Текст книги "Нон-фикшн"
Автор книги: Евгений Лукин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 10 страниц)
Допустим, так оно и есть, но придать войне смысл возможно только с помощью вранья. Иначе станет обидно за державу. Однако граф беспощаден. История, совершенно справедливо заключает он, не соответствует описываемым событиям, поскольку основывается на ложных донесениях (см. выше):
«Ежели в описаниях историков, в особенности французских, мы находим, что у них войны и сражения исполняются по вперёд определённому плану, то единственный вывод, который мы можем сделать из этого, состоит в том, что описания эти не верны».
Достаётся и нашим:
«Русские военные историки должны невольно признаться, что отступление французов из Москвы есть ряд побед Наполеона и поражений Кутузова».
И неизбежный вывод:
«Выигранное сражение не только не есть причина завоевания, но даже и не постоянный признак завоевания».
Логика графа безжалостна: если все донесения хотя бы наполовину лживы, то любой военачальник, будь он семи пядей во лбу, командует химерами и живёт в фантастическом мире.
«Не только гения и каких-нибудь качеств особенных не нужно хорошему полководцу, – утверждает Толстой, – но, напротив, ему нужно отсутствие самых лучших, высших, человеческих качеств – любви, поэзии, нежности, философского пытливого сомнения».
А в первой редакции романа – ещё круче:
«Чтобы быть полководцем, нужно быть ничтожеством».
Всяк корпевший в школе над сочинением по «Войне и миру» знает, что главное ничтожество среди полководцев – это, конечно, Бонапарт. Ибо относится к себе всерьёз. В отличие от своего ветхого годами противника, ухитрившегося в разговоре с Растопчиным запамятовать о том, что уже сдал Москву французам. Очевидно таким и должен быть идеальный стратег, поскольку главное его достоинство, в понимании автора, не путаться под ногами исторического процесса:
«Очевидно было, что Кутузов презирал ум, и знание, и даже патриотическое чувство… Он презирал их своей старостью, своей опытностью жизни».
Как выясняется, правильно делал, поскольку, по мнению графа, любая попытка умышленно повлиять на происходящее обречена изначально:
«Только одна бессознательная деятельность приносит плоды, и человек, играющий роль в историческом событии, никогда не понимает его значения. Ежели он пытается понять его, он поражается бесплодностью».
И, разумеется, в первую очередь бесплодностью поражаются адепты воинского искусства. Уж лучше невежество в чистом виде:
«Русский самоуверен именно потому, что он ничего не знает и знать не хочет, потому что не верит, чтобы можно было вполне знать что-нибудь. Немец самоуверен хуже всех, и твёрже всех, и противнее всех, потому что он воображает, что знает истину, науку, которую он сам выдумал, но которая для него есть абсолютная истина».
Подвергаются сомнению самые азы науки побеждать:
«Тактическое правило о том, что надо действовать массами при наступлении и разрозненно при отступлении, бессознательно подтверждает только ту истину, что сила войска зависит от его духа».
Иными словами, получили по шее и разбежались – всего-то делов! А упомянутое тактическое правило – не более чем попытка «натянуть факты на правила истории».
Предвижу обиду бесчисленных наших поклонников самурайщины, однако в первой редакции романа Болконский накануне Бородинской битвы говорит Пьеру буквально следующее:
«Головин, адмирал, рассказывает, что в Японии всё искусство военное основано на том, что рисуют картины… ужасов и сами наряжаются в медведей на крепостных валах. Это глупо для нас… но мы делаем то же самое… Вся цель моя завтра не в том, чтобы колоть и бить, а только в том, чтобы помешать моим солдатам разбежаться от страха, который будет у них и у меня».
Хочешь не хочешь, бывшему артиллерийскому офицеру приходится разрушить ещё один миф – о благородстве ратного дела:
«Цель войны – убийство, орудия войны – шпионство, измена и поощрение её, разорение жителей, ограбление их или воровство для продовольствия армии; обман и ложь, называемые военными хитростями; нравы военного сословия – отсутствие свободы, то есть дисциплина, праздность, невежество, жестокость, разврат, пьянство».
И если бы речь шла об одних французах! Склонность героического православного воинства к насилию и грабежу признаётся в романе даже русскими дипломатами.
Жутковата и сама концепция произведения, совершенно естественно проистекающая из вышеприведённых посылок:
«Для истории признание свободы людей как силы, могущей влиять на исторические события, есть то же, что для астрономии признание свободной силы движения небесных тел».
Немудрено, что автор сплошь и рядом оказывается по ту сторону того, что мы, в силу косности, привыкли именовать добром и злом:
«Про деятельность Александра и Наполеона нельзя сказать, чтобы она была полезна или вредна, ибо мы не можем сказать, для чего она полезна и для чего вредна».
* * *
Такая вот, милостивые государи, безжалостная криптоистория, то бишь реконструкция исторических событий. Можно принимать её, можно не принимать, но в последовательности графу Толстому отказать трудно. Не зря же накинулись на него с такой яростью все кому не лень, стоило роману появиться в печати! Стыдили, кивали на «Бородино» Лермонтова, один сатирик даже изложил не без сарказма содержание «Войны и мира» лермонтовскими семистишиями. Причём никто не вспомнил, что сам-то Михаил Юрьевич повествует от лица старого солдата, а уж как умеют ветераны проводить патриотически-воспитательную работу с молодёжью – дело известное. Одна гибель полковника чего стоит!
И молвил он, сверкнув очами:
«Ребята! Не Москва ль за нами?
Умрёмте ж под Москвой…»
Любопытно сравнить это со строками из более позднего стихотворения Лермонтова «Валерик», в основе которого лежат уже не рассказы успевших переговорить друг с другом очевидцев, а личные впечатления. Там тоже есть сцена гибели старшего офицера:
…взоры
Бродили страшно, он шептал…
«Спасите, братцы. – Тащат в горы.
Постойте – ранен генерал…»
Как видим, никаких орлиных очей, никаких громких слов – предсмертный бред и ужас оказаться в плену у чеченцев.
Да и само сражение подано чуть ли с отвращением:
И два часа в струях потока
Бой длился. Резались жестоко,
Как звери, молча, с грудью грудь,
Ручей телами запрудили.
Хотел воды я зачерпнуть
(И зной, и битва утомили
Меня), но мутная волна
Была тепла, была красна.
Не знаю, как насчёт гоголевской «Шинели», а у меня такое впечатление, что баталист Толстой вышел целиком из этого восьмистишия.
Вернёмся, однако, к «Войне и миру». Посягательство на миф о кампании 1812-го года сыграло с графом дурную шутку. Поставьте себя на место наших шкрабов: с одной стороны, идеи романа непедагогичны и разрушительны (причём для любого государства, в том числе и советского); с другой стороны, автор – «матёрый человечище» и «зеркало русской революции».
Как быть?
Очень просто: взять Льва Толстого и тоже превратить в миф. Объявить крамольное произведение патриотическим, рамолика Кутузова – гением, истеричку Наташу Ростову – идеалом, и самим в это поверить.
Дайте нам две любые строки любого автора – и мы включим его в школьную программу. Даже этого графа, что ради честного словца не жалел ни матери, ни отца и в таком признавался, от чего добрый россиянин может в падучей забиться:
«Вспоминая теперь всё то зло, которое я делал, испытал и видел вследствие вражды народов, мне ясно, что причиной всего был грубый обман, называемый патриотизмом и любовью к отечеству».
А теперь для сравнения выдержка из энциклопедии: «показал патриотич. порыв рус. народа, обусловивший победу России в Отечеств. войне 1812».
Так выковываются истинные патриоты.
* * *
Когда мифоборец сам становится мифом, случаются порой презабавнейшие недоразумения. Жертвой школьного учебника пал, к примеру, мой хороший друг Святослав Логинов, автор нашумевшей статьи «Графы и графоманы». Обнаружив противоречие между текстами Льва Толстого и тем, что говорилось о них на уроках, Святослав почему-то обрушился не на учителей, даже не на криминальную субкультуру литературоведов, а на самого графа. Возможно, по наивности, а возможно и потому, что когда-то был преподавателем. На своих рука не поднялась.
Самозабвенно ломясь в открытую дверь, наш паладин истины объявил произведения Толстого непедагогичными. Однако граф и сам не скрывал своей неприязни к любой официальной идеологии, в то время как педагогика, насколько я помню, до сих пор находится на содержании у государства. Если вчитаться, пресловутая назидательность детских книжек яснополянского мудреца не то чтобы носит подрывной характер – нет, она зачастую просто отсутствует (см. статью «Графы и графоманы»).
Ещё очаровательнее выглядят упрёки Святослава Владимировича в отношении неряшливой стилистики Льва Николаевича. Граф опять-таки и сам признавал, что повествования его весьма корявы. Легенда о языке Толстого как образчике русской литературной речи целиком и полностью выдумана теми же литературоведами и педагогами. (Кто не верит, пусть перечтёт приведённые выше цитаты из «Войны и мира».)
Вот будет смеху, если правдолюбец Святослав Логинов сам со временем обрастёт бородой легенд, превратится в миф – и в свою очередь подвергнется буйному набегу новых мифоборцев!
* * *
Как видите, для простоты я ограничился бытовыми и наиболее общеизвестными литературно-историческими примерами.
Пора подбивать итоги.
Окружающая жизнь воспринимается нами настолько искажённо, что её можно смело приравнять к выдумке, а реализм – к одному из направлений фантастики. Нельзя доверять даже увиденному своими глазами. Чем безогляднее убеждён человек в достоверности собственного восприятия, тем сильнее он ошибается. Сверяя наши заблуждения с заблуждениями ближних, мы пускаем процесс по нарастающей: произошедшее оформляется сначала в ряд легенд, противоречащих друг другу, потом, как правило, в единую легенду. Наиболее фантастичны исторические события, поскольку в дело вступает ещё и фактор времени. Попытки реставрации случившегося возмутительны уже тем, что разрушают сложившееся общее мнение.
К сожалению, миф можно ниспровергнуть лишь с помощью другого мифа, свидетельством чему служат идеологические кувырки и перевёртыши, наблюдаемые при смене общественного строя, когда вчерашнее добро объявляется сегодняшним злом, а зло, соответственно, добром. Ещё одно соображение: если некое явление и после подобного кувырка продолжает пользоваться неприязнью со стороны подавляющего большинства (а большинство всегда такое), стоит приглядеться к этому явлению повнимательней. Не исключено, что в нём-то и таится зёрнышко истины.
Поэтому на провокационный вопрос репортёра: «Чем, на ваш взгляд, фантастика отличается от журналистики?» – я, несколько сгущая краски, ответил: «Фантастика – правда, прикидывающаяся вымыслом. А журналистика – наоборот».
Итак, фантастикой мы можем назвать бегство или отступление из коллективно созданного и создаваемого поныне мифа, именуемого реальной жизнью. Не берусь утверждать, будто, чем дальше от вранья, тем ближе к правде (на самом деле, чем дальше от вранья, тем ближе к другому вранью), и всё-таки мне кажется, что мудрость данного манёвра несомненна: куда бы вы ни бежали (НФ, фэнтези, хоррор, и т. п.), всегда остаётся шанс нечаянно обрести более верное понимание действительности.
Даже если этого не случится, отбежав на достаточное расстояние, вы можете оглянуться и увидеть миф целиком – возможность, которой изначально лишён реализм, сплошь и рядом ограничивающийся, по словам Достоевского, кончиком своего носа.
Ничего нового я здесь не открыл. Похожие взгляды высказывались и прежде. Пресловутый турбореализм поначалу удивлял меня отсутствием внятной программы. Однако спустя некоторое время, когда данное движение стало тихо разваливаться, оставшийся в одиночестве Андрей Лазарчук коротко и ясно изложил суть дела:
«Реализм постулирует: мир веществен, постигаем и описуем. Литература даёт картину этого мира.
Фантастика постулирует: мир веществен, постигаем и описуем. Литература проводит над ним опыты.
Турбореализм постулирует: мир веществен, однако постигается нами по большей части через описания, оставленные другими людьми. Мы не в состоянии отличить объективную истину от её искажений и преломлений. Литература даёт картину этого мира».
Формулировка настолько соответствовала моим собственным воззрениям, что я немедля прилепил из озорства «Алой ауре протопарторга», над которой в ту пору корпел, бирку «турбофэнтези». Когда же озадаченные читатели попросили объяснить, с чем это едят, ответил примерно так:
«Как известно, турбореализм исходит из невозможности отличить правду от лжи. Турбофэнтези, напротив, настаивает на том, что невозможно отличить ложь от правды. В этом вся разница».
Что же касается рецепта Андрея Валентинова, столь бестактно использованного Львом Толстым… Думаю, зря харьковский коллега ограничился всего двумя направлениями (альтернативная история и криптоистория). Наиболее полная формулировка, по-моему, должна звучать так: напиши всё, как есть, и получится фантастика.
Знать бы ещё, как оно есть…
2005
Все на зачистку родной речи!
Узревши на щите дальнозора (бывшем экране телевизора), как наши избранники принимают что-то вроде закона о русском языке, я, честно вам скажу, возликовал. Наконец-то будет дан отпор словесной немчуре, противоправно поселившейся в нашей речи! Могу себе представить, с каким наслаждением болельщики и потешные толкователи (бывшие спортивные комментаторы) вместо неуклюжего иностранного речения «футболист» будут теперь выговаривать родимое и сладкозвучное: «игрок в ножной мяч».
Дадут окорот и непечатным выражениям, попавшим в один сусек с иноязычным сором по той простой причине, что многие избранники наши не в силах отличить мудреных заграничных слов от незнакомых матерных. Хотя здесь я, возможно, хватил лишку. Представить себе думца, не знающего чего-либо в этой области, согласитесь, трудновато. Не зря же, по простодушному мнению народному, продразнище «избранник» произошло от оборота «из брани» (то есть из ругани), в чем, действительно, легко убедиться, включив тот же дальнозор.
И все же кое-что вызывает досаду. Вечно мы ограничиваемся полузапретами! Если уж уравнивать в правах мат и заимствованные с Запада словеса, то до конца. Полагаю, следует вменить в обязанности городовым (бывшим милиционерам) смело заносить в ябеду (бывший протокол) такие, например, записи: «выражался иноязычно, оскорбляя тем самым достоинство граждан».
И действенно, да и казне прибыток.
Перевести иноплеменные заимствования на русский труда не составит. Во второй половине девятнадцатого века известный стихотворец проделывал это с легкостью:
По французски – дилетант,
А у нас – любитель.
По-французски – интендант,
А у нас – грабитель.
По-французски – сосьетэ,
А по-русски – шайка.
По-французски – либертэ,
А у нас – нагайка.
Необходимо также вспомнить бесценный опыт славянолюбцев (бывших славянофилов), неутомимых борцов с иноземщиной, изобретателей мокроступа (бывшая галоша), и уж, конечно, всенепременнейше привлечь на помощь Владимира Ивановича Даля, признанного искусника (бывшего мастера) перелагать зарубежные речения на язык родных осин. Ну разве не прелесть:
Атмосфера – колоземица, мироколица.
Агрегат – сгнетка.
Автомат – живуля.
(Впрочем, насчет автомата я не совсем уверен. Смотря, что за автомат. Если АКМ, то какая ж, к черту, «живуля»? Наоборот!)
Неудовлетворительная подготовка наших избранников в области любословия (бывшей филологии) привела к тому, что, потребовав заменить «компьютер» на «вычислительную машину» бедолаги сели в мокроступ, проморгав чуждое нам происхождение слова «машина». В. И. Даль переводит его как «снаряд», «подсилок».
Стало быть, «вычислительный подсилок». И никак иначе!
Читатели! Поможем нашим избранникам! Узрев иноязычие, не проходите мимо! Немедленно переложите его на русский без всякого стеснения (бывших церемоний)!
Примерно так:
Спикер – говоритель.
Брокер – разоритель.
Террорист – ужасник.
Патриот – отчизник.
Фотография – светопись.
Кинематография – двигопись.
Интернет – промеждусетие.
Антисемит – противожид.
Физический – телесный.
Астрофизика – звездотелесие.
Интеллигент – умный больно!!! (именно так, с тремя восклицательными знаками.)
Е. Лукин
Затворите мне темницу
Вполне цензурные соображения
Вчерашний раб, уставший от свободы
Возропщет, требуя цепей.
Максимилиан Волошин
Ну вот и будущее (оно же прошлое, оно же настоящее). Уже здесь, уже осязаемо. Включишь телевизор – там с вредными книжками воюют, откроешь журнал – там вампиров клеймят, зайдёшь в союз писателей, а там один поэт поучает другого: «Ты, когда стихотворение напишешь, прежде чем публиковать, батюшке его покажи. Благословит – тогда печатай».
Знакомые распались на два лагеря. Одни:
«Да что ж это за беспредел такой? Впору цензуру вводить!»
Другие:
«Слушай, куда катимся? Этак цензуру введут!»
Собственно, почему бы и нет? Недаром же многие литераторы (см. выше) заблаговременно пытаются выполнять требования ещё не учреждённого лито. А раз объявились выполняющие, то рано или поздно объявится и требующий.
Когда всё возвращается на круги своя, невольно переживаешь вторую молодость. Помню, какой прилив ребяческих чувств ощутил автор этих строк на стыке двух миллениумов, прочтя критическую статью, обличавшую его в отсутствии положительных героев (для тех, кто не застал: обычное обвинение внутренних рецензий образца 80-х).
А сколько лет автор скинул разом, когда выдающийся наш политтехнолог принялся на конференции заклинать фантастов (не публицистов, не бытописателей), чтобы те не выискивали мрачных черт в окружающей мерзости, сосредоточились на чём-то пусть редком, но светлом, – и очень обиделся, услышав из зала «соцреализм»!
А уж когда автору показали результаты голосования жюри некой премии, где за выставленным нулём следовала поясняющая пометка «идеологически вредное произведение», он, если позволено будет так выразиться, чуть в ностальгии не забился.
Здравствуй, благословенная пора моей юности! Вернулась, не забыла… И почти не изменилась! Разве что вместо слова «антисоветский» в ходу теперь громоздкий оборот «оскорбляющий религиозное и национальное достоинство».
Значит, говорите, грядёт цензура? А знаете, она для меня и после 1991-го не исчезала бесследно: то рассказик по политическим соображениям вернут, то куратор думской областной газеты с особым цинизмом запретит мою постоянную стихотворную колонку «Столбец всему».
Как поучал европейский мыслитель позапрошлого века: несущественно, сколько точек зрения разрешено официально, – тот, кто мыслит самостоятельно, всё равно ни в одну из них до конца не впишется.
Цензура была, есть и будет, просто сейчас она несколько раздробилась, обратясь из монолита в отдельные глыбы, глыбины и мелкие осколочки.
Вновь воскрес такой, казалось бы, вымерший вид, как пуганый редактор. Ну кого, скажите, в наши времена может устрашить следующий пустячок?
Хорошее отношение к голубям
Когда я вижу, что на мой балкон
опять нагадил некий Голубь Мира,
а может быть, и вовсе Дух Святой,
к чему гаданья: он или не он
сейчас воркует с нежностью эмира,
пленённого невольницей простой?
Когда он, ясно видимый отсель,
то тянет шею типа Нефертити,
то делает из бюста колесо,
я навожу пневматику на цель,
а там – летите, пёрышки, летите
и передайте Пабло Пикассо,
что он – неправ.
Тем не менее этот цветок невинного юмора в местной (волгоградской) прессе опубликовать, представьте, так и не удалось. Одна газета побоялась обидеть верующих (Дух Святой), другая – ветеранов (Голубь Мира), третья и вовсе инкриминировала чуть ли не пропаганду насилия.
Знаю, последует возражение: «Передёргиваете, любезнейший! Не про цензуру вы говорите, а про редакционную политику. Цензура – это учреждение. Цензор – это должность…»
А хотите расскажу о цензоре как о должности?
* * *
Свалилась на нас с Любовью Лукиной в 1981-м году нечаянная радость: блуждающая по знакомым рукопись попала на глаза редактору новорождённой «Вечёрки», и тот решил её опубликовать. А мы-то, бедолаги, собирались уже до конца дней «в стол» работать.
Ждём, трепещем. И вдруг звонят в наборный цех (я тогда работал выпускающим в Доме Печати), говорят: «Поднимись на 13-й, там ваша повесть лежит».
– А что там, на 13-м?
– Как что? Цензура.
Опаньки! О цензуре-то мы и не подумали. Кто ж знал, что будет шанс напечататься! Для собственного удовольствия сочиняли…
Пока шёл к лифту, судорожно припоминал: а ведь герой-то у нас – фарцовщик, да еще и не раскаявшийся! И нигде не сказано о руководящей роли партии! И светлое будущее, куда герой наш с дура ума попадает, подозрительное какое-то. Ой, а коммунистическое ли оно? Зарубят ведь повестушку-то...
Выхожу на 13-м, а там стоит перекуривает хороший знакомый, работавший недавно в «Волгоградке». Румяный такой, полный, улыбчивый.
– Саша, где тут цензор сидит? – спрашиваю осторожненько.
– Это я, – приветливо отзывается он.
– Вижу, что ты. Цензор где?
– Ну вот… перед тобой…
Немая сцена.
– Рукопись… у тебя?
– У меня.
– И?
– Что «и»? Прочитал – иди забери.
– Куда?
– Куда-куда! В печать!
Какая была красивая мрачная легенда! А что оказалось? Сидит человек в каморке, елозит пальцем по списку одиозных фамилий и нерасформированных полков. Нету? Значит, в печать. Какой ему смысл за те же деньги гробить зрение и ловить чёрную кошку в тёмной комнате, если точно известно, что материалы на 13-й этаж поднимаются уже идеологически выдержанные, так сказать, дистиллированные…
Позвольте, позвольте! А кто ж их доводил до идеологически дистиллированного состояния?
Да все, через кого они проходили. Начиная с автора и кончая редактором. Каждый сам себе цензор, ибо карьера дороже. Как говаривал сатирик: «Благо странам, которые, в виде сдерживающего начала, имеют в своём распоряжении кутузку, но ещё более благо тем, которые, отбыв время кутузки, и ныне носят её в сердцах благодарных детей своих».
Думаю, не будет ошибкой сказать, что цензура как явление представляет собой единую редакционную политику. То есть достаточно выстроить издателей – и вот она вам, всероссийская цензура, независимо от того, сидит или не сидит на 13-м этаже служащий со списком табуированных имён. (Имя-то заменить, согласитесь, труда не составит. А читатель уж как-нибудь сам затабуирует.)
Тут, конечно, могут снова поддеть: да, но в 1984-м идеологический наезд на супругов Лукиных – был?
Был. Только вот ведь какая незадача: ни при чём тут цензоры. То ли не вчитывались они в наши опусы (фантастика – она и есть фантастика), то ли не желали вчитываться (зарплату же всё равно не прибавят). Зато от зоркого глаза собратьев по перу не убережёшься. Именно они, внимательнейшим образом всё изучив, накатали на нас внутренние рецензии с обвинениями в антикоммунистической направленности творчества да ещё настучали в обком и в комитет. Вот тогда-то припомнили нам и героя-фарцовщика, и дыру во времени, которая ведёт, оказывается, вовсе не в будущее, а прямиком на Запад, и даже клевету на В. И. Ленина, уж не знаю, в чём она состояла.
И, если вдруг некто маститый-простатитый начнёт во всеуслышание стонать, как его угнетала советская цензура, попросите назвать фамилию цензора. Тут же выяснится, что в виду имелся редактор, рецензент, короче говоря, такой же литератор, как и сам пострадавший. И ещё одна закономерность: чем громче стоны, тем больше вероятность, что стенающий и сам был блюстителем идейной чистоты, причём не по долгу службы, а по велению сердца.
Как вымолвил однажды со вздохом видный волгоградский поэт, елейно возведя глаза к потолку бара: «Бог на небесах разберёт, кто на кого стучал…»
Но самому, согласитесь, признаваться как-то неловко. Куда проще свалить все грехи на румяного Сашу с 13-го этажа.
* * *
Ну вот, скажут, то гэбэшников отмывал, представляя их в комическом виде («Пятеро в лодке, не считая Седьмых»), то теперь цензоров отмазывать взялся!
Но что же делать, если все знакомые мне офицеры госбезопасности и впрямь оказывались на поверку удивительнейшими раздолбаями, и это, кстати, подтверждается самим фактом развала СССР. Будь они иными, такого бы просто не стряслось.
И ещё одна странность: писатели, которых КГБ действительно брал под надзор (Борис Стругацкий, Вячеслав Рыбаков), почему-то изображают комитетчиков живыми нормальными людьми. Невольно возникает подозрение, что, чем брутальнее образы офицеров контрразведки, тем меньше автор встречался с прототипами.
Я давно привык к мысли, что моя жизнь целиком состоит из нетипичных событий. Любопытно, что и после смены общественного строя, когда чёрное обернулось белым и наоборот, события эти поменяли окрас, но всё равно остались нетипичными.
Приведу пример.
Только-только демобилизовавшись (1975), встретил я бывшего сокурсника, успевшего стать редактором городской молодёжной газеты, и, желая оживить беседу, поведал ему забавную, на мой взгляд, историю о том, как однажды в караулке командир группы дивизионов побил начкара буханкой.
Лицо собеседника застыло.
– Этого не может быть, – с тихой решимостью произнёс он. – То, что ты рассказываешь, клевета на Советскую Армию.
Честно сказать, я слегка испугался. Не за себя, даже не за него – просто жутковато, знаете, когда живой человек превращается на глазах в статую из закалённой стали.
Прошло двадцать с лишним лет, не стало советской власти – и вот в разговоре (нет, не с ним, но с кем-то очень на него похожим) я опять привёл к слову всё ту же самую историю про побитого буханкой начкара.
Лицо собеседника застыло.
– То, что творилось в советской армии, – сказал он со сдержанной болью в голосе, – было куда страшнее. А ты своими байками пытаешься свести всё это к анекдоту…
Его устами говорило общество. В тот момент он принадлежал народу.
Иногда кажется, будто вся моя жизнь есть воплощённая клевета на наше прошлое и настоящее.
Однако продолжим отмазывать цензора.
Борис Натанович Стругацкий признал с прискорбием, что после отмены цензуры он ожидал блистательного взлёта российской фантастики и, увы, не дождался. Возникает вопрос: а так ли уж был велик вред, наносимый данному литературному направлению?
Нет, и вот почему.
Фантастика сравнительно с реалистической литературой (а тем паче с публицистикой) применяет более мощную «защиту от дурака». Если человек признаётся, что не понимает фантастики – ничего страшного, всё в порядке. Он и не должен её понимать. Боже упаси, ежели поймёт! Не помню, кому принадлежит эта мысль, но «иной от правды взбесится и покусает», как, скажем, случилось с советскими гражданами в годы перестройки.
Помню радость и удивление, когда я увидел опубликованным жуткий рассказ Андрея Лазарчука о том, как оставшийся на даче мальчик напрасно ждёт возвращения родителей из города: прошлой ночью что-то страшно грохотало, лил дождь, теперь вот светятся деревья и приползает к порогу издыхающая облезлая собака… Всё просто: ни редактор, ни цензор ведать не ведали о признаках радиоактивного заражения – дело было, кажется, ещё до Чернобыля. Пожали плечами (о чём это он?) – и разрешили печатать.
Под прессом цензуры фантастика умнеет, под прессом рынка – напротив. Те же процессы происходят и с теми, кого раньше именовали широким читателем. Поразительно, сколь быстро он, когда-то чутко ловивший любой намёк автора, вернулся в первобытное состояние, очень точно схваченное Михаилом Юрьевичем Лермонтовым в предисловии к «Герою нашего времени»: «Она (наша публика) не угадывает шутки, не чувствует иронии, она просто дурно воспитана».
Гусары – народ горячий.
* * *
Поиск крайнего дело важное, дело государственное. Ну нельзя же, согласитесь, взять и честно признаться: да, господа, в 1991-м нам срочно понадобился класс крупных собственников. Вот мы и намекнули прозрачно: сограждане, разрешаем грабить народ, страну – и ничего вам за это в течение нескольких лет не будет. Если что, разбирайтесь друг с другом сами.
Теперь приходится расхлёбывать, так что крайний позарез как нужен.
Искусство, например. Чем не «козёл опущения»!
Думаете, почему в рядах прокуратуры свирепствует коррупция? Почему менты взятки берут, с преступниками в сговоры вступают, ногами бьют задержанных?
Книжек начитались.
Прочтёт Дивова или Лукьяненко – чистый кровопийца становится.
Прикол, говорите? Увы, не прикол, а весьма распространённая мысль, доведённая до логического конца. Или до абсурда, что, впрочем, одно и то же.
Вроде бы укрощение искусства уже идёт вовсю. Список возможных оскорблений национального, религиозного и прочих достоинств растёт. Как следствие, пышно и ядовито расцветает само искусство, поскольку давно известно: хочешь, чтобы какое-нибудь явление полезло из квашни, – подвергни его полузапрету.
У Леонида Соболева в «Капитальном ремонте» есть замечательный эпизод: накануне германской войны получен приказ убрать с боевых кораблей все деревянные предметы. Потому что горючий материал. И боцман, страдая, выносит свой рундучок. Однако деревянный палубный настил не трогают, потому что какой же это корабль без палубы?
Так, примерно, всё и будет. Рундучок вынесут, палубу оставят.
Причём имейте в виду, господа беллетристы: мы с вами именно рундучок.
Принцип отсева плевел уже сейчас бестолков донельзя. Вот на экране девушка обрушивается на некое сценическое представление за участие в нём бомжей и проституткок. И не вспомнится бедняжке, что в Евангелии тоже действуют и блудницы, и – простите, если сможете – лица без определённого места жительства («лисицы имеют норы и птицы небесные – гнёзда, а Сын Человеческий не имеет, где приклонить голову»).
Призывы к крестовому походу против вредных книг дело, конечно, святое. Только где найти безвредную книгу? Их в принципе не бывает. Говорят, в прошлом году на зоне один осужденный прочёл «Колобка» и на следующий день бежал. Лишь тогда начальство колонии, спохватившись, уничтожило разлагающую литературу. О чём же оно, интересно, думало раньше?
Страшно помыслить, сколько женщин утоплено любителями песни «Из-за острова на стрежень». Споёт – утопит, споёт – утопит…
А кто сможет указать хотя бы одного вредного античного автора? Кто эти суки, развалившие Рим? Петроний? Апулей? А потребуйте изъять их из библиотек – вас филологи растопчут. Где гарантия, что через две тысячи лет литературой не будет считаться именно тот мутный поток чтива, от которого сейчас все, кому не лень, приходят в ужас?
Да, но мы-то живём не через две тысячи лет! Литераторы (в том числе и фантасты), пока их не взяли на цугундер, сами обязаны осознать, что именно они в ответе за уровень духовности нашей читающей публики…
А вот в этом-то я как раз позволю себе усомниться.