Текст книги "Два сольди"
Автор книги: Евгений Носов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 4 страниц)
– Поскольку дети, дак не сажали, посчитали условно. Подписку только взяли, мол, случай чево – не пеняй.
Облачко достигло середины оконца, и было похоже, что ласточки, мелькая, общипывают его со всех сторон.
– С год терпела, не притрагивалась. А потом думаю: сщезни оно все, буду помаленьку да с опаскою. Шутка ли – четверо, а дома одни огурцы да картошка. Вот тоже комедь! Вырыли мы с Севой в погребе затулок на случай чево, штоб прятать там причиндалы. Ну а когда сусло затворю да плиту почну кочегарить, ребятишек в дозор высылаю. Севу с Колей – на зады, на огородную дорогу, Саню с Нинкой – на улицу: дескать, играйтеся, а сами поглядывайте. Да смотрите не прозевайте. Вроде как оборону держу. Курская дуга... Ну а сама, значит, в это время колдую... Бывало, только прилажусь, вот тебе бежит кто-нибудь: скорей, мамка! К Цыганихе пошли! Ой, лихо мое! Бак в самый раз разошелся, клекочет, не подступиться. Чево делать? С чего начинать? Давай его вожжами обвязывать да горячий, паровой с печи воротить. Ну а потом волоком через двор да в погреб на вожжах-то. Затолкаю в тот потайной притулок, а сверху тряпьем, хламом всяким, да ишо пустую бочку сверху накачу. Вот так упыхкаюсь, пока с главным идолом-то управлюсь. Да отпыхиваться некогда, бегу скорее в избу дух изгонять: двери-окна настежь, ребятишки рушниками, полами, кепками махают, скорей за одеколон – припасла для такого случая. Набираю в рот "Кармену" и давай прыскать, карты запутывать. Поглядеть в окно, дак сумасшедший дом: дети бегают, тряпками машут, баба патлами трясет, глаза выкачены... Ну потеха! Цирк! Ну заходят... На том месте, где у меня бак стоял, уже чугун с картошкой: мол, ничево не знаю, ничево не ведаю. "Здрасьте". – "Здрасьте..." Глядят, носами тянут, а у меня – на-кось вот, цветами пахнет. Ну и маленько картохою. А я ишо и ребятишек заставлю барахтаться: дескать, нечево им бояться, все у нас ладно, как у людей. Прости мене, грешную!
– Ох, Маня! – посмеялся и я. – И верно, жарить тебя будут на сковородке.
– А я и не отказываюсь! – она подхватилась, оперлась на локоть. – Я согласная! Чево было, то было. Да и чево меня жарить – я уже жарена.
– Лежи-лежи.
Маня послушно опустилась.
– Ну хорошо. А куда же ты потом все это девала?
– Носила в город. Да и не я одна, многие носили. Был там такой человек-перекупщик. Ну, конешно, за полцены. А полную цену это уж он сам брал. Потом этот человек кудай-то делся. Видать, милиция изловила... Ну да свято место пусто не бывает, нашелся другой. А потом стали и нас ловить. На пароме. Которые подозрительные, тех тут же, на берегу обыскивали, заглядывали в корзины, котомки. Мы на время подзатихнем, а спустя опять давай выход искать, кумекать. И докумекали: покупили в аптеках резиновые грелки, начали в грелки наливать. Положишь пару-тройку, а сверху огурчиков али чево. Проверяльщик копнет – вроде нет бутылок, и невдомек, что горыныч-то на самом дне, ничком распластался! – Манины глаза плутовато заискрились. – Дак и это разгадали! Целая война: власть себе, а бабы – себе, кто кого обхитрит. Ну чево? Раз они так, мы тади этак. Придумали грелки не в корзины класть, а на себя цеплять. Одну – на спину, а другую – промеж титек. И опять пошло дело – ступаешь на паром смело. Корзину опрокинут, а там ни шиша. – Она снова засмеялась, даже закашлялась, лежа навзничь. – А и верно говорят, черт шельму метит... Все б ничево, да у одной грелка возьми да и прохудись! кап да кап, а она, дуреха, знай себе бежит, поспешает. Подошла к парому, проверяльщики ноздрями шевелят, чуют, разит от бабы. Стали копать, корзину наземь опорожнили – нету ничево. Што за причина – ничево нет, а пахнет? Ну-ка, говорят, дыхни. Баба дыхнула – нет, не пила! Нюхали-нюхали и нанюхали: сзади юбка мокрая. Давай бабу разоблакать, одежку с нее стаскивать. Ну и нашли! И начали опосля того всех ощупывать. Как видят, не по сезону одетая, за шкирку и в раздевальную будку. А там-то уж до всего докопаются... ой, страму-то натерпелись!
– И что же?
– А што... Куда спрячешь? И решила я больше на паром не ходить. Раз проскочишь, другой, глядь – и попадешься. А у меня уже судимость была... Дак я чево: отверну в сторонку, в кусты, разденусь, покидаю все в корзину – да вплавки. Уж, бывало, иней на траве. Выскочу на тот берег, пар с меня – как с лошади, скорее глотну из горла, штоб согреться и бежки-бежки, трусмя-трусмя... Я-то не додумалась, как надо бы, а некоторые и тут нашли выход, похитрее грелок: палки себе алюминные завели. Как раз на литру, а то и поболе. Идет, опирается, вроде бы с батожком. Бабы – они до всего допрут. На хитрый запор и отмычка вот она. Мне бы тоже такую палку заиметь, а я, дура, все плавала, пока не захворала. Вот как скрутило, вот как узлом завязало! Всю-то зимушку напролет корежило, левая нога даже начала отниматься. Да, слава Богу, на печке отлежалась, на каленых кирпичиках. С тех пор – ша в город носить. Все больше с солдатами имела дело. Тут раньше лагеря стояли в нашем лесу, дак я с ними больше имела дело. Бывало, здук-здук в окошко. Зыркну меж занавесок – пилотка. Кричу Нинке: "огурцы на стол! Живо! Солдаты пришли!" Ну зайдут: "Здрасьте". – "здрасьте". Садятся за стол, огладят стриженые головы. А на столе уже огурчики порезанные, камсичка с лучком. За столом им интереснее, чем пить по кустам. Волю напоминает, вроде как дома. И мне никуда не надо бежать, страху набираться. А за посиделки – что дадут: кто банку тушенки, кто сахару, деньгами, правда, редко – какие у солдата деньги? А кто и солдатское бельишко выложит. Начнет разворачивать, чтоб показать. А я остановлю: ладно, не надо, только чтоб не дырявое и не вшивое... Наш участковый, Иван Поликарпыч, дай Бог ему здоровья, хоро-о-оший человек, знал, что ко мне солдаты ходят, и просил только: "Ты, Марья, поаккуратней, а то и тебе несдобровать, и мне неприятности по службе". Входил в мое положение, не обижал – а все из-за детей. А так-то он строгий, кому зря потачки не давал, особенно которые от жадности, сквалыжничали. Только скажет: "Смотри табаку не добавляй, нехорошо это". А и верно, иные подсыпают. Первый загон возьмут, тот крепкий, а когда остатний пойдет, ванек по-нашему, туда махры и подмешают. На другой день места себе не найдешь. Не мне это говорить, а и то руки-ноги за такое повыкручивала б.
– А как же под суд попала?
– Да как? Абнакавенно. Только не подумай, Иван Поликарпыч тут не замешан. Не ево работа. Это из самово района налеты делались. Целой бригадою. Вроде как неводом всю деревню обкладывают. Ну и я тоже попалася. Тарабанят в дверь, а у меня как раз капель пошла. Глянула в щелку, а на порожках сразу двое, а под окнами еще по одному. Ох, мать твоя курица, отец кочет! Ну, отперла дверь с крючка, куда денешься? Лейтенант сел писать протокол. Молоденький такой, ну, можа, чуток постарше мово Сани, но такой ершистый из себя, бровки сдвинуты, губки поджаты. "Ты, – говорит, сознаешь, что совершаешь преступление?" "Сознаю. Я уже, – говорю, – тады преступление сделала, што четверых народила". "Ты мне брось, – кричит, детьми спекулировать! Не у одной тебя дети. Ну-ка, покажь колхозную книжку". Подаю. Полистал, молча возвернул. А чево он мне скажет? У меня за тот год двести двадцать пустопорожних дён было. "Распишись, – говорит и пододвигает бумажку. – Лучше бы, – советует, – корову завела, чем этаким молоком из-под бешеной буренки детей выкармливать, преступников растить. Избаловалась на легких заработках". Ну дак чево ему скажешь, дите ишо. Коровку купить – не балалайку. Была у меня и коровка, да как ишо немец отнял, так с той поры и нету... Выволокли мою бражную хвабрику во двор, лейтенант взял в сарае ломик и давай по бачку садить. Весь бок ему издолбил, во каких дырок наделал, полилась по двору юшка. Запахло подушечками. А бачок у меня был хороший, в эмтеэсе варили, так жалко, так жалко! Двое милиционеров вытолкали его сапогами за ворота да котом, котом под гору. А потом размахнулись и зашвырнули в речку, только бульки пошли.
Мимо кладовушки, через сени шумно протопали гости, повалили во двор, на волю. Запиликала гармошка. Маня прислушалась к топоту, вздохнула.
– Ну вот... С полгода ни за што не бралась. А жизнь-то поджимает, спуску не дает... Наконец очапалась я, выждала ночку потемней, дождик накрапывает, разбудила Севу с Колей, спихнули на воду чужую лодку и поехали, таясь, как преступники, искать то место, где бачок утопили. Я гребу легонько, штоб не было плеску, а Сева прилег на носу, грузик на веревке свесил, подергивает: не звякнет ли? Сколь мы барахтались под кручкой – и не упомню. Дождь булькатит по воде, сами все мокрые. Вроде тут должон быть, а железного стуку не слышно, гирька глухо обо дно бьется. В половодье снесло, что ли? А можа, и песком затянуло. Уж и вертаться решили, да тут-то и звякнуло. Ну, чево делать, как доставать? Хотели зацепить кошкою – не зацепляется. Крюки скорыгают, а не задевают. Шепчет мне Сева: "давай, мам, нырну". "Куда ж ты, – говорю, – сынок! темень, ад кромешный, да мало ли чево, не смей даже и думать!" А он потихоньку поздевал с себя все да и шмыганул за борт. Я так вся и захолодала, минутки-то эти, пока ево не было, за век показались. А ево нету и нету. Только дождик пошумливает. Вот, слава Богу, слышу, Сева оттудова за веревку дергает, знак подает, чтоб тащили. Ухватились мы с Колей – ох и чижолый, – но пошло, пошло, да и выволокли, втащили в лодку, все руки изорвала о рваные бока.
– На что же он тебе, дырявый-то? – не понял я.
– Хе, милай! Голь на выдумки хитра! – засмеялась Маня. – Новый бак заводить дорогова стоит. А я как? Зашла на другой день в эмтеэс, шепнула одному, на аварийке работал. У него там в машине это самое дело... как ево... ну шланги, шланги-то?..
– Автоген?
– Ага, ага... "Ладно, – говорит, – тетка, как-нибудь буду ехать мимо, заверну". Да и завернул, не соврал. Нашлепал латок, страшон стал, корявый, пятнатый, спешил малый, латал – оглядывался... Ну да мне на комод не ставить, лишь бы капало.
– Значит, тогда и суд тебе был, как бак порубили?
– Не! Тогда только оштрафовали. А это опосля меня ишо раз заштопали. Тот же самый лейтенант. Бак-то он не нашел, мы его с Севой успели подземь схоронить в погребке, а бутылки нашел-таки. Я их по глиняным кувшинам рассовала и – в печку, вроде как молоко томится... Думала, не найдет. А он, до того пронюхливый, возьми да и загляни туда. Как так, коровы нет, а кувшины в печи? "Я, – говорит, – тебя предупреждал? Предупреждал! Не хочешь проявлять сознательность – пойдешь на трудвоспитание". А куда ж меня больше воспитывать? – изумленно уставилась на меня Маня. – Глянь руки мои, куда пальцы загнуло. Как у бабы яги. Ну-ка в войну поле на себе поднять! В колхозе ни тракторов, ни лошадей, дадут, бывалыча, на двор норму, и паши как хочешь. Которые с коровами, те хоть скотину запрягали. А нам, бескоровным, чего делать? Да соберемся артелью, по нескольку баб, станем в постромки и пошел гузню рвать! А земля не то што теперь – забурьяненная, одичалая за войну. День так-то плуг потягаешь, аж ноги гудут, как телефонные столбы в сиверку. Ну дак понимали: фронту помочь надо.
– Ну хорошо, теть Мань, – перебил я. – А из чего все это делается? Где что брала? Сырье-то, сырье.
– А где?.. Которые бурак помаленьку с поля таскали. Ну дак за это строго, при Хрущеве было – за пяток бураков срок давали. Это уж самые отчаянные шли на такое, иные исхитрялись: как только бурак начинают возить посылают ребятишек на большак, подальше от деревни, чтоб след от себя отвести. Ребятишки поперек дороги положат жердину, а сами в кустах затаятся, ждут. Вот тебе машина едет, бурак в самый закрай. Ну палка и палка, мало ли чево на дороге валяется, шофер гонит себе, не обращает внимания. А машину-то и тряхнет на неровности, глядишь, два-три бурака и выпрыгнут за борт. Дак и без жердины сколько так-то порастеряют на ухабах. Вроде и не воровство, ребятишкам даже забава, а за день этак-то и натрусят мешочек... Я-то бурака не трогала и детей своих не посылала: у меня уже судимость была. Я так: пять кило конфет возьму – вот тебе и затрава. Пять кило подушечек, самых дешевых, по десяти рублей. За них мне никто ничево. А штоб незаметно было – я куплю маленько в одном магазине, маленько в другом. Из них получается пять литров хорошева пития, без "ванька". И запах приятный. Ну вот и считай мои капиталы. Литру я отдавала барыгам по двадцати рублей. (Маня вела счет по действовавшим тогда ценам, поскольку денежная реформа к тому времени еще не подоспела.) Ежели в две недели раз соберешься, изгонишь, стало быть, с пяти литров получается сотня припеку. Из ее половину сразу откладываешь опять на подушечки. А остальная половина – твоя. Вот на эти полсотни и пляши, считай, две недели. А чево на них, ежели селедка пятнадцать рублей? Выходит, на три кило селедки всей-то моей поживы. Дак одной селедкой жив не будешь, да я ее и не брала, не по карману. А домой идучи, набирала чево подешевле: камсицы, хлеба, ну, когда бубличка ребятишкам. Бежишь домой, себе мороженова не купишь: хочется, да все жмешься, шутка ли, два рубля отвалить! А уж обновку какую справить – и не рассчитывай. Што у солдатов разживусь – сапожонки какие али тряпку, – то-то и носится. Это я тебе как перед Богом. Была б моя возможность, да разве я б маралася, вся душа в синяках. А мне ишо продналог выплачивать. Есть корова, нет ее, двести литров молока отдай. Где хошь бери, а рассчитайся. Да сто штук яиц. Да два с половиной кило шерсти. Да тридцать два кило мяса. Да заему сколь. Мне ежели рассчитаться за все это, полгода надо, штоб из бачка капало...
– Теперь тебе и без бачка обойтись можно, – сказал я. – Дети выросли. Сергей вон скоро приедет, работать станет, корову заведете. А там и Николай воротится.
Маня огладила лицо грубыми, уродливыми пальцами, сгребла со лба прядку сивых волос.
– Да уж скорей бы... думала ли я девкой, што со мною такое станется? Сколь страху-то пережито за те-та самогонные копейки! Да позору! Рази ж я жить по-людски не хотела, штоб не скрадничать, не таиться? Сплю, а мне только и снится: вот идут, вот здучатся. А у меня все расставлено. Прячу-прячу причиндалы, а они, проклятые, изо всех углов торчат. А то, снится, убегаю. Вот бегу, вот бегу! По кустам, по крапиве, клочья от себя рву, ноженьки мои подкашиваются, и дыху никакова нету, а сзади в свисток свистят, кричат: держи, держи ее, такую-рассякую... А уж того страшнее, когда привидится – судят меня. Уж который раз одно и то ж вижу: большой-пребольшой зал, народу полно. В первом ряду участковый Иван Поликарпыч сидит, рукой от меня застится, по обе стороны от него – детки мои перепуганные, соседи, подружки самогонные... Иной раз такая казня привидится, на што тебе суд на яви. Проснешься ночью, сердце бухает, пот ледяной...
Маня опять задергала животом, и я не сразу сообразил, то ли она смеется, что-то вспомнив забавное, то ли плачет. У нее ведь не поймешь: и то и другое перемешалось, как в переломную погоду. Но она отвернулась, и я догадался, что Маня не смеялась.
– Тот-та бак все печенки мои переел! – вырвался вдруг из нее полузадушенный вскрик, и она поспешно принялась перехватывать слезы, размазывать их по лицу. – Ни дня, ни ночи от него не вижу.
Она нехорошо, по-мужицки выругалась. Я смущенно уставился себе под ноги.
– Будь ты проклят! Огнем бы тебе гореть!
Маня подхватилась, села на топчане. Грубыми, неуклюжими пальцами она скребла по груди, рвала рюши на новом платье, дыша мелко, прерывисто. Лицо ее покрылось бурыми пятнами, тогда как неухоженные разлатые губы бескровно побелели.
– Теть Мань! Теть Мань! – не на шутку испугался я. – Тебе лежать надо... Сейчас воды принесу.
– Не нада мне ничево! – она дышала мелко, прерывисто. – Ничево не нада...
Я схватил ее за плечи, пытаясь опять уложить, но она вдруг налилась какой-то неукротимой, упрямой силищей и дико, не узнавая, так глянула на меня, что я отступился, бормоча что-то растерянное, бестолковое.
– Пусти! – Маня больно толкнула меня в грудь. – Пусти мене. Щас я его, заразу... Я его щас...
Во дворе, в тени под плетнем, Сашка, сидя на перевернутом ведре, играл на гармошке; рядом по обе стороны от него пристроились на корточках Сима, дядя Федор, дядя Аполлон и еще мужики, несколько подростковых пар лениво, разморенно танцевали, когда Маня, а вслед за ней и я выскочили из кладовки. Я не мог предвидеть, что она замыслила, и потому не упредил ее движение. А она на бегу сцапала в сенях подвернувшийся топор и, будто объятая пламенем в своем красном платье, вылетела с топором во двор на солнечный свет.
Куры брызгнули от нее в разные стороны, завизжали и разбежались перепуганные девчонки. Мужики оторопело замерли под плетнем.
– Я ево щас, падлу! – сорванно и полоумно взвизгнула Маня, встрепанная и дикая.
– Ма-а-а! – где-то за сараем истошно заверещала маленькая Нинка.
Первым вскочил дядя Федор, за ним, отшвырнув гармошку, подлетел Сашка.
– Да ты что, ма? – крикнул он, все еще не понимая, что случилось.
– Марья... – смело пошел на нее Федор. – Ну-ка, брось, топор... не дури... Что за шутки?..
Маня, ослепленная солнцем, загнанно озиралась.
– Дай, говорю, топор... – строго настаивал Федор. – Дай сюда.
– Да што вы смотрите! – махал руками Сима, однако не подходя близко. Она же спятила! Веревку, веревку давай! Сашка, где веревка? Вязать ее надо!
Сашка, белый весь, побежал куда-то.
– Хватайте ее! – визжал Сима. – Она же всех порешит!
– Да погоди ты... – коротко обернулся дядя Федор. – Чево... орешь?
– Нечево мене ловить. Хватит! – сипло, остервенело вскрикнула Маня, и топор в ее руке полоснул меня по глазам зловещим солнечным взблеском. Отойдитя! Никто не подходи! И ты, Хведор, не лезь...
Она кинулась к погребице, скрылась под ее соломенной застрехой, и, пока мужики растерянно толпились, не понимая, что стряслось, оттуда с грохотом выкатился пустой бак – уродливый от бесчисленных вмятин и грубых автогенных заплат.
– хватит! Хватит мене ловить! – выкрикивала она, соскребая с лица спадавшие космы. – Нечево...
Вскинув руки клином над головой, вся подавшись вверх за топором, она с тяжким выдохом рубанула по баку. Бак пусто гукнул и осклабился косой рваной дырой. Вырвав из надруба топор, Маня принялась махать наотмашь, вкладывая в свои замахи всю скопившуюся ярость:
– Кормилец, падла! Поилец, гад!.. Отец родной! Всю душу вынул, стерва! У-у, пар-ра-зит! У-у!! А-ах! Э-эх!
– Змейку! Змейку не тронь! – кричал Сима. – Побереги, дура! Еще сгодится!
– А-а, змейку тебе?! – услыхала Маня. – На вот! Змея тебе подколодного! У-ух! – и она зло секанула по выпавшему из бака крупно перевитому патрубку. – На тебе змея! На, на...
Отшвырнув топор, она принялась было босыми ногами пинать посудину, не обращая внимания на остро торчавшие клоки железа, но вдруг, пошатнувшись, медленно осела на пыльную землю и, обхватив голову, запустив пальцы в волосы, крупно и тяжко затряслась обмякшим и рыхлым телом.
Прибежавший Сашка молча стоял над ней, теребя в руках ненужную веревку.
– Бери ее, – кивнул мне дядя Федор.
Мы подхватили ее, безвольную и покорную, и понесли в дом.
* * *
Ее положили все в той же кладовке. Кто-то из девчат сбегал домой, принес ландышевых капель. Я насильно влил ей полстакана разбавленной микстуры, потом из еще горячего самовара наполнил сразу две Маниных самогонных грелки, висевших тут же в кладовушке на гвоздиках и с которыми она, как я догадался, некогда пробиралась на паром, подсунул их под ее ноги и укрыл теплым одеялом. Все это время, пока я возился с Маней, Сашка отрешенно сидел у изголовья, подперев голову кулаками. С его колен петлями свисала все та же толстая пеньковая веревка. Отвернув голову к стене, Маня наконец затихла. По ее редкому, но ровному дыханию я понял, что она уснула.
– Тебе к каким? – спросил я полушепотом Сашку.
– А? – отозвался он, не поднимая головы.
– Во сколько, говорю, являться?
– Поезд в половине пятого.
Я взглянул на часы: было начало второго.
– Ну, ты давай не расстраивайся. Это у нее просто нервная истерика. Столько накопилось. Все обойдется.
Сашка не ответил.
В горнице девчата, тихо переговариваясь, убирали со стола. Маленькая Нинка, перепуганная случившимся, послушно и готовно выполняла все их приказания: относила на кухню вымытую посуду, недоеденную закуску.
Во дворе под плетнем сгрудились парни и мужики, и я подошел к ним. На Сашкиной табуретке стояла начатая бутылка, тарелка с огурцами. Сима отмеривал в единственный стакан и раздавал по кругу. Вскоре подошел и Сашка, ему тоже плеснули, но тот отказался, подобрал брошенную возле сарая гармошку и повесил ее на тын.
– Все собрал? – спросил его дядя Аполлон.
– А чего собирать?
– Ну как же... Дорога небось дальняя.
– А! – Сашка безразлично дернул плечами.
– Ложку, котелок... – сказал Сима. – Это первым делом иметь при себе надо.
– Котелки теперь не берут.
– Ну харчи. Смотря куда повезут, а то и неделю будешь ехать.
– Не помру. – Сашка, привалясь, скрипнул плетнем, достал папироску.
– Да брюки-то хорошие смени, – наставлял Сима. – Туда в чем похуже. А то потом не отдадут. Как же, будут они тебя дожидаться, пока отслужишься, беречь твое шмутье, склады занимать. Вас вон сколько пойдет.
– Отдадут! А не отдадут – потом другие куплю.
– Широ-окай! За материным-то горбом. Вон мать валяется...
– Да ладно вам! – вспылил Сашка. – Что я, хуже других, что ли? В рваных пойду. Армию позорить. Подумаешь, штаны! Я их в колхозе на водовозке заработал. А приду – еще заработаю.
– Во! Порох! – крутнул головой Сима. – Не скажи ничево старший. Они нынче все такие. Грамотеи!
– А ну вас... – Сашка отшвырнул папиросу и, проходя мимо меня, сказал: – Пошли, дядь Жень, искупаемся. Еще есть время.
После бессонной ночи и непредвиденного застолья меня порядком разморило, и я охотно согласился сходить на Сейм освежиться. За нами увязались еще несколько парней, Сашкиных дружков-погодков.
Через гать минули затон, обмелевший, заболоченный, наполненный киселистой тиной – тот самый, где некогда нырял Севка за утопленным баком. Теперь здесь с упоением барахтались толкачевские утки, выставляя к небу остренькие попы, они доставали из тины уже успевших опузатеть головастиков.
Но луг был по-прежнему хорош. Еще без цветов, по-майски короткотравый, в плоских и незлых розетках молодого татарника, он манил своей ликующей зеленью, дрожа впереди парным маревом, и не было терпения, чтобы не разуться и не побежать по этой вольнице босиком! Ребята и в самом деле помчались взапуски, на бегу стаскивая рубахи, майки. Должно, им наскучило чиниться за столом, разыгрывать из себя взрослых, и теперь, вырвавшись на свободу, они бежали, совсем как пацаны, дурачась, горланя, швыряя друг в друга праздничными башмаками.
Я еще только подходил к берегу, а река уже ходила ходуном от загорелых тел, вскидывалась солнечными брызгами, била в глиняный урез растревоженной волной.
Искупавшись, мы полежали на чистом песке, еще не истоптанном коровами, и молча, под умиротворенное журчание реки стали одеваться.
Перед тем как обуть башмаки, Сашка еще раз вошел в воду, поддел чистую струю обеими пригоршнями и, окунув в ладони лицо, постоял так неподвижно лицом в ладонях.
– Ну, прости-прощай, речка! – сказал он с натужной веселостью. – Все! Откупался! Где-то я еще буду пить, чью воду?..
Потом он долго, старательно, а скорее машинально, уйдя в себя, причесывал мокрые волосы, со строгой задумчивостью глядя куда-то за реку, и в эти минуты отрешения в нем, еще недавно ребячливо кувыркавшемся в воде, как-то исподволь, будто светлая тень, скрадывая все беспечно мальчишеское, проступили приметы спокойной, сдержанной мужской зрелости.
Я украдкой наблюдал за ним и даже любовался: он был росл, не по годам статен, с какой-то изысканной покатостью в широких плечах. Высокая сильная шея, легкая голова с продолговатым овалом лица, глаза по-девичьи голубые, хорошая мужская большеротость и даже нос – наш, фирменный нос, – у Сашки был по-своему аккуратен, сух, с приятной горбинкой. Красавец парень! Черт возьми, подумалось мне, откуда у него эта классическая элладность? Неужто Маня, беспородная, серийная, деревенская баба, сама кое-как вытесанная топором из суковатого комля, хранила в своих генных тайниках задатки к такому совершенству? А главное, как исхитрилась она выходить такое, не прибегая к дистиллированным кефирам и витаминным допингам, считай, почти на одной хамсе и картошке? Да не одного, а троих таких парней? Нет, непонятна мне эта кибернетика!
Я мысленно примерял Сашке солдатский мундир. Брюки еще сойдут сорок шестого размера, но сам китель надо уже теперь искать среди пятидесятых номеров. Что и говорить, доставит он мороки каптенармусам! Но зато, когда застегнется на все пуговицы и опояшется широким ремнем, какой это будет отменный гвардеец! Никто и не подумает, что ему только семнадцать. Предвидел, как на призывном пункте будут зариться на него представители родов войск: хорош он и во флот, и в ракетчики, и в столичный гарнизон для парадных шествий, и в почетный караул при встрече заморских президентов. Да и в офицерскую школу – ему бы золотой пояс, белые перчатки и легкий кортик на бедро... Только с грамотишкой у него слабовато: семь не то шесть трудных, не каждый день хоженных деревенских классов не с лучшими отметками. Обычная безотцовщина...
– Ну пошли, что ли? – наконец напомнил я Сашке.
В горнице на белом, прибранном столе шумел ведерный самовар, весело сиявший надраенными боками, отражая в них пестрое окружение конфет, печенья, бубликов. В синей эмалированной миске восковатыми глыбами желтел мед, должно быть, принесенный дядей Федором, заведшим в последние годы несколько уликов. К великому своему удивлению, я увидел и Маню, молча цедившую из самоварного краника в чашки и стаканы. Бледное, слегка припухшее лицо ее было спокойно. Гости в ее присутствии со сдержанной сосредоточенностью прихлебывали из блюдечек, и только девчонки на другом конце стола иногда перешептывались, не решаясь первыми нарушить больничную, напряженную тишину в доме.
– Кушайтя! Кушайтя! – время от времени поощряла Маня виновато-томным голосом. – Аполлон! Хведя! Пейте вволю.
– Да мы пьем...
Увидев вошедших, Маня поворотилась и к ним.
– Ребятки? Чайку на дорожку! Попейте, попейте горяченького.
– Дак и тово... – сказал дядя Федор. – Делу... гм... время, потехе час. Надо бы уже и... понимаешь... выходить.
– Сичас, сичас пойдем, – кивала Маня. – Я тебе, Саня, сумочку там сготовила.
* * *
К поезду, кроме гостей, потянулась чуть ли не вся поречная улица. Провожающие сами собой рассортировались по обособленным кулижкам. Впереди всех в праздной веселости, с шутками и всплесками частушек сразу под три гармошки, широко и вольно – кто где хотел и с кем хотел – брел по звонко-зеленому майскому лугу толкачевский молодняк – парни почти до единого в белых рубахах и галстуках, девчата все в пестром и веселеньком, будто полевое разнотравье.
За ними двигался с десяток разнокалиберных мужиков – почти все поголовье, уцелевшее после войны, – еще и не деды, но без должной матерости, одетые расхоже, в мятых штанах, с кирпично заветренными лицами, оттенявшими седые вихры и нестриженые загривки под насунутыми кепками и картузами. Двое не то трое из них приволакивались, опирались на батожки. Они шли, озабоченно поглядывая по сторонам, как бы прицениваясь к нынешним покосам, нагулу бродившего поблизости скота, к одуванчиковой россыпи первых гусиных выводков, каждый на свой лад радуясь выпавшему случаю оторваться от наседавших дел и забот и пройтись так вот, руки за спину, по вешней луговой вольнице.
Баб набралось во много крат больше, чем мужиков, что было естественно и привычно в итоге кровопролитной войны. Еще и теперь женщины, Манины сверстницы, сплошь обездоленные, безмужние, мучимые ломью в суставах и поясницах, шамкающие полупустыми ртами, напрочь утратившие следы былой девичьей свежести и стати, составляли основное население послевоенных деревень и главную животворящую силу тогдашней российской земли. Они и поныне не оставляли своего первейшего ремесла – тетешкаться с ребятишками, теперь чаще с городскими заезжими внуками и внучками. С бабьей ватагой шла и Маня, пламенея своим маковым праздничным платьем.
До станции было версты четыре ходу: сперва лугом, берегом реки, а потом долгим песчаным узволоком, где буксовали, рвали моторы даже грузовые дизеля. Пешему человеку эта гиблая верста тоже нелегко давалась, особенно с ношей или с похмелья. Еще пока шли лугом, по ровному, Сашка раз да другой подходил к матери с попыткой отговорить ее не провожать дальше, не месить зыбучий песок после сердечного приступа, а попрощаться тут, на бережку, и поворотить обратно. Но Маня не хотела слушать этого обидного совета при народе, отпихивала от себя Сашку, кобенясь:
– Да что ты меня все гонишь? Чужие люди идут, а я, мать родная, брошу тебя, что ли? Да ни в жисть!
– Тебе полежать надо бы, успокоиться. Ведь только валерьянкой отпаивали...
– Нечево меня укладывать. Еще належусь, успею...
– Не надо бы тебе так-то. – Сашка опять взял Маню под руку. – Пойми, мама, боюсь я за тебя...
– Да чево бояться? Чево страху за зря накликать? – Маня решительно высвободила руку. – Лучше налил бы рюмашечку. Поди спроси у мужиков.
– Нету у них ничего. Все допили.
– Ну тогда гляди!..
Маня отпихнула ничего не подозревавшего Сашку, в два прыжка подскочила к обрыву и со всего маху, взмелькивая красным подолом, ринулась вниз головой. Раздался тяжкий всплеск, будто в реку обрушился многопудовый кусок дернины.
Отшвырнув жалобно взмыкнувшую гармошку, Сашка, в чем был, сковырнув одни только лакированные штиблеты, кинулся следом. Набежавшие двое парней, мгновенно посбросав одежку, тоже ринулись за Маней. Народ испуганно зашумел, запричетывал на обрыве:
– Чево наделала!
– Ополоумела, что ли?
– С такой кручи! Да ишо выпимши... там ить дна нетути...
– Грех-то какой!
– Бабы, бабы! – понеслось по лугу. – Манька утопла.
Бегущая сквозь века, безразличная к человеческому бытию, сомкнувшаяся над Маней и ее спасителями река, за время, пока все остальные онемело вглядывались вниз, вновь обрела свою прежнюю многоструйную зеленоватую устремленность, и даже перепуганная рыбья мелочь снова затемнела, замельтешила на прежних своих местах под зыбкой речной поверхностью.
– Мужики! – метались на берегу женщины. – Да что ж вы глядите, ей-богу!
Несколько молодых ребят принялись стаскивать с себя рубахи, как десятком метров ниже по течению неожиданно показалась Манина голова.