Текст книги "Триумф и трагедия императора"
Автор книги: Евгений Тарле
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 47 (всего у книги 67 страниц)
Если из этой фразы исключить и не весьма правдоподобно звучащую интимность по адресу Мишо о том, как «мы» (т. е. они вдвоем: царь да Мишо) об этом «вспомним» и т. д., то зерно истины все-таки может быть из всего этого разговора выявлено вполне, тем более что у нас есть и другие аналогичные показания: Александр твердо решил в этот момент продолжать войну против Наполеона до самых последних пределов возможного.
Что Мишо, вообще говоря, охотно привирает в своем свидетельстве, явствует еще из слов, будто бы Александр только от него первого узнал об оставлении Москвы. Между тем мы знаем (но Мишо этого документа не знал, – иначе он, конечно, воздержался бы от лжи), что Александр сам засвидетельствовал о получении им первого известия о сдаче Москвы от Ростопчина с курьером, посланным еще 13 сентября через Ярославль. Мы это знаем из рескрипта, привезенного в ставку Кутузова князем Волконским. Александра тогда болезненно поразило это донесение Ростопчина. «Я отправляю… князя Волконского, дабы узнать от вас о положении армии и о побудивших вас причинах к столь несчастной решимости», – так кончался упомянутый рескрипт к Кутузову, хорошо передающий отношение царя к главнокомандующему.
Растерянность при петербургском дворе, в царской семье, в дворянстве, в купечестве была очень большая. Не пойдет ли Наполеон из Москвы в Петербург?
Сестра царя Екатерина Павловна, находившаяся в Ярославле, заклинала брата не заключать мира. «Москва взята… Есть вещи необъяснимые. Не забывайте вашего решения: никакого мира, – и вы еще имеете надежду вернуть свою честь… Мой дорогой друг, никакого мира, и если бы вы даже очутились в Казани, никакого мира»[191], – так писала царю его сестра при первом известии о вступлении Наполеона в древнюю столицу.
Александр поспешил ответить сестре, что он и не думает о мире. «Удостоверьтесь, что мое решение бороться более непоколебимо, чем когда-либо. Я скорее предпочту перестать быть тем, чем я являюсь, но не вступать в сделку с чудовищем, которое составляет несчастие всего света… Я возлагаю мою надежду на бога, на восхитительный характер нашей нации и на мое постоянство в решимости не подчиняться ярму»[192].
Конечно, естественное чувство оскорбленного самолюбия, раздражение и гнев могли быть и у Александра. Но истинный смысл твердого поведения царя после такого страшного удара, как потеря Москвы, объясняется прежде всего, как уже замечено в первой главе этой работы, также обстоятельствами, в которых находился Александр перед лицом высшей аристократии и дворянства, широких кругов генералитета и офицерства (особенно гвардейского), купечества, связанного в той или иной степени с экспортной торговлей. Он знал, что нового Тильзита ему не простят, он прекрасно понимал еще задолго до войны, что если уж война затеется, то ему нужно или выйти из нее с честью, или потерять престол. А он хорошо знал по примерам отца и деда, что в Петербурге люди, теряя престол, обыкновенно на свете долго не заживаются. Ведь в то самое время, когда Александр в Петербурге говорил полковнику Мишо и писал сестре, что он ни в каком случае мира с Наполеоном не заключит, в Москве в кремлевских царских апартаментах Коленкур говорил Наполеону об этой невозможности для Александра заключить мир. Еще за полтора года до пожара Москвы Александр имел разговор с наполеоновским послом Коленкуром, и Наполеон знал об этом разговоре. Коленкур, герцог Виченцский, пользовавшийся большим доверием и фавором у Александра, так передает его слова: «Скажите императору Наполеону, что земля тут трясется подо мною, что в моей собственной империи мое положение стало нестерпимым вследствие его (Наполеона. – Е. Т.) нарушения трактов. Передайте ему от моего имени это честное и последнее заявление: раз уже начнется война, – ему, Наполеону, или мне, Александру, придется потерять свою корону»[193]. Это не было фразой, а вполне соответствовало глубокому убеждению царя, да едва ли расходилось и с объективной истиной. Это говорилось в 1811 г.
И вот теперь, после гибели Москвы, родная сестра Александра написала ему именно то, о чем он еще до войны сам заявил Наполеону через Коленкура. Царя незачем было и убеждать в том, что для него самого было давным-давно ясно. Александр понимал: ему простят, что он сидит в Петербурге, когда русская армия истребляется на Бородинском поле, ему простят гибель Смоленска, гибель Москвы, потерю пол-России, но мира с Наполеоном не простят. Настал момент решать, кому из двух потерять корону: Наполеону или Александру.
Таковы были настроения царя после гибели Москвы. Они еще усилились, когда Александр учел, что творится вокруг. Настроения народа были несравненно более искренними и непосредственными.
Выехав из Епифани 17 сентября в три часа ночи, купец Маракуев видел «к стороне Москвы сильное зарево, но мало похожее на зарево обыкновенное, а к концу горизонта весь воздух казался как бы раскаленным докрасна столбом, который простирался от земли до неба и казался как бы колеблющимся или дрожащим… Смотря на это, не можно было выразить тех чувств, какие были тогда в душе. Страх, жалость и ужасная неизвестность приводили в какое-то оцепенение».
«Страх» и «жалость» не выражают того впечатления, которое пожар произвел на крестьян, о чем единогласно свидетельствуют нам сохранившиеся документы.
Когда в октябре генерал Лористон, посол Наполеона, жаловался Кутузову на «варварское» отношение русских крестьян к французам, то старый фельдмаршал в извинение и объяснение этого факта сказал, что русские крестьяне относятся к французам так, как их предки относились к монголам. Лористон был недоволен этим сравнением цивилизованной армии его величества императора и короля с полчищами Чингисхана, но оно очень точно передает психологию русского крестьянина, видящего, как огромная вооруженная орда ворвалась в его отечество и не перестает терзать, грабить, жечь и обливать его кровью. «Татарское разорение» – именно так вспоминали долго подмосковные крестьяне наполеоновское нашествие.
После Бородина и гибели столицы стремление уничтожить захватчиков сделалось всенародным в полном смысле слова. Ставка Наполеона на устрашение России была бита.
6
Мы видели, что Александр поспешил категорически заверить сестру, что мира с Наполеоном он не заключит ни в каком случае.
Однако Екатерина Павловна не успокаивалась. 19 сентября она снова пишет брату: «Мне невозможно далее удерживаться, несмотря на боль, которую я должна вам причинить. Взятие Москвы довело до крайности раздражение умов. Недовольство дошло до высшей точки, и вашу особу далеко не щадят. Если это уже до меня доходит, то судите об остальном. Вас громко обвиняют в несчастье, постигшем вашу империю, во всеобщем разорении и разорении частных лиц, наконец, в том, что вы погубили честь страны и вашу личную честь. И не один какой-нибудь класс, но все классы объединяются в обвинениях против вас. Не входя уже в то, что говорится о том роде войны, которую мы ведем, один из главных пунктов обвинений против вас – это нарушение вами слова, данного Москве, которая вас ждала с крайним нетерпением, и то, что вы ее бросили. Это имеет такой вид, что вы се предали. Не бойтесь катастрофы в революционном роде, нет. Но я предоставляю вам самому судить о положении вещей в стране, главу которой презирают. Нет ничего такого, что люди не могли бы сделать, чтобы восстановить честь, но при желании всем пожертвовать для отечества говорят: „К чему это поведет, когда все изничтожается, портится вследствие неспособности начальников?“ Мысль о мире, к счастью, не всеобщая мысль, далеко не так, потому что чувство стыда, возбужденное потерей Москвы, порождает желание мести. На вас жалуются, и жалуются громко. Я думаю, мой долг сказать вам это, дорогой друг, потому что это слишком важно. Что вам надлежит делать, – не мне вам это указывать, но спасите вашу честь, которая подвергается нападениям. Ваше присутствие может расположить к вам умы; не пренебрегайте никаким средством и не думайте, что я преувеличиваю; нет, к несчастью, я говорю правду, и сердце от этого обливается кровью у той, которая стольким вам обязана и желала бы тысячу раз отдать жизнь, чтобы вывести вас из того положения, в котором вы находитесь»[194].
В своем ответе на это письмо Александр старается реабилитировать себя по крайней мере в глазах сестры. Слишком уж, очевидно, оскорбило и взволновало Александра ее письмо. Быть может, за всю его жизнь никто его в прямых обращениях к нему так больно не задел, как Наполеон в 1804 г., попрекнув царя очень прозрачно (в официальной ноте) отцеубийством, и как теперь Екатерина Павловна, укоряя его в предательстве по отношению к Москве и в потере личной чести. Ответ Александра последовал уже 30 сентября[195].
«Что люди несправедливы к тому, кто находится в несчастии, что его обвиняют, что его терзают, – это дело самое обыкновенное. Я никогда не делал себе никаких иллюзий в этом отношении, я был уверен, что это со мной случится, едва только судьба будет ко мне неблагосклонна… Несмотря на неохоту утомлять кого бы то ни было подробностями, которые меня касаются, неохоту, которая еще бесконечно увеличивается, когда я нахожусь в несчастье, искренняя привязанность, которую я к вам питаю, заставляет меня превозмочь это чувство, и я вам изложу дела так, как я на них смотрю.
Что может делать человек больше, чем следовать своему лучшему убеждению? Оно-то мной только и руководило. Оно заставило меня назначить Барклая командующим 1-й армией на основании репутации, которую он себе составил во время прошлых войн против французов и против шведов. Это убеждение заставило меня думать, что он по своим познаниям выше Багратиона. Когда это убеждение еще более увеличилось вследствие капитальных ошибок, которые этот последний сделал во время нынешней кампании и которые отчасти повлекли за собой наши неудачи, то я счел его менее чем когда-либо способным командовать обеими армиями, соединившимися под Смоленском. Хотя и мало довольный тем, что мне пришлось усмотреть в действиях Барклая, я считал его менее плохим, чем тот (Багратион – Е. Т.), в деле стратегии, о которой тот не имеет никакого понятия. Словом, у меня тогда, по моему убеждению, лучшего никого не было… Царю сказали, что Барклая и Багратиона считают одинаково неспособными командовать такими большими массами и что в армии хотят Петра Палена.
Не говоря уже о вероломном и безнравственном характере и о преступлениях этого человека, вспомните только, что он уже 18–20 лет не видел неприятеля… Как я мог положиться на него, и где доказательства его военного таланта? В Петербурге я нашел, что все умы настроены в пользу назначения старого Кутузова главнокомандующим. Это был общий крик: то, что я знал об этом человеке, меня сначала отталкивало от него, но когда письмом от 5 августа Ростопчин меня известил, что вся Москва желает, чтобы Кутузов командовал, так как находят, что Барклай и Багратион оба к этому неспособны, а в это же время, как нарочно, Барклай делал одну глупость за другой у Смоленска, я не мог поступить иначе, как уступить общим желаниям, и я назначил Кутузова. Я и теперь думаю, что при обстоятельствах, в которых мы находились, я не мог поступить иначе, как выбрать между тремя генералами, одинаково мало способными к главному командованию, того, за кого высказывался общий голос.
Я перехожу теперь к пункту, который ближе всего меня касается: к моей личной чести… Я не могу думать, что в вашем письме ставится вопрос о той личной храбрости, которую имеет каждый солдат и которой я не придаю никакой цены. Впрочем, если уж я должен иметь унижение останавливаться на этом предмете, я вам сказал бы, что гренадеры полков Малороссийского и Киевского могли бы удостоверить, что я умею держаться под огнем так же спокойно, как и всякий другой. Но, еще раз, я не думаю, что в вашем письме идет речь об этой храбрости, и я предполагаю, что вы хотели сказать о храбрости моральной – о единственной, которой в выдающихся положениях можно придавать некоторую цену. Может быть, если бы я остался при армии, мне удалось бы вас убедить, что у меня тоже есть доля ее. Но чего я не могу понять, это что вы, которая в своих письмах в Вильну хотели, чтобы я уехал из армии, вы, которая в письме от 5 августа, доставленном Вельяшевым, говорите мне: „ради бога, не берите на себя командования…“, установляя таким образом, как факт, что я не могу внушать никакого доверия, – я не понимаю, что вы хотите сказать в вашем последнем письме словами: „Спасайте вашу честь… ваше присутствие может примирить с вами умы“. Понимаете ли вы под этим мое присутствие в армии? И как примирить эти два столь противоречивых мнения?»
Дальше Александр говорит, что он, назначив Кутузова, отказался от мысли ехать в армию отчасти из-за советов сестры, отчасти «вследствие воспоминания о том, что наделал придворный характер этого человека под Аустерлицем». Тут царь имеет в виду поведение Кутузова перед роковой битвой 2 декабря 1805 г. Тогда, в 1805 г., у царя, правда, не хватило ума и хитрости, чтобы распознать игру Наполеона, который прикидывался испуганным, чтобы подманить русских к нападению и этим вконец погубить их, и Наполеон царя обманул, но зато Кутузова царь понял. Он понял, что Кутузов единственный. кто вполне разгадал игру Наполеона, и он хотя и советовал не начинать битвы, но слишком слабо советовал, слишком легко уступил, не предостерег. Царь не мог никогда простить Кутузову его поведения в то время, так ясно обнаружившего военную бездарность самого Александра, мечтавшего о славе великого полководца. Переходя далее к своему положению после Бородина, царь говорит, что, не будучи в армии, он не мог воспрепятствовать «губительному отступлению» после Бородина, решившему участь Москвы.
Александр, заметим мимоходом, тут снова лишний раз обнаруживает свое глубокое, истинно дилетантское непонимание военного дела. Он думает (а может быть, прикидывается), что, не будь «неспособного» Кутузова, можно было бы после Бородина дать Наполеону новое сражение сейчас же и победить его.
Кончается письмо уверением, что он, по мере сил, от всего сердца служит отечеству. «Что касается таланта, – может быть, у меня недостаток его, но ведь он не приобретается: это – благодеяние природы, и никто никогда себе его не достал сам. Обслуживаемый так плохо, как я, нуждаясь во всех областях в нужных орудиях, руководя такой огромной машиной, в таком страшном критическом положении, и притом против адского противника, соединяющего с самой ужасной преступностью самый замечательный талант, и который распоряжается всеми силами целой Европы и массой талантливых людей, сформировавшихся за 20 лет резолюции и войны, – не удивительно, что я испытываю поражения».
Нет другого письма к его сестре, и тем более к кому бы то ни было другому, в котором царь так полно высказал бы свои воззрения на эту войну и свое настроение. Он за всю жизнь не переживал более критического времени, чем между Бородином и Тарутином, если не считать времени между тем моментом, когда граф Пален сообщил ему, что император Павел хочет его, Александра, арестовать, и тем ночным часом, когда тот же Пален вошел к нему и заявил, что император Павел только что перестал существовать. «Довольно ребячиться, ступайте царствовать!» – сказал ему тогда «вероломный и безнравственный» Пален, о котором с такой ненавистью пишет Александр сестре в только что приведенном письме. Этих слов он Палену никогда не простил. «Спасайте вашу честь», – сказала царю Екатерина Павловна в сентябре 1812 г., и ей он простил. При тех сложнейших и крайне загадочных отношениях, какие были между этими братом и сестрой, ей он всегда все прощал…
Александр между прочим дает здесь вполне отрицательную оценку трем лучшим генералам своей армии – Барклаю, Багратиону и Кутузову – и сохраняет полное при этом молчание о четвертом бессменном кандидате в главнокомандующие – о Беннигсене. А между тем, если учесть слова Александра о «губительности» отступления после Бородина, которые полностью совпадают с воззрением Беннигсена, то будет достаточно ясно, что Александр, конечно, предпочел бы в качестве преемника Барклая вовсе не «неспособного» Кутузова, а именно Беннигсена, которого ведь он уже раз и сделал главнокомандующим (в войну 1807 г.), несмотря на то, что Беннигсен столь же «вероломно» и «безнравственно» совершил «преступление» в ночь с 11 на 12 марта 1801 г. в Михайловском дворце, как и Пален. Только горькая необходимость, полное сознание своей собственной беспомощности могли заставить Александра назначить главнокомандующим Кутузова, который был ему ненавистен.
«Вас обвиняют в неспособности»[196], – написала Александру в ответ на эти излияния злая и умная сестра. В том беспомощном положении, в котором находился царь, нечего было и думать о борьбе против ненавистного одноглазого «старого сатира», засевшего в Тарутине с армией. Нужно было покориться и ждать. Александр покорился.
Судьба армии и России перешла в руки Кутузова.
297
1
В кратком анализе событий 1812 г. совсем немыслимо было бы пытаться дать сколько-нибудь полную картину внутреннего положения России в год наполеоновского нашествия. Мы тут постараемся на нескольких немногих страницах выяснить в самом общем виде, какое впечатление произвели события на разные классы русского народа. Начать нужно, конечно, с основного вопроса, имеющего огромную историческую важность: как отнеслось к нашествию подавляющее большинство народа, т. е. тогдашнее крепостное крестьянство – помещичьи, государственные, удельные крестьяне?
На первый взгляд, казалось бы, перед нами странное явление: крестьянство, ненавидящее крепостную неволю, протестующее против нее ежегодно регистрируемыми статистикой убийствами помещиков и волнениями, поставившее под угрозу вообще весь крепостнический строй всего 37–38 лет до того в восстании Пугачева, – это самое крестьянство встречает Наполеона как лютого врага, не щадя сил, борется с ним, отказывается делать то, что делали крестьяне во всей завоевываемой Наполеоном Европе, кроме Испании, т. е. отказывается вступать в какие бы то ни было торговые сделки с неприятелем, сжигает хлеб, сжигает сено и овес, сжигает собственные избы, если есть надежда сжечь забравшихся туда французских фуражиров, деятельно помогает партизанам, проявляет такую неистовую ненависть к вторгшейся армии, какой нигде и никогда французы не встречали, кроме той же Испании. Между тем у нас есть определенные сведения, что еще в 1805–1807 гг., да и в начале нашествия 1812 г., в русском крестьянстве (больше всего среди дворовых слуг и вблизи городов) бродили слухи, в которых представление о Наполеоне связывалось с мечтаниями об освобождении. Говорилось о мифическом письме, которое будто бы французский император послал царю, что, мол, пока царь не освободит крестьян, до той поры будет война и миру не бывать. Каковы же причины, приведшие к такому резкому повороту, к такому решительнейшему изменению во взглядах?
После всего, что было сказано выше, незачем повторять, что Наполеон вторгся в Россию в качестве завоевателя, хищника, беспощадного разорителя и ни в малейшей степени не помышлял об освобождении крестьян от крепостной неволи. Для русского крестьянства защита России от вторгшегося врага была в то же время обороной своей жизни, своей семьи, своего имущества.
Начинается война. Французская армия занимает Литву, занимает Белоруссию. Белорусский крестьянин восстает, надеясь освободиться от панского гнета. Белоруссия была в июле и августе 1812 г. прямо охвачена бурными крестьянскими волнениями, переходившими местами в открытые восстания. Помещики в панике бегут в города – в Вильну к герцогу Бассано, в Могилев к маршалу Даву, в Минск к наполеоновскому генералу Домбровскому, в Витебск к самому императору. Они просят вооруженной помощи против крестьян, умоляют о карательных экспедициях, так как вновь учрежденная Наполеоном польская и литовская жандармерия недостаточно сильна, и французское командование с полной готовностью усмиряет крестьян и восстанавливает в неприкосновенности все крепостные порядки. Таким образом, уже действия Наполеона в Литве и Белоруссии, занятых его войсками, показывали, что он не только не собирался помогать крестьянам в их самостоятельной попытке сбросить цепи рабства, но что он будет всей своей мощью поддерживать крепостников-дворян и железной рукой подавлять всякий крестьянский протест против помещиков. Это согласовалось с его политикой: он считал польских и литовских дворян основной политической силой в этих местах и не только не желал их отпугивать, внушая их крестьянам мысль об освобождении, но и подавлял своей военной силой огромные волнения в Белоруссии.
«Дворяне этих губерний Белоруссии… дорого заплатили за желание освободиться от русского владычества. Их крестьяне сочли себя свободными от ужасного и бедственного рабства, под гнетом которого они находились благодаря скупости и разврату дворян. Они взбунтовались почти во всех деревнях, переломали мебель в домах своих господ, уничтожили фабрики и все заведения и находили в разрушении жилищ своих мелких тиранов столько же варварского наслаждения, сколько последние употребили искусства, чтобы довести их до нищеты. Французская стража, исходатайствованная дворянами для защиты от своих крестьян, еще более усилила бешенство народа, а жандармы или оставались равнодушными свидетелями беспорядков, или не имели средств, чтобы им помешать»[197] – таково, например, показание А. X. Бенкендорфа (тогда полковника в отряде Винценгероде). Таких показаний немало.
Маршал Сен-Сир, проделавший кампанию 1812 г., прямо говорит в своих воспоминаниях, что в Литве уже определенно начиналось движение крестьян: они выгоняли помещиков из усадеб. «Наполеон, верный своей новой системе, стал защищать помещиков от их крепостных, вернул помещиков в их усадьбы, откуда они были изгнаны», и дал им своих солдат для охраны от крепостных. Крестьянское движение, которое уже кое-где (в западных губерниях) стало принимать очень резко выраженный характер, было беспощадно удушено самим Наполеоном и в Литве, и в Белоруссии.
2
Конечно, классовая борьба, борьба крепостного крестьянства против помещиков, не прекращалась и в 1812 г., как она не прекращалась ни на один год, ни на один месяц и до и после 1812 г. Но изгнание врага из пределов России сделалось для русского крестьянства первоочередной задачей во всю вторую половину 1812 г.
Хищник, вторгшийся в русские пределы, нес крестьянам не свободу, а новые тяжелые цепи. И русское крестьянство это очень хорошо поняло и по достоинству оценило.
Если русское крепостное крестьянство очень скоро удостоверилось, что от Наполеона ждать освобождения не приходится, то отсюда не следует, что в 1812 г. в России не было вовсе крестьянского движения против крепостного права. Оно, бесспорно, было, но не связывало в подавляющем большинстве своих надежд с нашествием. И в архивах и в печатных источниках иногда очень глухо, с нарочитой беглостью и неясностью встречаются указания, намеки, краткие рассказы. Я попытаюсь привести несколько фактов, относительно которых удалось найти ясные, конкретные данные.
Общее впечатление такое: крестьяне в 1812 г. то в одном, то в другом месте восставали против помещиков, как и в предшествующие и последующие годы. Но наличие неприятельской армии в стране, конечно, не усиливало, а, напротив, ослабляло движение против помещиков. Беспощадно грабящий неприятель решительно отвлекал внимание крестьян от помещиков, и мысль о грозящей гибели России, о порабощении всего русского народа иноземным хищником и насильником все более выступала на первый план. Нужно к этому прибавить, что и помещики очень сильно присмирели в 1812 г. и со своей стороны старались не раздражать и не очень обижать крепостных. Очень многие из помещиков просто убегали из своих деревень в столицы и в губернские города, и о них в оставленных поместьях ничего не было слышно, а приказчики и управляющие тоже вели себя без «господ» совсем не так, как всегда. Необходимо тут же отметить, что народ и в деревнях и в Москве часто негодовал на то, что «господа» убегают от неприятеля, вместо того чтобы оказать сопротивление. Чувство родины разгорелось в народе в особенности после гибели Смоленска. Армия Наполеона нигде решительно, даже в Египте, даже в Сирии, не вела себя так необузданно, не убивала и не истязала население так нагло и жестоко, как именно в России. Французы мстили за пожары деревень, сел и городов, за сожжение Москвы, за непримиримую вражду со стороны русского народа, которую они ощущали от начала до конца в течение всего своего пребывания в России.
Разорение крестьян проходившей армией завоевателя, бесчисленными мародерами и просто разбойничавшими французскими дезертирами было так велико, что ненависть к неприятелю росла с каждым днем.
Рекрутские наборы в России следовали один за другим и встречались народом не только безропотно, но с неслыханным и невиданным прежде одушевлением.
Интересно проследить обстоятельства всех наборов, вплоть до набора 12 декабря 1812 г. Тогда было повелено собрать во всем государстве по восьми человек рекрут с каждых пятисот человек.
Это был, считая с ополченскими наборами, фактически уже третий «общий» набор (по крайней мере для некоторых губерний).
В обычное время это была ненавистная и страшная рекрутчина, теперь, после гибели Москвы, набор возбуждал в народе совсем другие чувства, которым изумлялись и которыми восхищались очевидцы. «В Тамбове все тихо… До нас доходит лишь шум, производимый рекрутами. Мы живем против рекрутского присутствия, каждое утро нас будят тысячи крестьян: они плачут, пока им не забреют лба, а сделавшись рекрутами, начинают петь и плясать, говоря, что не о чем горевать, что такова воля божья. Чем ближе я знакомлюсь с нашим народом, тем более убеждаюсь, что не существует лучшего…» – так писала 30 сентября 1812 г. М. И. Волкова своей подруге В. И. Ланской. Тамбову и Тамбовской губернии в это время не угрожало никакой опасности, но раздражение и чувство обиды за разоряемую и унижаемую Россию были налицо и проявлялись в этих самых людях, которые жили в нужде и крепостной неволе. Современники и очевидцы не могут иной раз этому достаточно надивиться, но самый факт удостоверяют категорическим образом. Мы знаем, как вели себя под Смоленском, при Бородине, под Малоярославцем те рекруты, которые «пели и плясали» от радости, когда их брали в солдаты. Они-то и заставили Наполеона поставить русских по личному мужеству в боях выше всех народов, с которыми ему пришлось сражаться. А с каким народом ему не приходилось сражаться?
Таковы были наиболее характерные настроения 1812 г. Но при существовании крепостного строя, разумеется, не могли местами не обнаружиться и другие течения.
Конечно, Наполеон явно фантазировал и преувеличивал, когда говорил о «многочисленных деревнях», просивших его освободить их, но, несомненно, не могло не быть единичных попыток такого обращения к нему, пока еще не все крестьяне удостоверились, что Наполеон и не думает об уничтожении помещичьей власти и что пришел он как завоеватель и грабитель, а вовсе не как освободитель крестьян.
Были там и сям проявления крестьянского движения против помещиков, и я приведу несколько данных об этом, потому что без этого картина 1812 г. была бы неверна и неполна.
Но читатель должен твердо помнить о следующем. Во-первых, не протесты крестьян против помещиков, без чего не обходился буквально ни один год за все время существования крепостного права, а именно относительная редкость этого явления характерны для годины наполеоновского нашествия. Во-вторых, даже при волнениях или восстаниях крестьян, и именно в двух наиболее серьезных случаях (в Тверской губернии и в пензенском ополченском лагере), налицо оказывалось единодушное патриотическое, антифранцузское настроение. Это настолько характерно, настолько знаменательно для описываемого времени, что я приведу эти факты с некоторыми уточнениями. В-третьих, наконец, – и это самое главное, – все эти волнения крестьян в 1812 г. были буквально каплей в море сравнительно с гигантским подъемом чувства гнева к иноземному хищнику, разорителю и оскорбителю России, которое так непреодолимо охватило многомиллионную народную массу и сделалось могучим двигателем победы над страшным врагом.
Крестьяне Московской губернии «говорили дерзости проезжающим и могли бы зайти далее, если бы за ними не было бдительного надзора», – пишет М. И. Волкова своей подруге Ланской, рассказывая о днях, предшествовавших гибели Москвы. Волкова даже жалеет, что все так ругают Ростопчина, в ее глазах он имеет большую заслугу: «он охранил чернь, которая везде легкомысленна», «охранил» эту «чернь» от «вероломных намерений» Наполеона. Чем же он достиг этого? А вот именно тем, что до последней минуты уверял, будто Москва не будет сдана. Народ не успел взбунтоваться, потому что о сдаче Москвы узнали одновременно со вступлением французского авангарда через Дорогомиловскую заставу. За эту ложь во спасение многие дворяне вроде Волковой прощали Ростопчину все его грехи.
Все это не вылилось в сколько-нибудь сильное, организованное движение. Уже после Смоленска, а особенно к моменту занятия Наполеоном Москвы, когда окончательно стало ясно, что завоеватель и не думает об освобождении крестьян, даже и эти отдельные проявления крестьянского движения почти прекратились. Нужно сказать, что и по размерам и по характеру крестьянское движение в Литве и Белоруссии, вызванное обманчивыми надеждами на Наполеона, было гораздо более бурным, чем в губерниях коренной России. Как сказано, оно было там задавлено свирепыми усмирениями со стороны самого Наполеона.
Весной 1812 г. в Вологодской губернии началось длительное дело крестьян, проданных помещицей Щербининой надворному советнику Яковлеву. Крестьяне отказались повиноваться Яковлеву, во-первых, ссылаясь на незаконность этой сделки и приводя в доказательство, что будто они должны были остаться в роду графов Воронцовых (Щербинина была урожденная Дашкова и племянница С. Р. Воронцова), а сверх того крестьяне указывали на то, что Яковлев гонит крестьян на свои вятские и пермские заводы. Дело тянулось весь 1812 и часть 1813 г.; правительство не решалось пустить в ход оружие, пока Наполеон был в России. Только в июне 1813 г. был послан в «бунтующую вотчину» Башкирский полк, который стрелял в крестьян и убил 24 человека, переранил гораздо больше и восстановил «порядок». Часть крестьян укрылась в вологодских лесах и лишь постепенно вернулась домой. Несколько зачинщиков (или, как выражаются документы, начинщиков) было отдано под суд и приговорено к 200 ударам кнута. К сожалению, из бумаг не видно, ни сколько именно человек было осуждено, ни сколько из осужденных выжило после наказания. Известно, что даже и 100 ударов было более чем достаточно для умерщвления наказуемого. Стрельба и усмирение произошли лишь в нюне 1813 г.[198] То же неповиновение и по тем же причинам оказали Яковлеву крестьяне Череповецкого уезда Новгородской губернии.








