412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Евгений Сыч » Трио » Текст книги (страница 3)
Трио
  • Текст добавлен: 22 сентября 2016, 04:11

Текст книги "Трио"


Автор книги: Евгений Сыч



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 4 страниц)

"Из деревенских, – подумал У. – Любит поболтать".

– Если это У, так он боли не боится! – вспомнил наконец староста.

– Верно? – заинтересовался сержант.

– Я вообще ничего не боюсь, – скромно соврал У. – И некогда мне с вами разговаривать, я все сказал.

– Дайте-ка ему! – кивнул сержант солдатам, и те двинулись на отшельника, а староста попятился, демонстрируя свою непричастность.

У подумал секунду и прыгнул в сторону, только чтобы успеть на середину площади раньше солдат – к маленькому костерку, символу очищения. Успев, сел прямо в костер, подождал пока загорелась довольно-таки засаленная хламида и, горящий, совсем уже не торопясь, не обращая внимания на солдат, пошел обратно к дому приказов. Встал, опершись о стену, и стал ждать, когда займутся доски и камышовая крыша.

– Иди сюда! – позвал он растерявшегося сержанта. – Вместе гореть будем.

– Воды! – завопил староста. – Воды! Сгорит ведь все!

Крестьяне, ничего не уразумевшие до сих пор, теперь стремглав разбежались с площади – к своим домишкам.

– А черт с ней, с деревней, – ответил У, чувствуя, как пылают длинные, давно не стриженные волосы. – Если здесь отказывают в пище отшельнику, пусть сгорают дотла. Не было до сих пор селенья, где обидели бы У, вот и не будет впредь.

– Воды! – приказал сержант.

– Я еще склад сожгу, – пообещал У. – А ты будешь за рис отчитываться. Рис ведь продукт стратегический. Пожалел мешка? Вот тебе.

Но уже притащили воду. Солдаты окатили стенку и отшельника, погасили огонь.

– Теперь еще одежду давайте! – потребовал У. – Не пристало мне голому по земле ходить.

И тогда солдаты набросились на него и стали бить, до беспамятства, до полусмерти. "Ничего не меняется, – устало думал У. – И когда только люди научатся по-другому свои чувства выражать?"

Они били его сильно, потому что напугались. Они хотели, чтоб он не смог встать, потому что не знали, как быть, если он встанет. А поднялся У очень быстро.

– Ну, что? – спросил. И они попятились, отступая. – Ну и что? Убедились? Все же знали, что я бессмертный, что ж не верили? А теперь?

Откровение

– Жил еще один бессмертный, тот все молчал. Такое уж условие ему было: когда говорил, старел. Он накапливал знания, все что видел, – запоминал и обдумывал, мыслью своей обогащал. Но рассказать никому не мог, потому что не хотел стареть. Простые смертные, которые не знают, не ведают, каким образом, когда и из-за чего умрут, бесстрашны, поскольку им терять нечего. Каков человеческий век? Ну, семьдесят лет, ну, сотня – и все, как ни старайся. Все! Так чего уж! Вот есть такая присказка: "Раз пошла такая пьянка, режь последний огурец". Я в первый раз ослышался, понял "корову" вместо "огурец". Резать последнюю корову страшно, а последний огурец? Не страшно, наоборот, весело. Какая уж ценность – огурец? Так и для бессмертных жизнь дороже, жальче ее, жизнь громадную, страшно потерять. Тем более, что условие бессмертия известно. Потому и молчал этот, сильно умный, жизнь берег. Может, надеялся самые глубины постичь и тогда передать все сокровище своего разума людям, чтобы умереть с сознанием исполненного долга. Только в самых редких случаях говорил он. Раз сказал, например: "Одинаковая радость – горе, одинаковое горе – радость". И больше никаких комментариев. Изречет, а ученики и последователи – их много при нем толклось – расшифровывают его афоризм, развивают. Но потом он совсем замолчал, видно, дошел до мысли, что знание – самоцель, и дарить его людям – бисер перед свиньями. Ученики, не дождавшись новых откровений, разошлись кто куда, учиться у него теперь было все равно, что у камня: молчат оба. Так и канул в безвестность, жив ли, нет. А я иногда вспоминаю, думаю: а было ли его молчание этапом мудрости, за которым неведомое? Или – просто трусостью, инстинктом самосохранения, перекрасившимся, замаскированным под мудрость? Знать, что трусишь и только благодаря этому живешь – неприятно, наверное.

Посвежевший в новой хламиде легко и быстро шел У в гору. Но на душе у него было скверно, не по себе было. Одно дело, когда кормят его добровольно, сами рис приносят, а тут – прямой грабеж. Конечно, о доброй воле вообще нельзя говорить уверенно, потому что она бывает только у полностью свободного, сытого и ничего не боящегося человека, а крестьяне такими не были никогда. Крестьяне всегда боялись: богов, дьявола, соседей, чужестранцев, родственников, начальства, солдат, стихийных бедствий. Его, У, тоже боялись, из страха и приносили рис. Но сложились эти отношения давно, и привычка скрадывала их темноватые стороны. Да и надо же ему, отшельнику, как-то жить? Может, распахать землю и насадить чего-нибудь растущего? Есть ведь и такие отшельники, строго говоря, только они и есть настоящие отшельники, потому что нельзя полностью уйти от людей, если от них зависишь, неправда в этом будет. И совсем уж худо самому являться, требовать, права качать. Да и бабу, бабу никак нельзя было брать в пещеру, не положено отшельнику. Впрочем, он это всегда знал. Почему же допустил? Или надоело одиночество?

– Это они тебя здорово, – с профессиональным интересом поглядел на У сын. У махнул рукой. – Нет, правда, здорово. Жгли, что ли?

– Да нет, – нехотя сознался У, – это я сам немножко пошутил. Что у них там, военное положение? Я не очень понял.

Сын кивнул, подтвердил.

– И всерьез это, надолго?

– У них не о времени речь, а о географии, – поморщился сын. – Пока всех в повиновение не приведут, весь мир. А до той поры – готовиться к войне, бороться за полное единение.

– А потом что?

– А кто их знает, если они и сами толком не знают? Да и нужно ли им это "потом"? Они-то сейчас живут.

– Это мне знакомо, – сказал У. – Раньше все сроки устанавливали до полного счастья. Двадцать лет, сорок лет, сто лет. Каждый новый правитель святым своим долгом считает срок окончательной победы установить. Дразнят толпу, как осла морковкой, а осел идет и не догадывается, что не догнать ему морковку никогда, что не морковка это, а видимость.

Женщина, увидев У, только ахнула. "Все отлично", – кивнул он ей.

Назавтра отряд отправился в долину.

– У тебя тут с горы хорошо видно, – крикнул на прощанье Я. – Как заметишь дым, знай – это мы. Пока!

И ушел. Отшелестела трава, отшуршали камушки под ногами догонявшей отряд, но так и не догнавшей, пока не нужно, тени. Тень – она и есть тень.

– Ведь это плохо, наверное, всегда быть битым!

– А почему, собственно, плохо? Это моя форма общения с человечеством. Я встречаюсь с людьми, и они меня бьют, и я убеждаюсь, что они нисколько не изменились. Это даже интересно – убеждаться каждый раз, что люди не меняются. Не правда ли?

– Нет, это подло. Подло по отношению к людям.

– Подло? Если бы я встретил – и по голове, было бы подло. Мужчин, женщин, детей, стариков. А ведь меня бы тогда только сильнее уважали, таких уважают обычно. Как рассказывают восторженно: и того-то убил, и этого побил. Поругались, скажем, семеро с одним, а потом в суд всех семерых на носилках несут, а у героя только одежда порвана и чужой кровью забрызгана... А со мной поругаются – всем хорошо. Я после побоев только здоровее становлюсь, можно сказать, чью-то долю неприятностей на себя принимаю, благодеяние оказываю. Они все равно кого-нибудь побили бы, но другим это во вред, а мне на пользу.

– Но как же ты не понимаешь: они-то увереннее становятся в своем праве бить, в своих силах. Нельзя так!

– Кто тебе сказал, что нельзя?

– Сама я так думаю.

– Ну и хорошо: мнения у нас разные. Но откуда вообще эти замашки диктаторские: то можно, это нельзя? Что мне полезно, что хорошо, то и можно, я так понимаю, тем более, что пользу для себя я достигаю, не ущемляя никого, не насилуя. А все остальное – мудрствования, пустые и бесцельные.

– Но ты же сам набиваешься на побои?

– Я волен набиваться, а они вольны побить меня или пройти мимо.

– А почему ты не живешь с людьми?

– Я долго жил с ними. Но здесь я чувствую себя спокойнее. Когда люди нужны мне, я нахожу их. А так – зачем?

– Человек должен жить с людьми.

– Никто никому ничего не должен. Это прежде всего. А чтобы не спорить, скажу, что один век человеческий я с людьми прожил, а больше одной жизни уж во всяком случае никто людям дать не может.

– Нужно все отдавать, что имеешь, а не делить жизнь на годы или века.

– Хорошо говоришь, – грустно одобрил У. – Что же ты сама к людям не торопишься?

– Не знаю. Боюсь.

– А долги как же? Ну вот. Человек был бы что-то кому-то должен, если сам выпрашивал для себя жизнь, добивался ее.

– Но человеку дана жизнь. Дали – значит, должен.

– Дать и по физиономии могут. И пять лет дать – за людьми не заржавеет. За все себя обязанным считать – отдавать долги замаешься. Может, потому ты сама к людям не идешь?

– Гонишь?

– Боже упаси, мне с тобой интереснее. Но ты мне все про долги мои напоминаешь, а сама?

– А я твои ответы на себя примеряю, – сказала женщина.

– Ну и как?

– Как когда.

Пещера у У была жильем незавидным. На чей вкус, конечно, и в какое время: в смутные времена иной пещеру эту с удовольствием сменил бы на свой богатый дом в престижном районе. Да и как не сменять? Если ищешь надежности, то пещера, пожалуй, ненадежней.

Вот только с комфортом здесь было неважно. Пещера досталась У вместе со всем оборудованием по наследству (обычно отшельники в конце концов тоже умирают), и ничего лишнего здесь не имелось. Когда в пещере поселилась женщина, У притащил из лесу охапку-другую веток, да так и спал на них. Можно было бы и вторую лежанку смастерить, да лень заедала: все вроде времени не находилось. И еще казалось странно – в пещере две лежанки. Тоже апартаменты!

На ветках было хорошо. У даже недоумевал, как раньше до этого не додумался. Ветки жали под ребра, когда он лежал ровно, и сопротивлялись, когда он ворочался. Это воспринимал он, как дружеское внимание, оказываемое ветками ему лично. Неудобства У нравились, как нравилось все, что работало на бессмертие.

У не знал, что собственно следует предпринимать с жиличкой, и сомневался: а нужно ли что предпринимать? Хотя близость женщины (чисто номинальная) его все-таки тревожила, как любого в подобной ситуации. Он даже подумывал время от времени перебраться на лежанку, под теплый бок, но это обошлось бы ему недешево. Все бессчетные годы до появления сына У прожил в возрасте двадцати двух – максимум двадцати пяти лет, то есть выглядел и чувствовал себя на столько. С рождением сына он стал стареть так же быстро, как все смертные, и только со смертью жены опять стареть перестал. Сын все взрослеет, тридцать ему уже, а для У годы летят мимо, как раньше. Бессмертным дети не нужны, точнее, у бессмертных не должно быть детей, иначе земля переполнилась бы, и тени полузадушенные слонялись бы по ней в тесноте и обиде.

И все-таки его маяло порой, мешало присутствие женщины в пещере. "Неудобно как-то, – думалось. – Привыкла. Планы, поди, строит, рассчитывает на меня. Тоже вроде и виноват получаюсь, а в чем?" Спать мешало беспокойство лишнее. Впрочем – понимал – ничто не лишнее. Все зачтется. Бессмертие – оно тоже дается не даром.

У плюнул бы, пожалуй, и на бессмертие, но тот, кто заводит жену и детей, дает заложников судьбе. Это он помнил прочно. Давать заложников судьбе больше не хотелось. Сам он может встретить любую пакость со стороны капризной этой дамы, готов. Но другие-то – им зачем страдать? Зачем страдать в этом на диво приспособленном к людскому страданию мире? Сын вот есть, и за него порой так страшно становится, не дай господь. А оберегать одного, да еще в смутные времена, – значило убивать других. Убивать У больше не хотел. Легко из человека труп сделать, а обратно? Обратно не получается. Этот урок тоже преподнесла ему нелегкая семейная жизнь. Хватит, постоял, подержал в руках легкое и вое легче становящееся тело жены. И с ним все выпустил из рук, вырвали, точнее. Теперь пусть другие кто хочет – встречаются и разлучаются, женятся, радуются, рожают детей и оплакивают друг друга. С него довольно. Убивать он перестал, но и сам приобретать да терять зарекся.

Так, чередуя хорошее с плохим и разбавляя этот коктейль обычным, тянулось время. Во всяком случае, вечерами они разговаривали. А дни У проводил по-своему. С утра скатывался с горки, ловил в заливе на завтрак фауну, какая попадалась. Женщина готовила. У завтракал и шел к дороге в надежде обрести телу заряд бодрости, а душе успокоение. Шел и находил, естественно, как все ищущие. Тем более, что за многочисленные, хоть и быстротечные годы жизни развился в нем безошибочный инстинкт, подсказывающий направление.

Вот отряд движется по дороге. Оттуда – туда. Усталые солдаты, бодрый от молодости и сознания значимости начальник сотни. У вышел отряду наперерез, встал посреди дороги, широко раскинув руки, закричал драматически: "Не пущу!" – и замер. Солдаты мгновенно подтянулись, сжали в руках оружие. Встревожился офицер, скомандовал что-то необходимое сержанту. У стоял посреди дороги, как монумент. Солдат рванул его за грудь. "Сволочи! заорал У. – Гады! Я сейчас уничтожать вас буду!" И замахнулся. Тут его стали бить – не потому, что действительно испугались, а чтобы подготовить к разговору с командиром, с безобидной, в общем-то, целью. Но У сопротивлялся долго и изобретательно, и его побили по-настоящему. Он упал на землю, сбитый с ног квалифицированным ударом привычного к драке человека.

– Ты кто такой? – спросил начальник сотни.

– Какая разница? – дерзко ответил У. – Человек я.

– Почему кричал? – поинтересовался офицер.

– Я – человек, а вы – солдаты, – пояснил У. – И идете не с добром. Убивать идете таких же, как я, людей. Долг мой вас остановить.

– Псих, – определил сержант, поотвыкший в походе от дисциплины. Всыпать ему и бросить тут?

– Взять с собой, – подумав, ответил молодой начальник сотни.

Еще одно откровение У

– Человек – существо среднего рода. Средний человек: рост средний, возраст средний, особые приметы внутри, семейное положение в зависимости от страны, национальности, вероисповедания. Убеждения средние: то, что запомнил в детстве. Люди – ноты: осьмушки, четвертушки, половинки. Сидят на линеечках, как воробьи, и проявляются по очереди. Записана этими нотами музыка общественного движения.

То, что я слышу, – запись на ленте, истертой и облезлой. То, что я вижу – оборванная и склеенная неоднократно, выгоревшая под жестким светом вольтовой дуги кинолента. То, что я думаю – мятая, замызганная перфокарта, где непробитая, где пробитая лишнего и, кажется даже, траченная жуком. Есть такой жук, специализируется по картону. Чем я хожу, господи? Это ноги!

У связали и повели на веревке, как ручного зверя. Пленный не дикий зверь, чтобы сразу его убивать, и не человек, как все. Поэтому пленников водят на веревках и под конвоем, как водят ручных зверей, не очень страшных, но и не безопасных.

Так вели его, пока дорога не свернула над обрывом, глубоким и крутым. Здесь У, до времени тащившийся на веревке довольно спокойно, обогнал конвоира и ударил его ногой, потому что руки у него были связаны. Солдат веревку выпустил и схватился за меч, а У подбежал к краю обрыва и прыгнул как мог далеко, метясь на камни внизу.

Доставать его очевидный труп солдаты не стали, пошли дальше.

У полежал немного. Разорвал, отдохнув, веревки и пошел домой, довольный проведенным временем и собой.

А вот отряду не дано было дойти до места назначения спокойно. Чуть отошли они от обрыва – места предполагаемой гибели У – как встретился им еще один путник: бодро шагавший по дороге, мужчина средних лет в потрепанной хламиде, длинноволосый и с длинным же посохом. "Остановитесь! – закричал встреченный солдатам, вздев свободную от посоха руку. Остановитесь, туда ли вы идете!". Этого долго бить не пришлось, и вскоре отряд продолжал свой путь, а солдат, упустивший У, зло дергал веревку, когда пленный замедлял шаг или пытался заговорить.

У тем временем шел по лесу и решал схоластический вопрос: кому лучше, тем, кто погиб в той, великой войне, прославленной в народной памяти, увековеченной – или тем, кто погибал сейчас в войне необъявленной, вроде бы и не существующей, но самой что ни на есть настоящей. Гражданской.

5

Снова гость пришел к порогу У, нежданный, незваный. Желанный. Далекий и старый друг. Он присел на пороге и в ожидании хозяина смотрел на сосны и за сосны, туда, где внизу пряталась долина, туда, где заходило солнце.

– Красиво тут у тебя солнце заходит, – сказал он отшельнику, когда тот вышел на поляну перед пещерой. Просто сказал, без неловких радостей встречи.

– Красиво, – согласился У. – Иногда смотришь-смотришь и хочется все это нарисовать. Только вот цвет не передашь: сосны розовые. Где ж это видано и кто ж в это поверит – розовые сосны?

– Да, – протянул гость завистливо. – Сидеть бы тут и с места не сходить. А зимой, наверное, еще лучше.

– Да, – опять согласился У. – И воздух не то что по твоим пустыням и болотам. Слышь, Пастырь, давай поменяемся! Ты мне свой посох и суму. Я тебе пещеру. Объяснишь наскоро, чем ты там толпу в обалдение приводишь, и буду учить. Как там в заветах: забирая с собой из того, что дадут, только еду, чтоб добраться до другого жилища, да сандалии, да одежду, когда обветшает прежняя, а второй одежды не брать и в одном дому две ночи не останавливаться, но идти и учить, доколе ноги ходят и уста глаголят... Верно ли? А то память на старости лет – сам знаешь.

– Что-то ты невеселый, – сказал Пастырь. – Может, душу хочешь открыть?

– А ты в своем амплуа, – откликнулся У. – Здравствуй, отче! – и поклонился, коснулся рукой земли у ног прибывшего, широким жестом приложил руку к сердцу и ко лбу. Все это выглядело шуткой, да шуткой, наверное, и было. Почти.

– Да и ты не меняешься, – безнадежно махнул рукой гость. – Кто это там у тебя?

– Баба, – не вдумываясь, ответил У. – Женщина, – поправился.

– С чего это вдруг? – удивился Пастырь.

– А, странница, – объяснил У. – Как это? "Примите же странника яко отца утерянного и вновь обретенного в дом ваш, и служите ему доколе будет он жить в доме вашем, как служили бы отцу вашему". Правильно?

– Чепуха, – вынес вердикт гость. – И вое-то ты врешь, и никак не остепенишься. Ну, веди, угощай! Идти вашими дорогами, легко ли?

– Угу, – подтвердил отшельник. – Пойдем, угостимся, чем бог послал, а заодно и проверим, любит ли он тебя, помнит ли и послал ли в предвидении твоего прихода чего сверх обычного. Или запамятовал.

– Здравствуйте, – церемонно представился гость женщине. – Я вашего друга старый знакомый.

Женщина посмотрела на вошедшего расширяющимися глазами и кинулась из пещеры вон.

– Что это она? – не понял У.

– Бабы лучше знают чего и когда, – ответил гость. – А зачем – ты их лучше не спрашивай, ничего путного не добьешься, потому как не думают они, а чутьем чуют.

Женщина скоро пришла: принесла лохань чистую и кувшин, принялась ноги мыть гостю. Тот сидел, подобрав длинную хламиду, а У не вмешивался, хотя недоумевал. Особого почтения на первый взгляд Пастырь не должен был вызывать. Был он сравнительно молод, тридцати с небольшим на вид, волосы носил длинные и не заплетал, не убирал, шапки не надевал вовсе. Глаза у него, правда, большие были и ясные, да что в них, в глазах-то? Навидался У за долгую жизнь больших и чистых глаз, и сами по себе они ничего еще не значили.

Странник, проповедник нищий и усталый, – а она омыла гостю ноги, вытерла их чистой своей кофтой, потому что не имелось в пещере лишних тряпок, да и нужных тоже. Потом на стол накрыла и служила гостю и отшельнику, пока не утолили первый голод и не продолжили беседы. А тогда села, и глядела, и слушала не слыша, не вникая.

– Ну, как тут у вас? – поинтересовался Пастырь.

– Суета, – не одобрил У. – Как с ума посходили опять: по дороге солдаты туда-сюда мечутся. Видел, наверное?

– Встречал, – признал гость. – До тебя не доходя, замели меня. Я, правда, сам к ним привязался. Веришь ли, три дня учил, пока на путь направил. Да не наставил – направил лишь. А не хотелось мне на них время убивать: к тебе шел.

– Отпустили? – спросил У.

– Куда денутся, – подтвердил тот. – Хотел было пострадать, да привычка у здешних солдат головы рубить. Ну, распните меня, ну, расстреляйте, сожгите, в конце концов, но рубить? Голову оттяпают, а потом приставят ли, да как приставят, да ту ли? Гадательно. – Оба посмеялись.

– Пришлось перевоспитывать, – продолжал Пастырь. – Поговорил с ними. Видимо, беспорядки здесь какие-то, а во главе всего некий Я. Не знаю уж, на кого он работает, соседи ли его оплачивают или ваш правитель левой рукой, о которой правая не ведает.

– Нет, – поморщился У, – это сын мой. Ни на кого он не работает. Просто дурак.

– Дурак? Это плохо, – погрустнел Пастырь. – Добра он не делает. Провокацией это называется, знаешь?

– Знаю, – нехотя признался У, – от него и слышал. Он как раз на провокацию уповает, на умножение зла. Он – их режет, они народ давят, народ в конце концов возмутится и свергнет. Говорил я ему: когда-то еще свергнут, а кровь сейчас льют – чем дальше тем больше – из-за него, дурака, не в последнюю очередь.

– Да и свергнут, – задумчиво сказал гость, – тоже радости мало. Свято место пусто не бывает, а уж крови при этом... Все прежнее просто не в счет.

– Знаю, – кивнул У, – тут уж счет другой начнется.

– Сын у тебя, однако, – подумал вслух Пастырь. – Впрочем, если встретимся, поговорю я с ним. Приходилось мне с подобными сталкиваться. Нужные они правителям люди, даже если сами правители этого недопонимают. Меня раз с таким вот вместе казнить собирались, так меня казнили, а его выпустили: мятежника, убийцу. Интересный был тип, вот только времени поговорить с ним по-настоящему не было.

– Обидно?

– Нет. Я, кстати, слышал, что он уехал в метрополию и вел вполне добропорядочное существование. Может, своим умом дошел... Теперь уже не узнаешь, краток век человеческий. А с сыном твоим поговорю. И вообще, мне здесь многое любопытно показалось. Ты мне общую картину здешних событий дать можешь?

– Не могу, – сказал У, – я давно уже ни с кем не общаюсь. Неинтересно мне как-то. Нового не жду, а о чем спрашивать?

– Это ты зря. Пожалуй, нового и не много, но кое-какие нюансы всегда появляются. Веяния неожиданные. А у нее ты спрашивал, а? – Пастырь кивнул на женщину. – Она ведь недавно у тебя? И не от хорошей жизни сюда пришла.

– Мы разговаривали, – ответил У. – Но так, смутно. Общей картины женщина все равно дать не может, а детали мне ни к чему. Зачем человеку в душу лезть? И без меня любителей спрашивать и специалистов развелось хоть отбавляй.

– Ты не прав, – мягко настоял гость. – Спрашивать человека надо, чтобы беду расшевелить, чтобы прорвалась она и вытекла, не лежала камнем на сердце. Обидели? – обернулся он к женщине.

Женщина молча кивнула.

– Мужа убили? – Она опять кивнула.

– За что?

– Не знаю.

– А дети?

– Не дал господь.

– Молодая ты еще, – сказал Пастырь. – Детей тебе нужно. Дело женщины дети, и не надо думать о мертвых. Потому что воспоминание о беде и ожидание беды всегда страшнее, чем сама беда, а мужу твоему ничто уже не грозит, ничего с ним худого больше случиться не может. И тебе нужно идти самой с того места, где остановился он, и путь твой, женщина, один – дети. Сказал я уже об этом и вновь повторю, чтоб крепче запомнилось. Жить надо, жизнь коротка и путь короток, а печалиться о прошлом – остановиться в пути. Не дело это для того, кто должен идти дальше. Поняла меня?

Помолчали. Опечалились. Женщина ушла вглубь.

– Давай спать ложиться, – предложил гость. – Устал я сегодня, прошел много.

С Я Пастырю довелось встретиться вскоре; хрупким оказалось его христианское воинство, и вновь вернулся он к отцу отдохнуть от поражений.

Верую

Еси Бог. Как у каждого бога, у него много имен. Есть известные, есть тайные. По мере увязания в прогрессе тайных имен люди узнавали все больше. И узнают. И становятся сильнее. Не так давно явилось миру еще одно имя божье – Случай.

Как всегда при узнавании, люди пораскинули мозгами и успокоились ка том несколько более, чем до. Подходит, – решили люди об имени бога. Соответствует. Но Случай не самое заветное из имен. Доказательства? Пожалуйста. К вам приходят и вам говорят, что вы – допустим – племянник нехорошего во всех отношениях царя Николашки. И за это вас немедленно должно расстрелять. "Случай!" – думаете вы, соглашаясь. И не протестуете, не противитесь – куда уж тут денешься! Идете себе и расстреливаетесь. А не случай тому виной, нет, не случай. Случай – это так, частность. Главное ситуация. Посмотрите на календарь. Ну да, племянник, но ведь некоторое время назад обстоятельство это не пули бы вызвало, а лишь почтительность, готовность услужить. А через некоторое время, чуть позже, – не пули и не готовность, а пожатие плечами явилось бы результатом обнародования этого факта из вашей биографии. Или возьмем не время, а расстояние: сместить бы вас в тот самый, опасный момент на пару тысяч километров в избранную сторону – и опять же нечто другое, а не расстрел, вызовет известие. Ситуация – бог, перед которым бессилен даже тот, кто прочих богов презрел. Ибо сказано: "экспорт революции невозможен, поскольку сама революция невозможна без революционной ситуации".

Воспоем же в унисон: несть бога, кроме, ныне и присно и во веки веков. Амен!

– Останься!

– Зачем?

– Останься сегодня со мной, не уходи. Они все спят, и Пастырь, и сын. Останься!

– Ладно.

– Садясь сюда, поближе ко мне.

– Зачем? Но пусть, да, ладно, я села. И все же?

– Ты не понимаешь?

– Понимаю, наверное. Слава богу, не маленькая. Только тебе же это не нужно.

– Нужно.

– Ты уверен? Сынок твой мне о тебе порассказывал как-то, и, знаешь, я не совсем уверена...

– А это и проверить можно, – усмехнулся У.

– Изволите говорить пошлости?

– Что ж я, ненормальный, по-твоему? Слишком иного вы все обо мне знаете, больше меня, выходит, знаете, что нужно мне, чего – нет.

– Ты обиделся?

– Я позвал тебя. К чему столько слов. Разве ты не ждала, что я когда-нибудь позову?

– Не сейчас, раньше – ждала. Когда мы одни были. Но что же, мы здесь жить будем?

– А чем тебе плохо здесь?

– Пещера твоя – не дом, а так, природа, романтика. А мне дом нужен.

– Дом? У кого сейчас есть дом? У тебя был, а где он, я много ли было радости? Сама к людям не идешь, а со мной – пошла бы?

– С тобой – пойду.

– И что? Огород заведем, стены поставим, сеять что-нибудь будем?

– Ты этого, (Наверное, не умеешь?

– Да не в этом дело, умел когда-то, научусь, если надо будет.

– Правда? Ну так пойдем!

– А тут – не согласна? Разве дом и огород сделают тебя счастливой? Ты ведь живая, теплая, тебе детей нужно рожать, он прав, Пастырь.

– Подожди, я еще хочу сказать тебе. Мне кажется, ты все-таки не сможешь жить с людьми, потому что твое место здесь, а я для тебя просто прихоть.

– Опять за меня решаешь!

– Ты бы сам решал – и не нужно было б брать твое на себя. Я понять хочу. Что ты можешь? Думать? Но этим не проживешь и детей не накормишь. Чем ты занимался в жизни, в той жизни, с людьми? Пахал?

– Нет, не пахал. Пастухом был когда-то, рыбу ловил и прочее.

– Что – прочее?

– Убивал. Людей, я убивал. Это ведь тоже профессия, хлеб дает не хуже другой.

– А если вернешься к людям, опять убивать будешь?

– Нет. И оставим богу богово, а кесарю кесарево. Что тебе сейчас прошлое или будущее? Зачем? В жизни человеческой легких путей не бывает. В конце легкого пути тупик или ловушка, можешь мзде поверить. Время, оно не с косой, просто косое, я перед ним босой. Можно приблизиться к раю, можно, но только не сразу. Ты понимаешь?

– Я понимаю. Я – понимаю...

Близилась полночь, когда корабль ткнулся упругим бортом в шаткое дерево пристани Рая.

Трепетно.

Если хотят уничтожить память о герое, его портрет печатают на деньгах. Если хотят забыть – рассказывают.

– Мой муж был каллиграфом. Я мало разбираюсь в его работе, но все же думаю, он был приличным каллиграфом, может быть, даже очень хорошим. Во всяком случае, его работу ценили. И зарабатывал он, как я теперь понимаю, много: у нас в доме все было, я даже не знала, чего хотеть. Работал он, правда, серьезно. Сидит с этими листами голодный, чаю только с утра попьет, насвистывает и работает. С утра он никого видеть не мог и не хотел. А вечером мы гостей принимали или сами в гости ходили. Муж любил работы свои показывать. Хвастался. Приятели посмотрят, похвалят, обсуждать начнут: это, мол, хорошо, а так лучше. Он послушает и начинает им потихоньку объяснять, что к чему, так, знаешь, будто они сами все понимают, только слегка подзабыли. И через некоторое время, смотришь, все с ним согласны, а он сидит, доволен, аж светится весь. Злилась я на него тогда, но слушать любила, он о своей работе хорошо рассказывал.

В его области, с его специальностью вверх вылезти трудно, конкуренция жестокая. Он вылез, чего уж это ему стоило. Всего добился: признания, денег, дом построил. Оформлял свой дом по чертежам, с архитекторами и художниками, за каждый эскиз платил. Дружба дружбой, а творчество дело платное, так он считал. Дом он любил не меньше, чем меня, наверное, ну сразу все у него и отняли. И погнали. Куда? Зачем? Страшно. Он растерялся. В двадцать еще можно начинать сначала, но ему сорок стукнуло. Он говорил все: "Сменился правитель, но какое это имеет отношение к каллиграфии?". Он тогда еще думал, что просто нужно писать как-то по-другому, по-новому. Что просто они с новой властью понять друг друга не могут, чтоб договориться. Но никому его работа не была нужна. Нас переселили в деревню, и теперь вокруг были люди, для которых он, мастер, оказался хуже и бесполезней самого последнего инвалида и бездельника, неумехи. Он пытался научиться физическому труду, копал землю, еще что-то делал, но с его здоровьем только и было копать... Из-за меня очень совестился: что жену обеспечить не может. А я богу молилась. Сначала лучшей доли просила, а потом – геенны огненной, чтобы сгорело все кругом до серого пепла. И сбылось! Чего б доброго. Пришли в деревню солдаты, согнали всех жителей в пустой амбар и сожгли. Я просила мужа: не ходи! Не послушал. Не хотел выделяться лишний раз.

Знаешь, не страх меня погнал тогда прочь – ненависть. Я вместе с людьми этими даже умирать не хотела. Я понимаю, это гордыня – ненависть, но нет покоя в душе моей. Ненавижу я!

– Полно, полно, маленькая. Хуже не будет. За ненавистью и любовью бывает только боль и покой. Короткая боль и долгий покой. Понимаешь?

Урок философии

"Женщина – это вещь в себе и для себя. Но если снять с нее трусики, то это уже вещь в себе, но для тебя.

– А если на ней не было трусиков?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю