чувство... По крайней мере я так думал... Но я изменил вам, мой господин, а для изменников, даже и раскаявшихся, видно, счастья нет... Теперь изменили и мне... и как коварно изменили!
И, видя изумление Джальмы, метис продолжал, как бы изнемогая под тяжестью позора:
– О, пощадите! не смейтесь надо мною, господин... Самые жестокие пытки не вырвали бы у меня этого признания... Но вы, сын раджи, оказали мне, рабу: "Будь моим другом!"
– И этот друг... благодарит тебя за доверие, – поспешно перебил его Джальма. – Не насмехаться над тобой он будет, а утешать... Успокойся! Могу ли я смеяться над тобой!..
– Преданная любовь... всегда заслуживает презрения и оскорбительных насмешек, – с горечью сказал Феринджи. – Даже презренные трусы приобретают тогда право указывать на тебя пальцами с насмешкой... Ведь когда в этой стране человек обманут в том, что для него есть душа его души, кровь его крови, жизнь его жизни... вокруг него только пожимают плечами и оскорбительно смеются!
– Но уверен ли ты в этой измене? – мягко проговорил Джальма.
Затем он прибавил с колебанием, говорившим о его сердечной доброте:
– Послушай... и прости, что я касаюсь прошлого... Впрочем, это может служить доказательством, что я не сохранил в своей душе злого воспоминания... и верю твоему раскаянию и привязанности... Вспомни... Ведь я тоже думал, что ангел, что жизнь моя, что Адриенна меня не любит... а между тем это была неправда... Не обманываешься ли и ты, как обманулся я, одними ложными признаками?
– Увы! Я рад бы этому верить... но не смею надеяться... Я потерял голову среди всех своих сомнений, неспособен ничего решить и пришел за помощью к вам...
– Что же возбудило твои подозрения?