Текст книги "Рассказ героя"
Автор книги: Евгений Герасимов
Жанры:
Детская проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 6 страниц)
Евгений Герасимов
РАССКАЗ ГЕРОЯ
От автора
Эта книга написана по воспоминаниям Героя Советского Союза Ивана Румянцева, бывшего красногвардейца, участника Великой Отечественной войны.
Вернувшись с фронта, он много рассказывал о пережитом, и я записал то, что мне довелось услышать.
1. На Красной площади
Когда я рассказываю своему сыну, воспитаннику Суворовского училища, о том, что пережил на войне, он спрашивает:
– Скажи, папа, по правде: ты, наверное, все таки немного прибавляешь от себя?
– Рассказываю, как было, – говорю я.
– Даже чуточки не прибавляешь?
– Нет, я ничего не прибавляю.
Мне хочется рассказать ему о том, что было, так, как это действительно было. Но моему сыну всего тринадцать лет, и что бы он ни услышал о войне, все ему кажется необыкновенным.
Как и все мои товарищи, воевавшие в молодости за советскую власть, я не боялся войны, хотя знал о тех бедствиях, которые она приносит человеку; когда говорили, что война неизбежна, я не думал о том, что на войне могут убить, искалечить, что снова придется переносить всевозможные трудности и лишения. При одной мысли о войне я невольно подтягивался. И в мирной жизни я считал себя военным человеком, хотя по профессии не был им – работал на хозяйственных должностях.
На первомайских парадах в Москве я командовал знаменным отрядом полка ветеранов революции. Это полк стариков – партизан, красногвардейцев гражданской войны, дружинников 1905 года. Мы выходили на парад во главе корпуса вооруженных рабочих столицы. Наши славные бородачи выносили на Красную площадь сто шестнадцать боевых знамен революции.
Я был в полку самый молодой. Мне было уже под сорок, но среди бородачей я казался, должно быть, юношей. Рядом со мной шел Тихон Лаврентьевич, комиссар полка. Это известнейший красногвардеец, земляк Ворошилова, все москвичи знают его – старик с огромной бородой, вся грудь в орденах. Он вместе с Ворошиловым устанавливал в Луганске советскую власть, вместе с ним пошел биться против немцев в 1918 году.
Тихон Лаврентьевич часто рассказывал мне о молодом Ворошилове, о простом рабочем пареньке Климе.
Когда на параде Ворошилов подскакивал к нам на своем коне с серебряными подковами, здоровался: «Здравствуйте, ветераны революции!», я забывал, где нахожусь. Я смотрел на Ворошилова и улыбался, как будто видел старого, хорошего знакомого, товарища детства. Я думал, что в конце концов Ворошилов не вытерпит и спросит: «Почему это у вас, бородачи, командир всегда такой веселый?»
Когда я учился на курсах красных командиров – это было в конце гражданской войны, – мне говорили, что с виду я похож на Ворошилова.
– Только глаза у тебя, Ваня, не те – серые, а у Ворошилова карие.
Мне хотелось во всем быть похожим на тех людей, которыми гордится народ.
Я всегда думал: «Какие люди выросли в нашем народе! И ты должен быть таким». Моим любимым чтением были записки, письма, биографии старых большевиков, руководителей нашей партии, советского правительства. Читая о Ленине, Сталине, Дзержинском, Фрунзе, Кирове, Ладо Кецховели, я говорил себе: «Вот и ты большевик, значит должен держаться так же: упражняй ум, волю, физические силы». Думая о прочитанном, я часто спрашивал себя: «Ну, а ты мог бы поступить так, хватило бы у тебя мужества, воли, выдержки? Есть, может быть, предел для всех сил природы, но для ума и воли настоящего человека нет никаких пределов. Какая это чудесная сила – человек!»
Я так много размышлял о наших больших людях, что нередко видел их во сне, в кругу моих близких, родных. Один сон особенно врезался в память. Мне приснился Ворошилов вместе со Сталиным. Ворошилов был во френче времен гражданской войны, с двумя орденами, а Сталин – такой, каким я представлял его по одному старинному портрету. Этот портрет – Сталин ка нем в белой рубашке – сохранился у меня вместе с красногвардейскими и красноармейскими документами гражданской войны.
В запомнившемся мне сне Сталин и Ворошилов пришли будто бы в дом моего отца на Ярославщине, в городе Данилове. Папаша, разговаривая со Сталиным, рассказывал о моем старшем брате:
«Сашка из Питера письмо прислал, на конверте написано: „Тикай, а не то догоню“. Смысл, должно быть, такой: ждите, следом за письмом скоро сам приеду».
Потом Сталин взял моего папашу под руку, и они ушли в сад. Ворошилов же сидел за столом и разговаривал о чем-то с моей мамашей. А мы все, дети, – без Сашки пятнадцать нас, семь братьев и восемь сестер, – вокруг стола, смотрим на Ворошилова, смеемся. Он тоже смеется. Мамаша говорит про меня:
«Беда с ним, весь в Сашку – драчун».
* * *
Сашка был любимейший из семи моих братьев. Он ушел на первую мировую войну рядовым, а когда свергли царя, вернулся в Данилов прапорщиком, с георгиевскими крестами всех четырех степеней. По городу пошли разговоры: Сашка Румянцев – офицер. В Данилове все офицеры были сыновья купцов, а Сашка – сын плотника, мать на поденщину к купцам ходит, белье стирает. Даниловские офицеры не хотели его своим признать, сторонились, а товарищи говорили: «Снимай, Сашка, царские погоны». Сашка увидел, что у нас ему делать нечего, и укатил в Питер, где он еще до войны был на заработках. После Октябрьской революции приезжает из Питера один его приятель, сообщает:
– Сашка в Смольном у Ленина, в Красной гвардии, командир. Теперь к нему без пропуска не попадешь.
Вскоре мы и получили от Сашки это самое письмо с загадкой: «Тикай, а не то догоню». Ждали, ждали, думали, что приедет, но так и не дождались. Пришла весть: белые убили Сашку на станции Дно и так надругались над трупом, что товарищи опознали его только по особой примете: на правой руке у него был один палец сломан.
Мне шел тогда пятнадцатый год.
Уезжая из Данилова, брат оставил дома свою фронтовую шашку. Я взял ее и пошел сдавать советской власти.
В ревкоме военрук Петя Седавкин, товарищ Сашки, сказал мне:
– Оставь оружие себе, записывайся в Красную гвардию. Мсти за Сашку. Зачислим тебя на все виды довольствия и овсяным хлебом кормить будем досыта.
Я записался. В те дни я всюду записывался, куда приглашали. Говорят мне: «Ваня, организовался комсомол, иди записывайся». Иду и записываюсь. Говорю:
– Буду мстить за Сашку!
Мне дали купеческую лошадь Червончика и револьвер «бульдог». Я выполнял всевозможные задания ревкома: обижают бедного человека – «Ваня, выясни и доложи, что там за контрреволюция»; ночью надо у бывшего жандарма сделать обыск – «Ваня, идем, лампу подержишь»; заболел кто-нибудь в общежитии коммунаров – «Ваня, скачи в аптеку за лекарством». Меня называли «ревкомовский мальчик». Моим шефом был Петр Артемович, председатель ревкома, бывший политкаторжанин, по профессии портной. В общежитии коммунаров, где я тоже жил первое время, он был самый старший и по возрасту – высокий, лысый, седобровый старик. Он запомнился мне в брезентовом плаще, окрашенном корьем, в толстых солдатских зеленых обмотках. Народ называл его «праведным коммунистом».
Он поил меня морковным чаем и говорил:
– Ты, Ваня, золото не бери: цени революцию, а не золото.
В Данилове у купцов было много золота, и Петр Артемович боялся, как бы при обысках я не запачкал себя золотом. Он мне объяснял слова, которые я плохо понимал. Я спрашивал:
– Петр Артемович, что такое революция?
Он рассказывал мне о Ленине, царской каторге, говорил:
– Ты, Ваня, наверно, сам видел, как гнали людей в Сибирь.
Много партий каторжан прошло на моих глазах мимо Данилова. В городе говорили, что наш большак идет от одного края России до другого.
Мальчишкой, батрача у одного кулака, я пас возле большака свиней. По обе стороны его росли вековые березы, посаженные чуть ли не при Екатерине. Бывало никого не видно на большаке, а с берез этих чего-то вдруг с шумом поднимаются тучи встревоженного воронья. Потом видишь, кто-то бежит, пылит, и знаешь уже: гонят партию каторжан. У конвойных кровь играла, они резвились – бегали посменно вперегонки от одной версты к другой. Одни бегают, а другие арестантов ведут. Стою за березой, прижавшись к ней, смотрю на большак. Что это за люди идут, бренча кандалами? Чего их гонят с одного края земли на другой? Россия, говорят, огромная, сколько тысяч верст по большаку надо итти… И как это, думаю, конвойные не умаются вперегонки бегать!
Так вот, значит, кого это гнали! Такой хороший старик тоже в кандалах шел. Слушаешь Петра Артемовича и про чай забудешь, сидишь, раскрыв рот, а потом вздыхаешь: «Эх, Ванька, до чего же ты был темный, несознательный человек! Ничего – то ты не понимал, ничего не знал, что в России делается, одна только у тебя, дурака, мысль была – где бы чего поесть схватить».
В детстве я жил по соседству с гимназией. Гимназисты нанимали меня за кусок пирога в провожатые. Я дрался за них. со своими же ребятами, даниловской беднотой. Самый сильный парень был в городе Миша Поярков. Он всех бил и мне иногда-здорово подсыпал. Наймешься в провожатые к гимназисту, а тебя Миша Поярков по дороге так излупцует, – что хоть домой-не показывайся. В таких случаях впридачу к пирогу гимназисты давали мне еще две копейки.
Петр Артемович говорил мне:
– Теперь, Ваня, тебе доверено оружие, будь осторожен с ним. Смотри не ввязывайся в бытовые драки, контрреволюционеры этим пользуются.
С моим характером трудно было не ввязываться в драку, но-раз Петр Артемович сказал «нельзя», значит кончено. Его слово было для меня свято.
Я ходил по собраниям, слушал и удивлялся: какие все умные! Тогда все люди, выступавшие на собраниях и митингах, казались мне очень умными, хотя я плохо понимал, о чем она говорят.
Был у нас в Данилове комсомолец-активист Преснушкин. Он в гимназии учился, баки носил, его называли «Пушкин». «Вот это оратор!» думал я.
– Товарищи, революция требует жертв, классовый враг стучится в дверь. Что значит папа, что значит мама? – Это он возмущался на собрании, когда кто-то из ребят сказал, что родители не отпускают его на фронт.
Или вот Колька Девяткин, бывший прапорщик, забулдыга. Он въезжал верхом на коне на третий этаж трактира и с балкона, размахивая нагайкой, кричал на весь город:
– Да здравствует красный террор!
– Что такое «жертва революции», что такое «красный террор», что такое «свобода»? – спрашивал я у Петра Артемовича.
– Свобода, Ваня, это такая жизнь, когда у всех хлеба будет вдосталь, – говорил он.
И я думал: вот ведь: заживем тогда!
Потом моим шефом стал Петя Заломакин. Это было уже на фронте гражданской войны, в лесах Карелии. Ему было лет двадцать пять, из них, кажется, лет шесть-семь он воевал. Он ходил в лаптях, а сапоги, которые получил на курсах красных офицеров, носил за спиной, в вещевом мешке.
– Кожаную обувь надо экономить, – говорил он мне. – Мы, Ваня, служим народу.
Я у него в роте был самый молодой. Он очень любил меня. делился со мной всем, часто из одного котелка с ним солдатскую кашу ели. Вытрет свою ложку, сунет в мешок:
– Ешь, ешь, Ваня, насыщайся, дома-то ведь досыта, поди, никогда не ел.
– Семья у нас больно велика, – говорил я.
– Неужели правда – шестнадцать душ детей?' Ну куда же это, всех разве накормишь! Это же немыслимо рабочему человеку… Ешь, ешь, Ваня, досыта, досыта ешь!
Я уплетаю кашу своего командира, а он, глядя на меня, размечтается:
– Эх, Ваня, вот кончится война, перебьем гадов, и перед тобой все дороги открыты, выбирай жизнь, какую хочешь, какая душе твоей приглянется. Так ведь Ильич говорит, а, Ваня?.. Прежде всего, конечно, учиться пойдешь. Я сам думаю учиться, только вот стар уже, пожалуй, а ты попользуешься… Хороша будет жизнь в России!
И начнет рассказывать, как заживет народ в России после войны, какая Россия будет хорошая.
Сколько раз, беседуя с молодыми бойцами, я повторял слова своего любимого командира о том, как хорошо заживем мы после войны!
Как давно это было, а вспомнишь бывало на фронте Петю Заломакина и подумаешь: «Где он, почему не встречаю егo? Ведь, наверное, где-нибудь рядом воюет».
2. Тяжелые дни
Первые месяцы Отечественной войны я работал под Москвой, в штабе ПВО Внуковского аэродрома. Я провожал самолеты в бой, встречал возвращавшихся из боя, отправлял десантников в тыл врага, иногда сам вылетал на выполнение разных спецзаданий и время от времени подавал рапорты всё одного содержания: «Служу в авиации, в прошлом красногвардеец, полного применения себе не нахожу. Дальнейшее пребывание на аэродроме считаю для себя просто неудобным. Прошу высадить меня в тыл врага».
Я уже обдумал план действий в тылу врага. Я хотел, чтобы меня сбросили на парашюте возле города Первомайска, оккупированного немцами в первые недели войны. Меня спрашивали: «Почему именно у Первомайска?» Я мог сказать только, что в этом городе на Украине родилась и выросла моя жена, что я часто бывал там, что у меня там много связей. Но у меня были и особые основания проситься в Первомайск, о которых я стеснялся говорить. Дело в том, что за несколько лет до войны я случайно сделался в этом городе известным человеком.
Витя, сынишка мой, проводивший с матерью лето в Первомайске, заболел скарлатиной. Узнав об этом, я тотчас же на самолете вылетел к нему из Москвы с противоскарлатинозной сывороткой. Витя лежал в детской больнице. Я увидел его через зарешеченное окно, выходившее на тесный, захламленный дворик. Меня поразило: город весь в зелени, на горе, у слияния двух рек – сплошной парк, а больные дети видят в окно только груды мусора и стены каких-то полуразвалившихся построек. Я сейчас же побежал в горком партии, спросил там, неужели в таком красивом городе не нашлось лучшего места для детской больницы. Кто я такой? Рядовой коммунист. Почему я так волнуюсь? Как же мне не волноваться? Прочтите, что писал Дзержинский о детях, о восприимчивости и впечатлительности ума и сердца ребенка. В кабинете сидел какой-то человек – оказалось, что это приехавший в город секретарь обкома. Он вмешался в разговор и поддержал меня. Тут же был вызван заведующий горздравотделом. Он согласился, что верно, детская больница расположена не на месте, но ничего не поделаешь – все другие подходящие здания заняты. Я сказал:
– Хорошо. Сегодня же найду вам отличнейший дом для детей.
Была создана комиссия, меня включили в ее состав. Мы сели в бричку и поехали по городу искать новое помещение для: детской больницы. Мне понравился дом, стоявший при впадении речки Ольвиополь в Буг. Я сказал:
– Вот этот дом – разве его нельзя отдать детям?
Мне ответили, что этот дом и весь квартал заняты школой комбайнеров.
– Давайте-ка все-таки посмотрим, – предложил я.
Комиссия осмотрела все дома, занятые школой, и вынесла заключение, что комбайнеров можно безболезненно потеснить. Облюбованный мною дом требовал небольшого ремонта – надо было кое-что побелить, кое-что просто вымыть. Хотели начать эту работу на следующий день, но я настоял, чтобы сейчас же наняли женщин и чтобы к утру все было готово. Женщины за ночь справились с работой. На другой день все больные дети были перевезены в новое помещение. Придя на свидание к сыну, я застал его лежащим на кровати у окна, из которого видно было, как играет рыба на реке.
Об этом деле узнал весь город. Ко мне начали приходить люди со всякими просьбами и жалобами; в городе решили, что я вероятно, большой начальник в Москве, что я все могу сделать.
Вот почему я просил, чтобы меня сбросили на парашюте в Первомайск. Я думал: там меня знают, мне легко будет организовать в городе партизанский отряд. Я хотел, спустившись в Первомайске, сказать людям: «Мы ничего не жалели для своих детей, не пожалеем сейчас и своей жизни». Эта мысль не выходила у меня из головы. Не все, о чем мы мечтали, довелось бы нам самим увидеть, но мы знали, что дети наши это увидят. Когда я услыхал, что началась война, первая моя мысль была о сыне и вообще о наших детях. Увидишь ребенка – хороший бутуз, ползает по песку, знать ничего не хочет о войне – и подумаешь: что его ждет?
Немцы подходили к Москве. Вместо того чтобы лететь в тыл врага, мне пришлось всего-навсего заниматься эвакуацией из Москвы семей летчиков. Я стыдился ходить по улицам, я сгорал от стыда, встречая знакомых, я не мог понять, в чем дело, почему меня, старого вояку, держат в тылу. Как-то, проходя по Красной площади, я встретил молоденького лейтенанта. Он вел под руки двух девушек. Они глаз с него не сводили, а он, склонив голову, смотрел на золотую звезду, висевшую на груди. Я долго провожал его взглядом, думал, что, наверное, он только что вышел из Кремля и «звезду» вручил ему сам Михаил Иванович. Прохожие поглядывали на меня, удивлялись, чего я стою и улыбаюсь. Я представлял кремлевский зал, этого лейтенанта, принимающего награду из рук Калинина, и думал: вот счастливец! У меня не было никакой зависти, я радовался за него, но все-таки говорил себе: «Везет же людям! А ты сидишь в тылу, и тебе собственному сыну совестно в глаза смотреть».
Я решил, что меня-то уж не заставят эвакуироваться, в крайнем случае останусь под Москвой партизанить.
Дома у меня была припасена бутылка прекрасного старого вина. Я хранил ее к совершеннолетию сына. После проводов семей я пригласил двух своих товарищей распить эту бутылку.
Мы сидели втроем в моей комнате на Большом Сергиевском. Был воздушный налет, в квартире, кроме нас, никого не осталось – все ушли в бомбоубежище. В городе стреляли зенитки. Близко упала фугаска, задребезжали стекла, а мы сидели за столом, молча пили вино, и я думал, что, может быть, семьи уже больше не увижу и что эту комнату вижу последний раз. Я решил в случае чего уйти в лес – не будет оружия, так топором драться.
Вернувшись на аэродром, я получил новое назначение – политруком отряда по защите спецобъектов. Враг был так близко, что мы слышали разрывы снарядов, в воздухе не затихали гул моторов и стрельба.
Уже делались приготовления на случай прорыва немцев к аэродрому.
На аэродроме было много портретов и бюстов руководителей нашей партии и правительства. Я приказал собрать их и закопать, чтобы враг не надругался над ними.
Собрав бойцов своего отряда, я сказал им:
– Нам тяжело, товарищи. Смерть сейчас для нас самое легкое. Кто боится умереть – выходи из строя.
Потом меня за эту речь прорабатывали: нельзя было так говорить.
Мне казалось, что я прав. У меня была одна только цель: внушить людям мысль, что под Москвой надо стоять насмерть.
Мы заняли оборону, однако в бой вступать тогда не пришлось – немцы были отброшены от Москвы.
Прошло еще много времени, прежде чем я попал на фронт.
3. Просьба Садыка
В дни боев под Сталинградом мои просьбы были наконец приняты во внимание, но вместо направления в тыл врага я получил назначение в военно-политическое училище. Положение на фронте было настолько тяжелое, что я сначала думал: к чему мне, человеку, уже воевавшему, тратить сейчас время на учебу? Я и так могу быть полезен на фронте. Однако вскоре увидел, что учиться мне необходимо.
Одновременно со мной в училище прибыл из Ташкента узбек Садык Султанов. Мы с ним быстро подружились.
Садык, горный инженер, доцент, по некоторым предметам программы нашего училища оказался более подготовленным, чем я, особенно по топографии, дававшейся мне труднее всего, и он предложил мне свою помощь. Он тоже нуждался во мне.
Садык никогда раньше не воевал, плохо представлял себе, что такое война. Мы находились еще в тылу, но скоро должны были попасть на передний край. Садык думал только одно: на войне убивают. Эта проклятая мысль его не покидала, как камень лежала на душе. Я видел это по его глазам. Они сразу становились грустными, как только он вспоминал свою жену и дочь, оставшихся в Ташкенте. Мне было очень жаль его. «Разве может такой человек стать воином?» думал я и однажды высказал ему свое сомнение.
– А все-таки, Садык, мне сдается, что ты бы больше принес пользы в тылу, – сказал я.
Всегда спокойный, он так и вспыхнул.
– Почему ты так думаешь? – спросил он.
Я засмеялся:
– Ты слишком нежный для войны. Ты же ученый человек, Садык.
Он посмотрел на меня с обидой и сказал:
– Я, Ваня, такой же коммунист, как и ты.
Мне кажется, что Садык все-таки сам не очень был уверен, что из него выйдет хороший солдат, но он не хотел, чтобы в этом кто-нибудь сомневался, кроме него самого.
Садык льнул ко мне. Видимо, ему легче было со мной привыкать к мысли, что скоро придется итти в бой, все время находиться под огнем. Я прошел гражданскую войну, остался жив и невредим, значит не всех на войне убивают.
На полевых занятиях мы вместе с ним усердно ползали по-пластунски, в грязь и снег. Для обоих нас это было нелегко, возраст уже немолодой. Подбадривая, я говорил Садыку:
– Ползай, Садык, ползай, не жалей брюха, останешься живой, как я.
Садык спрашивал меня:
– Почему ты так уверен, что останешься жив?
– Сам не знаю почему, но уверен.
Я рассказывал ему о своем первом боевом крещении в гражданскую войну. Надо было снять неприятельский пулемет, закрывавший нам одну дорогу около Ладожского озера. Командир наш решил атаковать его в конном строю. «Кто пойдет?» крикнул он. И мы, двадцать человек, вскочили на коней. Садился я – сердце ёкнуло, а поскакал – разгорелось.
– Теперь, конечно, никакой командир так вести бой не стал бы, но все-таки хотя лошадь подо мной и убило, а вот остался же невредим, – говорил я Садыку, умалчивая о том, что из двадцати всадников, атаковавших пулемет, кроме меня, вернулся только один – командир Сашка Нападов, получивший тогда одиннадцать пулевых ранений и заслуживший орден Красного Знамени.
– Главное, не думай, что тебя убьют, а думай, сколько ты убьешь немцев, – внушал я Садыку.
Мы с ним так сдружились, что читали друг другу все письма, которые получали из дому. Садык получал письма реже, чем я.
– Моя жена очень занята. У нее столько работы! – говорил он.
Его жена работала врачом в больнице.
Выбившийся из бедности при советской власти, Садык гордился своим образованием, и ему приятно было, что и жена у него ученая. У всех моих товарищей по училищу жены были педагогами, инженерами, врачами, агрономами. А моя жена была просто домашняя хозяйка. И я соврал Садыку что-то насчет образования своей жены. На беду мою, Аленушка писала мне аршинными буквами. Сколько раз я просил ее: пиши, Аленушка, помельче, но как она ни старалась, почерк у нее был совсем не профессорский. Садык увидел одно ее письмо и покосился на меня с недоумением. Мне не хотелось сознаваться, и я сказал:
– Она у меня украинка и по-русски всегда пишет крупными буквами.
На фронт мы с Садыком попали в конце июня 1943 года, когда и фронт и тыл жили одной мыслью: не сегодня – завтра произойдут решающие события. Немцы с весны еще начали кричать на весь мир, что они готовят наступление, после которого все забудут про Сталинград. Мы знали, что и Красная Армия готова нанести врагу новый сокрушительный удар. Затишье в войне, продолжавшееся уже несколько месяцев, в тылу чувствовалось, может быть, еще больше, чем на фронте. Казалось, ни перед какой грозой воздух так не сгущался, как он сгустился тогда во всей стране в ожидании решающего сражения. Бывало подумаешь: что такое, почему все разговаривают вполголоса, как будто прислушиваются к чему-то? Казалось даже, что паровозы перекликаются на станции какими-то особенными, приглушенными голосами.
Еще в училище мы чувствовали, что сгущается гроза, а когда прибыли на Центральный фронт, сошли с поезда на маленькой станции у Малоархангельска, между Орлом и Курском, и стали пробираться где на попутных машинах, где пешком, от одного штаба к другому, я сразу сказал себе: вот где будет самое пекло. Я понял это по необыкновенной глубине фронта. Кажется, уже передовая – вот же траншеи, вот противотанковые рвы, проволочные заграждения, вот огневые позиции артиллерии, – а до передовой еще далеко, ни одного выстрела не слышно.
Садык, почти всю дорогу молчавший, взял меня вдруг за руку:
– Ваня, у меня к тебе просьба.
Он смотрел мне прямо в глаза, открыто, но я чувствовал, что он очень смущен.
– Я прошу тебя, Ваня, прикрепи меня к себе, сделай как-нибудь так, чтобы я был с тобой рядом. Я буду вести себя так, как ты. Ты же старый солдат, знаешь, как надо вести себя на войне.
Я обещал Садыку попросить, чтобы нас на первых порах не разлучали, пока он не освоится, не привыкнет к войне.
Нас посылали из одного штаба в другой, пониже. Мы прошли от штаба фронта до штаба полка, и повсюду происходило одно и то же: Садык первым не выступает, ждет, пока я скажу, что со мной друг и мы хотим с ним воевать вместе. Тогда он выскакивал вперед и начинал горячо доказывать, что нас нельзя разлучать, что мы чуть ли не братья, друг без друга жить не можем. Никто особенно и не пытался нас разъединить, но Садык все-таки каждый раз волновался, все говорил мне:
– А вдруг, Ваня, нас пошлют в разные части?
Еще в политуправлении фронта Садыку предложили остаться у них инструктором по работе среди бойцов нерусской национальности. Я отозвал его в сторону и тихонько сказал:
– Подумай, Садык, ты же, что там ни говори, все-таки не военный человек, здесь тебе будет легче, чем со мной. Меня ведь на передовую направят, в батальон, а там в первый же день могут убить.
Я думал, что Садык начнет колебаться, но у него оказался твердый характер: я пойду в батальон, значит и он пойдет в батальон, он должен убить хоть одного немца.
По дороге на фронт я вспоминал своего старшего брата Сашку, говорил о нем Садыку.
– Сашка стремился на войну, потому что в Данилове ему было скучно. Он думал, что на фронте все-таки веселее, – говорил я.
Садык улыбался – он не мог этого понять. Он стремился на передовую только потому, что просто не мог, так же как и я, в такое время оставаться в тылу.
Из штаба Центрального фронта нас направили в штаб армии генерала Пухова, оттуда в дивизию полковника Гудзя.
Слышна была стрельба, видны стали разрывы снарядов. Мы идем, думаем, что там вон, за зеленой дубравой, уже передовая. Где же штаб дивизии? Спрашиваем у людей, нам отвечают: на западной опушке этой самой дубравы. Не верим. Если там штаб дивизии, то где же штабы полков, штабы батальонов, где передовые траншеи? Люди смеются:
– Дивизия подпирает полки – это же дивизия полковника Гудзя.
До того как мы увидели его, мы уже наслышались о нем: неугомонный, воюет вместе со своим сыном – у него в адъютантах, лейтенант Далька. Рассказывали – вот как Гудзь наступает: «Далька, – говорит, – начнем жать, командный пункт выноси на западную опушку, дивизия подопрет полки, полки подопрут батальоны, батальоны – роты, и выжмем немцев из той лощины».
Мы встретили Гудзя в лесу, возле землянки политотдела. Он приехал на машине, увидел, что мы сидим на бревне, соскочил, подбежал, узнал, кто такие, и спрашивает:
– Слыхали уже о моей дивизии?
– Слышали, товарищ полковник.
– Ну, если слышали, тогда идите воевать.
Повернулся и пошел. Высокий, сухой, на фуражке авиационные очки, а по походке сразу видно, что раньше в кавалерии служил, казак.
– Ну, Садык, – говорю я, – чувствую, что попали мы с тобой куда надо, обстановка мне определенно нравится.
В политотделе дивизии мы получили назначение в стрелковый полк, которым командовал майор Шишков: я – на должность заместителя командира батальона по политчасти, Садык – парторга того же батальона.
О майоре Шишкове мы тоже услышали раньше, чем увидели его. Говорят: тамбовец, из рабочих, толкнет рукой лошадь – она упадет, а потом ругает командира конного взвода:
– Ты что за лошадь мне дал!
– Товарищ майор, лошадь выдающаяся.
– Какая там выдающаяся! Спит на ходу, чуть толкнешь – упадет.
Я подумал: «Богатырь!» Оказалось, совсем обыкновенный: роста небольшого, только крепкий, плотный.
Когда я представился ему, он меня прежде всего спросил:
– Добросовестно будешь воевать?
Я сказал, что воевать буду добросовестно, отсиживаться в укромных местах не собираюсь и мой друг – тоже.
– Тогда все в порядке.
Увидев на мне авиационную фуражку с крылатой эмблемой, он сказал:
– А эту бляху убери, не то и до батальона не дойдешь – убьют.
Кто-то из штабных, кажется кашевар, предложил мне в обмен на мою голубую фуражку свою старую, засаленную пилотку. Когда я напялил ее, командир полка махнул рукой:
– Ну, вот теперь – пехота. Иди привыкай со своим другом к окопной жизни. У меня быстро привыкают. Только помни: хоть ты и политработник, надо командовать, а не уговаривать. Терпеть не могу, когда уговаривают!
В блиндаже лежало несколько автоматов. Я взял один себе, другой дал Садыку, и мы пошли в свое подразделение. Нас сопровождал связной. Навстречу попадались раненые – кто шел, кто полз. Спустились в траншею и увидели убитых. Здесь вела бой рота капитана по фамилии Перебейнос. Мы сразу встретились с ним. Он стрелял из снайперской винтовки. «Давно воюет», подумал я, увидев его стоптанные сапоги. Все лицо Перебейноса было залеплено кусочками какого-то белого пластыря, таких заплаток на его лице было штук десять – на щеках, на подбородке, на носу, на лбу под самым шлемом, сбитым на затылок.
– Как дела? – спросил я, представившись ему.
– Какие дела? Еще только ждем дела, – ответил он.
– А это что? – я показал на трупы.
– Так, драчка маленькая. И меня вот осколками поцарапало, – сказал он, прижимая пальцем пластырь, плохо прилипавший к носу.