Текст книги "Против кого дружите?"
Автор книги: Евгений Стеблов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 17 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Сергей Владимирович был явно ошарашен и видом Марины, и ее монологом. После ее ухода он еще помолчал некоторое время, а потом сказал:
– Во то-то-то-тоже. Приехала – ест, п-п-п-пьет и еще оскорбляет!
Позже выяснилось, что столь резкий выпад Марины объяснялся каким-то нелицеприятным высказыванием Сергея Владимировича во французском посольстве в адрес Лили Брик. Но происхождение синяка осталось неясным. Как известно, у Марины Влади было несколько сестер. Одна из них, Оля, телевизионный продюсер, намеревалась запустить проект нового фильма. Этакое «Я шагаю по Парижу» с участием Марины, Никиты и вашего покорного слуги. Оля приезжала с этой целью в Москву. Мы ее принимали. Нам, конечно, до смерти хотелось 2-3 месяца поработать в Париже. Тогда, в брежневское время, это казалось почти фантастикой. И Оля, и Марина – дочери русских эмигрантов – говорили и понимали по-нашему вполне свободно. Кроме мата и юмора, которые построены на алогизмах и требовали более углубленного знакомства с Россией.
Как-то, засидевшись в ресторане Союза композиторов, Оля, я и Никита вышли на заснеженную ночную Тверскую улицу (тогда улица Горького). Вернее, Олю я нес на руках, пока Никита ловил такси. Мы были в приподнятом настроении от водки, мороза и заманчивых замыслов. Я бросил Олю в сугроб к ее удовольствию. Я чувствовал, что ей это нравится. Что ей хочется чего-то этакого – черт знает чего! Когда сели в машину – Никита рядом с шофером, а мы с Олей сзади, – я положил ее ноги на плечи водителю.
– Пораспускали бл… своих! – в ответ буркнул он.
Оля была совершенно счастлива. Ее приняли за свою, за русскую бабу. Она получила то, что желала, а мы нет. Проект фильма был запрещен на корню. Власти не поддержали замысла. Марине суждено было освоить русские алогизмы в большей мере. Судьба связала ее с Володей Высоцким.
Так они разошлись – Никита и Настя
Все-таки больше всего на свете мне нравится писать. Только ты, перо и бумага. Никаких посредников. Ни режиссера, ни партнеров, ни драматурга. Я даже времени не замечаю, когда пишу. А пишу редко, крайне редко. Какой-то стопор овладевает мной. Ах, если бы я был графоманом! Если бы ни дня без строчки!.. Нет же, не получается. Мне обязательно нужно, чтобы кто-нибудь меня заставлял, принуждал, или же я сам себя связал каким-нибудь обязательством. Жестко. Когда с Никитой работали, он не давал мне ни спуску, ни продыху. Почти каждый день собирались у него дома. И независимо от того, «шло» или «не шло», шли потом в Дом кино (старый Дом кино), который находился во дворе, под окнами. Прорывались на какую-нибудь кинопремьеру. Или же отправлялись в ресторан.
– П-п-пить идете, п-п-подонки? – как-то спросил Сергей Владимирович, не понятно – всерьез или нет.
– Пап, ну что ты говоришь? Женя почти не пьет, да и я не злоупотребляю, – улыбнулся Никита.
– А ты молчи, З-з-зайка-зазнайка! З-з-зайка-зазнайка! – ответил отец.
Удивительным образом в Сергее Владимировиче сочетается изощренность государственного мужа с неподдельной детскостью натуры, звучащей в его стихах.
Я карандаш с бумагой взял.
Нарисовал корову.
Потом быка нарисовал,
И рядом с ним корову.
Наталья Петровна Кончаловская как-то призналась мне, что известные строчки «в этой речке утром рано утонули два барана» сама подсказала Михалкову после семейной ссоры. Наталья Петровна – мудрая женщина, человек большой культуры. Ее авторитет и для Никиты и для Андрона был непререкаем. Она многое прощала, держала семью. Веровала. Царствие ей небесное!
Итак, мы шли в ресторан. Рестораны Дома литераторов, Дома композиторов, Дома кино, Дома журналистов, Дома архитекторов, Дома актеров, Центрального дома работников искусств, Дома ученых, «Прага», «Арагви»… И география, и биография нескольких поколений творческой интеллигенции советского времени. Материально это почти ничего не стоило. Есть трояк – и ты в полном порядке. Ну а уж с десяткой – кум королю. Можешь, как говорится, «возлежать» в отдельном кабинете. А какие люди встречались! Было что посмотреть и послушать. Как-то в «Арагви», проходя по коридору второго этажа, я услышал торжественно-тревожный голос Левитана: «От Советского Информбюро. Сегодня 22-го июня немецко-фашистские войска вероломно напали…» Заглянул в приоткрытую дверь отдельного кабинета. За столом сидели маршалы и генералы во главе с Юрием Борисовичем Левитаном. Они «проходили» с легендарным диктором всю войну. По всем фронтам. С сорок первого по сорок пятый. «С победой вас, дорогие товарищи!» Полководцы слез не скрывали.
В клубных домах, в их бильярдных, в застольях доигрывалось не сыгранное, сочинялось не сочиненное, доживалось не прожитое. Описывать же подробно всю затейливость существования этих творческих приютов вряд ли возможно. Это примерно то же самое, что вести репортаж из операционной. Для неподготовленных, для неспециалистов опасно. Может вызвать шоковое состояние. Недаром соратник Константина Сергеевича Станиславского Леопольд Антонович Сулержицкий говорил: «Все слабости обычного человека прощу я художнику, но ни одной слабости художника не прощу я обычному человеку».
Никита позвонил ночью:
– Ты можешь приехать?
– Что случилось?
– Можешь приехать?
– Сейчас приеду.
Я взял такси:
– Улица Воровского.
Он ждал меня в сквере возле Театра киноактера. Растерянно, вопросительно выговорил:
– Она сказала, что не любит меня…
Я еще не любил тогда. Только влюблялся. Не мог разделить, ответить на эту боль. Но я не забуду. Я видел ее в его глазах. Так они разошлись, Никита и Настя. Два сильных характера. Они были обречены. Настя с ребенком еще некоторое время жила в семье Михалковых. Никита ушел жить в комнату, в коммуналку, к Сереже Никоненко. Помню эту ступенчатую квартиру, это арбатское житье-бытие и узнаю его в фильме «Пять вечеров».
«Надо будет – ты и через меня переступишь…»
Со временем Михалковы вступили в актерский кооператив на улице Чехова. Никита получил однокомнатное жилье. Настя со Степой – двухкомнатное на другом этаже. Со временем их любовь трансформировалась в любовь к сыну.
Никита предлагал мне уйти из театра, работать с ним. Но я не решился. Театр казался мне чем-то прочным и постоянным, кино – уравнением с многими неизвестными. К тому же теперь думаю, что просто стал психологически уставать от него. От Никиты. С одной стороны, он человек чрезвычайно притягательный. С ним всегда праздник. Жить хочется. У нас схожее чувство юмора. Наши мироощущения близки, по глазам понимаем друг друга. С другой стороны, в умозаключениях можем не совпадать. К тому же я человек «отдельный». Мне всегда нужна внутренняя автономия – как говорится «в гостях хорошо, дома лучше». Меня можно увлечь, но увести от себя невозможно. Где сядешь, там и слезешь. Это помимо меня происходит, свыше. И даже порой к моему огорчению. Мы поругались. О чем-то спорили, не помню о чем.
– Тебе надо будет – ты и через меня переступишь, – сказал я ему.
Казалось, он вжался спиной в коридорную стенку между прихожей и кабинетом Сергея Владимировича. В глазах у него слезы выступили и он ответил:
– Переступлю!
Я уходил от него по улице Поварской (тогда Воровского). Я обернулся, почувствовал взгляд. Он смотрел на меня из окна, сверху, с последнего этажа… Никита позвонил через день, вечером. Мы продолжали работать за монтажным столом на «Мосфильме». Заканчивали «А я уезжаю домой», его первый фильм. Но что-то надорвалось между нами. Постепенно мы отдалились. Потом его «загребли» в армию, в морскую пехоту, на Дальний Восток…
Не сразу я понял, что был не прав. Не сразу. Прошло время. Мой ортодоксальный идеализм был только преддверием. Вера еще не пришла. «Не суди и не судим будешь!» А я судил. Предъявлял жесткий счет. Особенно тем, кого любил. Прижимал к стенке. Загонял в угол. Когда пришел срок переосмыслить, я извинился перед Никитой. Отношения возобновились.
Никита предложил купить у него кожаный пиджак. Дефицит, редкость. В семидесятых годах я был помешан на коже. В сладком забвении, словно загипнотизированный, мотался по комиссионным магазинам. Один пиджак покупал, другой продавал, удовлетворение не наступало. Я мечтал о нем, как гоголевский Акакий Акакиевич о новой шинели. А тут действительно новый пиджак, не подержанный предложил Никита. И, главное, мой размер. Размер-то у нас почти одинаковый. Когда, бывало, я в самоволку смывался в военной форме из подразделения актеров военнослужащих при Театре Советской армии, брал такси и ехал к Никите писать, то всегда переодевался в его одежду. И рукава как раз. Не надо удлинять, переглаживать утюгом через кальку. Кожаный пиджак, джинсы – джентльменский набор советского кинематографиста. Джинсы Никита мне ранее подарил. Сергей Владимирович привез из Европы. Никите они маловаты пришлись, а мне удалось натянуть. Живот вдавишь и впору. Я потом эти джинсы Саше Пороховщикову отдал, когда промежность протерлась. Его мать вставила кожаные ластовицы, и он еще в них долго ходил. Так-то обычно я в «самостроке» бегал. Из декорационной ткани в пошивочном цехе заказывал за десять рублей. Так вот, пиджак я забрал у Никиты, а о деньгах договорились, что на следующий день занесу. Договорились встретиться в проходной Театра имени Моссовета, с утра. Встретились. Никита отвернул меня в сторону от вахтера. Тихо предупредил:
– Меня хотели убить!
– Что? Как?
– Кто-то открыл газ на кухне. Газ шел всю ночь. Хорошо, форточка не закрылась. Ветром откинулась.
– А кто вчера уходил последним?
– Саша Адабашьян.
– Да ну, чушь какая-то. Нелепость. Случайность.
– Да нет, конечно, я сам понимаю. Но все-таки, представляешь, меня бы уже не было.
Впервые в лице Никиты я видел такой испуг, жуткий страх…
«Рабу любви» снимали в Одессе. Я играл Канина – звезду немого кино. Роль небольшая. Требует яркости. Когда роль идет через всю картину, есть пространство для маневра, для нюансов, штрихов, ритмических построений. Локальная роль – любовь с первого взгляда, в ней нет места развитию. Впечатление возникает, как вспышка. Зритель сразу должен принять тебя. У Никиты существовал прототип этого персонажа, герой-любовник немого кино Витольд Полонский. А я вспомнил Слезберга, его тонкий голос. Мне хотелось несоответствия внешних данных внутреннему содержанию. Скрытой трагедии, выраженной в смешном. С таким голосом нечего делать в звуковом кино. Мой Канин понимал это, оправдывался, сочинял: «Раньше я обладал приятным баритоном… Потом простудился, пришел в кино». К тому же я сделал Канина «голубым». То была моя ироничная «месть» Виктюку, его тогда еще скрытому «гормональному» театру. Роман репетировал со мной пьесу Арбузова «Вечерний свет». Ни пьеса, ни роль мне не нравились. Роман репетировал на гастролях нашего театра во Львове и ставил палки в колеса, на съемки не отпускал. Картина стала событием. И я получил совершенно неожиданный для себя успех.
Ну что там? Шутка, импровизация. Приехал с женой на неделю в Одессу, хотел отдохнуть, заболел, слава Богу, гриппом, так и отснялся, «не приходя в сознание». Не приходя в сознание от мнительности. Нас поселили в номер, где перед нами жил Николай Пастухов, попавший в больницу по подозрению на холеру. Диагноз не подтвердился. Действительно, слава Богу. Так угадал я свой персонаж в изысканной обреченности уходящей России. Россия, как «великий немой», кричала глазами, звала на помощь всей пластикой века серебряного перед восходом красной зари большевизма в новом фильме Никиты «Раба любви».
Хуже нет – работать с друзьями. Близкие отношения и производственные не всегда совместимы. У нас получилось. Я не потерял своего друга. Я обрел своего режиссера, к тому же стал первым артистом, сыгравшим в советском кино представителя сексуальных меньшинств. Единственной, можно сказать, диаспоры по природе своей не требующей политической автономии.
Когда прочитал сценарий «Неоконченной пьесы для механического пианино», приглянулась роль Трилецкого, но Никита и Саша Адабашьян предложили мне старика (его в результате сыграл Павел Петрович Кадочников). Разговор происходил за столом в нашем доме, и я пытался убедить их, что должен играть Трилецкого. Так ни на чем и не остановились. На Трилецкого пробовали другого актера. Однако, уж не знаю в силу каких обстоятельств, все-таки спустя время и мне предложили пробу. Получилось отменно. Бывают в творчестве такие минуты, когда сам себя удивляешь. Никита в восторге. Я утвержден. Шьют костюм. Подписываю договор и улетаю на съемки в Прагу – картина Студии Горького совместно с «Баррандовым» по сказке Андерсена. Кроме того, осталось закончить работу в Армении у Фрунзе Давлатяна, где играл одну из главных ролей. И в театре премьера. Питер Устинов, «На полпути к вершине». В те времена для выезда за границу требовалось добро КГБ и райкома партии, что в принципе было одно и то же. Райком прошел. Сроки отъезда визированы. Премьеру сдали с успехом. И тут вдруг директор театра Лев Федорович Лосев заявляет, что нужно было бы мне остаться, не уезжать, отыграть в официальной премьере, отложенной по вине театра на несколько дней.
Перенести съемки объекта в Чехословакии нереально по соображениям производства, занятости партнеров и визового режима. К тому же в театре готов сыграть Саша Линьков. Он был вторым исполнителем. Директор встал в позу. Требует, чтоб играл я, что спектакль очень ответственный, хотя роль при всей важности не была главной и один спектакль ничего не решал. Я разрывался. Конфликт нарастал. Как быть? Что делать? Никита советовал уйти из театра и поступить в штат Студии киноактера. Сам сочинил для меня заявление об уходе культурологического содержания в духе дипломатической ноты, что еще более ожесточило директора и иже с ним. Давление со стороны руководства не ослабевало. В последнем разговоре я взорвался, послал директора куда подальше и улетел в Прагу.
Далее все, как в повести «Возвращение к ненаписанному». Возвращаясь в Москву, я попадаю в автомобильную катастрофу. Из-за нелетной погоды отменен вертолет Брно – Прага. А я тороплюсь на съемки к Никите. Триста пятьдесят километров машиной по скоростной трассе, и у самого международного аэропорта чудовищная авария. Клиника. Операции. Никита звонит. Ждет. Уговаривает играть в гипсе.
Но риск потерять правую руку вынуждает меня к отказу.
– Как ты думаешь, кто мог бы тебя заменить?
– Играй сам, – советую я ему.
Опять Господу было угодно оставить меня в живых. «Остановись, подумай. Кто ты? Зачем? Куда?» – возникло в душе.
Как-то, выступая на моем творческом вечере, Никита сказал:
– В общем-то, мы делаем с тобой одно дело, только я долблю, а ты размываешь…
Ощущение некого единения, сочувствования никогда не покидало нас; независимо от того, видимся чаще или реже, работаем вместе или нет – мы не чужие друг другу. Поэтому злые слухи, суровые обвинения в адрес Никиты мне всегда неприятны. Не любя человека, не испытывая к нему хотя бы симпатии, ничего в нем понять нельзя. Но и вакханалия подхалимажа, зажигательного холуйства, часто сопутствующие Михалкову, также меня смущает. И то и другое унижает моего друга. Я часто думал: если бы соединить воедино наши творческие качества, наши энергетические потоки, вот получился бы человечище (чуть было не написал «матерый человечище» – известное выражение Ленина). Нет, конечно же, не матерый, но безусловно более многомерный художник. Но перст Божий распорядился иначе. Каждый из нас идет своею дорогой. И когда переплетаются в очередной раз наши векторы, мы оба чувствуем нечто необычайное: что-то высокое и трагическое, смешное и сентиментальное, парадоксальное и заветное…
Хоронили Юру Богатырева. После широких поминок во МХАТе мама Юры пригласила нас узким кругом домой, в его однокомнатную квартиру на улице Гиляровского. Нелепы всегда погребальные трапезы, как всегда нелепа любая смерть. Уходя, мы вышли с Никитой на лестничную площадку, постояли, посмотрели навстречу друг другу, обнялись и заплакали… Нас никто не видел.
Театр Эфроса
Еще на третьем курсе театрального института студенты полны собственного достоинства, снисходительного отношения к младшим собратьям. На четвертом курсе все кардинально меняется. Они опять начинающие. Им предстоят первые шаги на профессиональной сцене, но прежде еще нужно устроиться в театр.
– Вы только, пожалуйста, не смейтесь, не смейтесь, пожалуйста, это совершенно серьезно, – предупредил руководитель нашего курса Анатолий Иванович Борисов. – Надо навестить, помочь Наташе Селезневой. Ей что-то там на голову со шкафа упало… Но все обошлось, все обошлось.
Навещал пострадавшую кто-то другой. Меня Анатолий Иванович попросил подыграть ей в отрывке для показа в Театре сатиры. Известное кинодитя, начавшая сниматься еще ребенком, сохранившая и по сей день невинное выражение лица, Наташа всегда обладала довольно определенным женским характером и практической хваткой. Репетировали недолго, по-деловому. Показались художественному совету во главе с Валентином Николаевичем Плучеком, и Наташу приняли в труппу, а меня нет. Да я и не стремился туда, и в Театр Вахтангова не стремился, только подыграл Маше Вертинской и Вите Зозулину перед Рубеном Николаевичем Симоновым. Я стремился в Театр Ленинского комсомола к Анатолию Васильевичу Эфросу, куда и попал. Ну что они могут, Плучек, Симонов? Их время прошло, казалось мне. Товстоногов, Ефремов, Эфрос, Любимов – вот главные театральные ледоколы шестидесятых. Но Товстоногов в Питере, далеко. Ефремов рядом, чересчур рядом, как на улице, в транспорте, на собрании – сплошной социум. Дымка, тайна, загадка, пауза, чудо из ничего, попытка безвременья – моим первым главным, единственным режиссером стал и остался Анатолий Васильевич Эфрос!
Бывают крылья у художников,
Портных и железнодорожников,
Но лишь художники открыли,
Как прорастают эти крылья.
А прорастают они так:
Из ничего и ниоткуда…
Нет объяснения у чуда,
И я на это не мастак, –
решил Гена Шпаликов.
Таким был Эфрос. Я проработал в Ленкоме у Эфроса меньше сезона. Театр разогнали, Анатолия Васильевича перевели на Бронную, а меня через военкомат мобилизовали в Театр Советской Армии.
Но те, с кем имел счастье играть у Эфроса, остались навсегда людьми интонационно и понятийно своими. И Тоня Дмитриева, и Митя Гошев, и Шура Ширвиндт, и Миша Державин, и Валя Гафт, и Саша Збруев, и Лева Дуров, и Гена Сайфулин, и Толя Адоскин, и Оля Яковлева, и появившийся под конец из Еревана Армен Джигарханян… Эфрос жил театром, жил в театре. Даже свой кабинет перенес в репетиционный зал, подальше от администрации, от доносов. Отгородился хрупкой перегородкой, откуда возникал перед нами с легкой полуулыбкой и начиналась «Репетиция – любовь моя», как он назовет впоследствии свою книгу, осмысляющую дело его жизни. За полгода я сыграл зубного врача в «Похождении зубного врача» Александра Володина, Витьку Аникина в «До свидания, мальчики» Бориса Балтера и одну локальную роль – эффектную истерическую сцену свидетельских показаний в пьесе Волчека «Судебная хроника».
Когда приходишь играть спектакль, попадаешь в особую атмосферу. И закулисную, и сценическую. Все равно как в знакомый дом к родственникам, друзьям или приятелям. К одним ходишь из уважения, по обязанности, чтобы не обидеть. К другим летишь сломя голову, в уют, в радость, как к себе домой. Весь день крутишься в делах, в суматохе и вечером, наконец, впадаешь в отдохновение: «Дома, да небо синее, то в рот тебе магнолия, то в нос тебе глициния…» Крым, довоенная Евпатория – здесь, в Москве, на улице Чехова, в представлении Сергея Львовича Штейна «До свидания, мальчики» по одноименной повести и кинофильму, где я работал главную роль – Володю Белова. В Ленкоме же Витька Аникин был мой персонаж. Володю делал Саша Збруев в очередь с Геной Сайфулиным. Инку играли попеременно Оля Яковлева и Люся Савелова. Олечка Яковлева необыкновенная, сверхобычная. Партнерша, дрейфующая естеством в нежный сон своего театра. Как упоительно вместе с ней слиться в сюжете, не спугнув зрителя. Не мешать оставаться самой собой – излюбленной музой Анатолия Эфроса. Гена Сайфулин ворчал:
– Ты на зрителя играешь. Это не наш театр. Зачем ты на зрителя работаешь?
Нет, не играл я на зрителя. Терпеть не могу идти на поводу у него. Но всегда характер искал. А они нет. Мой Володя Белов в фильме – один человек, Витька Аникин в театре совсем другой, хотя внешне все тот же я.
– Театр – зверинец. Вы – мой зоопарк, – радовал нас Анатолий Васильевич. – Только во МХАТе большие звери: слоны, львы, медведи. А вы у меня маленькие обезьянки. Не надо наигрывать, не нужно характера. Играйте действие. Играйте себя.
И показывал, как это делается. Здорово показывал. И все старались, как он. Все играли его. Его действие, его манеру. Себя-то как раз никто не играл. За исключением Оли Яковлевой.
Потом на Бронной, через несколько лет, Эфрос воскликнет: «Назад, к Качалову!» Ему надоест театр маленьких обезьян. Захочется дрессировать хищников, крупных особей. Но даже такой большой мастер, как Коля Волков, еще долго будет говорить голосом Эфроса, несколько лет, пока не придет в себя. Эфрос творил репетицию, театр из фейерверка действенного анализа. Он приносил с собой тихую радость. И из нее рождался спектакль. Из радости. Я благодарен ему за это полурелигиозное состояние.
В Театре Ленкома, бывшем здании купеческого собрания, выступал Ленин на съезде коммунистического союза молодежи. От Эфроса требовали, чтобы он поставил спектакль про такое событие. И Ильич, мол, у вас свой имеется – Лев Дуров. Тоже лысый. Но Анатолий Васильевич сопротивлялся категорически. На собраниях указывал на конкретных людей: «Знаю, что вы на меня стучите!» Вот это уж ему не простили, а главное, не простили успеха. Необычайного успеха нашего театра. Вскоре у нас появились новые администраторы. По всему видно – со «специальным заданием». Распространяли анкеты с требованием выказать отношение к главному режиссеру. В довершение организовали выезд в Тулу на ноябрьские праздники. «Специальные администраторы» выполнили задание. Подвыпившая заводская публика практически сорвала гастроли. На спектакле «До свидания, мальчики» пьяный субъект в первом ряду сгрызал кожуру с апельсина и методично швырял на сцену. Не останавливая хода пьесы, я собрал эти огрызки, влепил прямо в лоб чавкающему апельсином рылу и продолжал как ни в чем не бывало. Рыло задумалось. Оно не могло вместить этой обратной связи. Оно присмирело перед такой силой искусства.
Больше всего противился Эфросу глава московской партийной организации Егорычев. В ЦК комсомола пытались смягчить удар – все бесполезно. Эфроса сняли. Незадолго до этого меня вызвали в военкомат:
– У тебя уже была отсрочка. От добра добра не ищут. Завтра с паспортом явишься в Театр Советской Армии к Анатолию Андреевичу Двойникову, прапорщику команды актеров военнослужащих.
Из нашего театра, от нашумевших спектаклей «Снимается кино», «Сто четыре страницы про любовь», «В день свадьбы», «Мольер»… попасть на площадь Коммуны, в здание сталинского Пентагона… Театр Советской Армии выстроен как звезда. Звезда с многочисленными переходами, стилобатами, лабиринтами помещений, где до сих пор находят ранее неизвестные комнаты во время ремонтов, где правительственные лимузины въезжают прямо с улицы в бункер к лифту, похожему на начальственный кабинет с креслом, столом и зеленою лампой, который медленно выдавливает тебя в главную ложу на третий этаж – выше некуда. Там роскошь, банкетный зал и почти ничего не слышно – дефект акустики времен «культа личности».